Осенний светлый день — страница 10 из 17

— Чего сидишь?

— Сижу вот…

— Устал, что ли?

— Да нет вроде.

Алексей подкатил поближе чурбак, сел аккуратно, кашлянул в кулак. Повернулся к Касьяну, внимательно посмотрел на приятеля. Касьян сидит, опустив набрякшие веки, глядит себе под ноги на снег, редко затягивается самокруткой, и не поймешь его: недоволен ли человек чем или задумался. За спиной изредка бухает дверь зимовья — кто-то выходит и снова заходит, — и тогда голоса то нахлынут разом, то после удара дверью снова потухают и доносятся глухо, как из-под ватного одеяла.

— Чанингу мне жалко. — Касьян сказал это так, будто переезд — дело давно решенное, и он, Касьян, уже не раз обговаривал это дело с Алексеем.

— Чего это жалко?

— Уехать я хочу. В Беренчей.

Алексей не удивился.

— Я давно думаю: к тому идет.

— Не могу я здесь больше жить. Будто обделили меня чем-то. И Чанингу мне жалко.

— Тебе-то хорошо, — у Алексея на лбу набежала глубокая складка, — тебе в Беренчее есть где жить — у Семена. А мне к кому?

— Неужто и ты бы поехал? — поднял голову Касьян.

— Не медведь я без людей жить. Да и Ольгу чего ради мучить буду?

— Я в конторе уже обговаривал переезд. Управляющий говорит, всем место найдет, никого на улице не оставит.

Мужики помолчали. Все сказано, все ясно.

Снег потемнел, над деревьями проступили яркие, жесткие звезды — ночью будет морозно, — сидеть неподвижно стало холодно, и Алексей позвал Касьяна в зимовье.

— Спать пойдем.

Они не говорили больше о переезде, но каждый думал только о нем и знал, что другой тоже думает об этом.


Прошел Новый год. Протрещали рождественские и крещенские морозы. Чуть не два месяца Чанинга жила радостным ощущением перемен. Ехать собрались не все семьи, но и для тех, кто оставался, тоже перемены намечались. Хоть и нерадостные, а перемены.

Последнее утро Чанинги началось задолго до света. Последний раз над белыми трубами вились пепельные зимние дымы, последний раз разбивали лед в прорубях на извилистом Болдызяке.

Переезд — дело уже решенное, да и не неволит никто бросать заимку, а тяжко в это утро было у всех на душе. Катерина, радостно принявшая переезд, в это утро припала к печке, заревела в голос. В другой раз Касьян накричал бы на бабу или ласковое слово нашел, а нынче как воды в рот набрал.

А неделю назад еще никто не знал — быть Чанинге или не быть. Как-то все разом решилось. А может, в книге судеб записано быть Чанинге всего двести лет?

Вначале собрались ехать три семьи: Касьян, Алексей Коробов, Гришка Елизов. Гришка недели четыре-пять как из района, из больницы вернулся. Вернулся еще более черным, худым, но весел по-прежнему.

— Я теперь районный житель, — похохатывал Гришка. — Без кино и без свежей почты жить не могу. Так что ехать мне обязательно надо.

Но Касьян знает, что Гришке желательно поближе к врачам жить. И оставались в Чанинге жилыми всего два дома. И в обоих — Затесовы. Не родственники — однофамильцы. И враги. Давно началась эта вражда. Сами не помнят из-за чего. Конечно, Затесовы друг на друга не кидаются, понимают — в тайге живут, стрелять каждый умеет. А тайга темная, утайливая. Но слова соседского друг другу не скажут. А чтобы в дом друг к другу зайти — об этом и думать нечего.

Два дня до отъезда переселенцы жили в доме Коробовых. Из окон в остальных домах вынули стекла, чтобы там, на новом месте, не покупать. Тем более Семен перед отъездом сказал, что в Беренчее со стеклом худо. Больше из домов ничего не возьмешь. Столы, скамейки — все оставили: за полсотни километров скамейку не потащишь.

— В магазине мебель купим, — говорил Касьян жене. — Настоящую, городскую.

— Да я ничего, — успокаивала его Катерина. — Только жалко мне все это. Опять же дом новый построим — куда деть все это? В новом доме старую лавку не поставишь.

Тяжело смотреть на брошенный дом. На что крепкий человек Касьян, а и у него на душе, как пройдет мимо своего дома, становится муторно, а Катерина — та откровенно плакала. Покинутое жилье обмануто смотрит запавшими глазницами. Не дом, а больной человек. Стариков Парамоновых дом или Ивана Сухого — тоже пустые, а не трогают так за сердце. Свой — к сердцу прикипел. Без боли не оторвешь.

За день до кочевья прибежал к Коробовым один из Затесовых.

— Задержитесь маленько. С вами поеду.

Ждать согласились. Нельзя первого Затесова со вторым Затесовым оставлять здесь вместе. Кто-то из них должен уехать. Не то без людей да от тоски раздерутся по-настоящему.

В тот же день и другой Затесов пришел.

— Ждите до завтра, с вами поеду.

— Вот и не стало Чанинги, — сказал Алексей, когда закрылась дверь за Затесовым. — Была, да вся вышла.

Больше всех радовалась переезду, пожалуй, Оля Коробова. Не держали ее душу темные, дедовской кладки стены, не мучило сожаление об оставленных амбаре и погребе.

В ограде Коробовых последние дни было шумно. Дрались сведенные из трех дворов собаки. Особенно задирал всех Карам. Пришлось его посадить на цепь. Карам ничего не понимал, волновался, рвался с цепи.

Вещи увязали в тюки, уложили в сани еще с вечера. Казалось раньше, что и везти-то нечего — немного вещей в доме, — стали собираться — понятно стало: за один раз не увезти. Погнутое ведро, в котором корове пойло выносили, и то не бросишь, на новом месте за ведро четыре рубля выложить придется. А вообще-то, по-доброму, многое из барахла бросить бы надо. Корыта там всякие, старые капканы, ремонта требующие, верши, плетенные из тальника. Но каждая вещь к месту была, каждая вещь в душе хозяина уголок свой имеет, корни в душе пустила. Решили: вещи поважнее — одежонку, кастрюли — в первую очередь везти, а за остальными при удобном случае вернуться. Пришлось взять самую малость.

Под утро, еще при ярких звездах, заскрипели ворота, зафыркали кони. Маленький обоз из пяти саней вышел в двухдневную дорогу.

Все: кончилась Чанинга.

Темень еще. Хорошо, что на льду ни коряг, ни ям нет, знай шагай. Первый поворот реки, и осталась позади старая жизнь, привычные дома, кладбище, на котором лежат предки. А впереди… Видно еще будет, что впереди. А пока — дорога.

Шумно отфыркиваются лошади, скрипят полозья саней. На возах — укутанные до глаз ребятишки. Все, кто может идти, идут.

Дорога сегодня не шибко дальняя: ночевать решили в зимовье на Ключе. Зимовье там просторное, полати ладные. Летом в тех местах Алексей накосил небольшой стожок сена и оставил его на случай, если кто в Беренчей или из Беренчея поедет или если кому около Ключа пурговать с лошадью придется.

До зимовья на Ключе обоз дошел хорошо: без поломок, без долгих остановок. И ночевали хорошо. Женщины быстро разожгли железную, обложенную камнями печь, засветили керосиновую лампу. В зимовье стало тепло и уютно.

Женщины собрали ужин. К столу садились в три очереди. Вначале накормили ребятишек. Те, усталые, куражились. Потом позвали к столу мужиков. Женщины сели ужинать последними.

А через полчаса в зимовье все спали. Тяжело храпел Алексей, причмокивали во сне ребятишки. В железной печке подергивались белым пеплом, остывали угли.

Под утро Катерину разбудили чьи-то глухие стоны, всхлипывания. Она села на нарах, прислушалась, чиркнула спичку. Желтое недолгое пламя высветило спящих. Стонал Касьян.

— Ты что? — толкнула Катерина мужа.

Тот разом открыл глаза, но смотрел непонимающе, ошалело. Потом шумно, облегченно вздохнул:

— Приснится же чертовщина.

— Что хоть видел?

— Сейчас обожди, дай в себя приду.

Зимовье уже выстыло, и Касьян, обувшись, подсел к печке, бросил в печь несколько коротких полешек и поджег свернутую в трубку бересту. Напряжение медленно сходило с его лица.

— Понимаешь, что видел: будто плыву я по нашей речке. Только широкая она, как весной. Нет, еще шире. Течение на ней рвет, и волна такая, что через плот хлещет. А я к берегу правлю и никак с течением совладать не могу. Знаю, что пристать мне здесь нужно, а никак не могу. И несет меня уже мимо Чанинги. А Чанинга вся — горит. Дома сплошь пылают. Я к берегу рвусь — погорит, думаю, все, а не могу плот развернуть. Потом смотрю, мимо пожарища Иван Сухой идет. Я и во сне помнил, что помер Иван давно, замерз, а кричу ему: «Спасай деревню». А он ухмыляется так — помнишь ведь, как он ухмылялся, — и говорит: «Знай плыви себе, тебе о Чанинге теперь забота маленькая».

Касьян поставил на печь чайник.

— Пить хочется.

— Плюнь ты на сон. — На нарах зашевелился Алексей.

— Я и так…

Касьян вышел на улицу посмотреть лошадей. Не зря говорят, что первую половину пути человек думает о прошлом, живет воспоминаниями, а вторую половину пути думает о будущем.

Так и Касьян. Он уже думал о дороге, думал о Беренчее, о будущей хорошей жизни.


1970 г.

КРИК ВОРОНА

Вот… Назвалось так. Придумалось, назвалось к тому, еще не написанному, но что обязательно должно быть высказано и уже давно готово было высказаться. Я уходил от этого названия, в поисках другого, более спокойного, но возвращался снова, без всякого принуждения, невольно даже, как возвращаются к одному и тому же овладевшему тобой сну.

Птица ворон — существо мудрое, загадочное, вещее даже, тайгой живет, речь о которой и пойдет, и, к месту будет сказано, какова тайга, такова и жизнь ворона. Сыта тайга, богата она ягодой, орехом, живностью, кровью — не без того в тайге, — и жизнь ворона богатая и сытая. На гарях ворону делать нечего. Падалью питается ворон. И тем, что оставил лесному народу на поживу от щедрот своих хозяин тайги, гор и распадков медведь. А паче того — от «щедрот» браконьера — не хозяина тайги вовсе, но существа пришлого, временного и как будто бы даже безродного и бездетного, которому нечем дорожить в прошлом и не о ком заботиться в будущем. И щедроты его щедротами грех назвать. Не смог утащить уворованного с собой — вот и оставил. Да не оставил, бросил. А порой не пришел вовремя проверить подло и утайливо поставленную на звериной тропе петлю из стального тросика, и задохнулся или пал от бескормицы в петле тот же косматый хозяин тайги или легконогий изюбрь с ветвистыми рогами. Вот и кружит над теми грешными местами черная точка, и кричит ворон, проплывая над тайгой, оповещая собратьев о черной сходке.

По-разному кричит ворон. К непогоде кричит протяжно, стонуще, жалуясь на предстоящую мокреть, на отяжелевшие маховые перья, на тугой ветер, гудящий над хребтами и выворачивающий крылья, на годы, которых ой как немало уже осталось позади и которых впереди еще так много. Долго живет ворон.

Обычный крик ворона — хриплый, утробный. Тот, который мы знаем, к которому привыкли, и многие из нас считают крик этот единственным у черной птицы, единственным и без всяких вариаций.

Но ворон еще и музыкален.

Тут бы надо уточнить, что ворон — это не ворона, как иные считают, но птица даже другого житейского порядка. О человеке, раззяве и рохле, говорят: эх ты, ворона. А о во́роне в песне поется: «Черный ворон, черный ворон, что ты вьешься надо мной…»

Так вот, о его музыкальности. Ранним солнечным утром, когда над тайгою разливается теплая и спокойная благодать, можно услышать, как ворон издает ласковые булькающие звуки, а то порою и совсем мелодичные импровизированные рулады, будто хриплое горло ворона стало мягким и нежным. И глядишь на эту черную птицу, сидящую на сухой вершине старого дерева, и диву даешься: да неужто это ворон кричит? Значит, хорошо ему, этому мудрому старцу в такой час жить.

И люди так. Люди как люди. В доброте и ласковой погоде — мягкие душой и голосом, в непогоду и зло — пасмурные и недобрые. Каковы люди, такова и тайга, жизнь в ней. И зло порождает зло.

Но тогда и добро порождает добро? Определенно так. Иначе как бы ему устоять в годах и веках.

Разделить бы в себе самом эти два начала — добра и зла — и, несмотря на погоду, дать волю одному, хорошему, и придержать другое. В себе. Потому, что мой мир с меня и начинается.

Приступая к своей повести, мне бы хотелось еще вот что сказать: хотя в ней ничего и не выдумано, но здесь нет ни одного реального лица, вот почему от всяких узнаваний и прототипов заранее отказываюсь.

Ну а теперь, как писали в давние времена вежливые авторы, дорогой читатель, отправимся в путь-дорогу, в тайгу.

1

Весна запаздывала, и азартная надежда на таежный фарт тускнела. Давно пора быть теплу, но что-то случилось в небесах, дало сбой в отлаженной машине времени, и морозы не отпускали, снега не таяли.

Почти две недели назад бригада шишкарей правдами и неправдами пробилась сквозь нетронутые снега на кедровый хребет Харамурэн и теперь маялась безделием, отлеживала бока в тесной и низкой зимовьюшке, приедала харчи и терпеливо — а куда денешься — ждала тепла.

А тепла не было. Чистейший горный снег сиял внутренним светом, был сверху по-зимнему рыхлым, а внутри сугробов улежался, отяжелел: и на лыжах много не набегаешь, а пойти по тайге пешим убродом, да в одиночку, и думать нечего. И хоть истончалась надежда на большие заработки — уходило на никчемное лежание дорогое время, но все ж шишкари знали, что пустыми они из тайги не уйдут: вокруг зимовья и всюду, куда удавалось пробиться на лыжах, кедрач был богатым, нетронутым. И это был не какой-нибудь перестойный могутный «дубняк», до которого не достучишься, а самый добрый колотовой кедрач, всего два-три десятка лет как вошедший в силу. Так что было чего ждать.

Ждать, конечно, можно… Но только еще одно обстоятельство подтачивало радость: хоть и много было взято с собой еды, а запасы заметно шли на убыль. Четыре мужика на свежем хвойном воздухе отсутствием аппетита не страдали. Продукты, которых обычно в городской жизни с избытком хватило бы на целый день, здесь съедались за один присест.

С погодой творилось что-то неладное уже не первый год.

Прошлым летом из тайги приходили вести, сулящие орешникам редкую удачу. Вначале нетерпеливые ходоки, приглядывающие заранее добычливые места для осеннего шишкобоя, говорили о столь рясной завязи, какая бывает только раз в двадцать лет или того реже. Потом виды на урожай стали совсем ясными: ветки кедров усыпаны крупными шишками, будто густой птичьей стаей. Но шишкари, хлынувшие по осени в тайгу, вернулись пустыми: орехи не вызрели, шишки, не отдавшие смолу горячему солнцу, сидели на своих местах как прикипевшие. Не помогли ни тяжелейшие надсадные колоты, ни — варварское изобретение — устрашающие видом и весом колоты на распорках, которыми можно, казалось, проломить даже крепостную стену и какие по силам только трем-четырем дюжим мужикам. Кедры от ударов таким колотом только охали, вздрагивали до самой вершины, но шишки не падали. Ломались сучья, дробилась кора, обнажая белое беззащитное тело кедров, гудело жесткое эхо по ближним и дальним распадкам, тревожа зверье. Помаявшись с неделю, добытчики побросали в зимовьях и шалашах тяжким потом завезенные продукты и налегке потянулись из тайги.

Такой напасти было свое объяснение: лето выдалось на редкость холодное и дождливое — унылая многонедельная мокрядь с редкими проблесками солнца. Не было прежде никогда такого лета. Не хватило тайге тепла, и потому весь урожай орехов остался на ветках кедра, и лишь малая часть его ушла на сытное пропитание лесному народу — белкам да бурундукам.

Появилась надежда на весну. Оставшиеся в зиму шишки выдубеют под морозами и ветрами, кедры сами начнут отторгать их от себя, готовясь к новым родам, и весною, когда потечет снег в долины, хвоя и снег под каждым деревом будут густо устланы свалившимися шишками. И не надо тогда рвать себе жилы колотом — не ленись лишь наклоняться, греби-собирай урожай в кули. Только не упусти момент, окажись в тайге до больших проталин. Иначе может статься, что опавшие шишки возьмутся водой, почернеют, придут в негодность.

А еще лучше, если позволяет время, пораньше оказаться в тайге. И дождаться хорошего наста. Днем солнце припекает, загорать можно, а ночью мороз жмет, леденит подтаявший снег — вот и наст. Что твой асфальт. От малого удара колотом по стволу шишки обвалом осыпаются вниз, и тогда их на чистой ледяной корке хоть метлой сметай в кучи. За несколько часов утреннего наста можно наработать столько, сколько по осени и за неделю не спроворишь.

Обычно к полуночи зимовье выстывало, железная печка тепла не хранила. Едва только тускнели пропитанные красным жаром угли, как в зазоры между плохо подогнанными бревнами начинал сочиться со всех четырех сторон острый холодок, пропитывал воздух ледниковой знобкостью, и тогда было уже не до сна. Как ни сберегал Иван Логинов в себе тепло, подтягивая к животу колени и укрываясь одежонкой с головой, как ни затаивался в глубине сонного забытья, но холод, как вода поплавок, выталкивал его из сна. Еще бригада храпела на разные лады, хотя порою храп и ослабевал, и кто-то из шишкарей начинал беспокойно ворочаться, а Иван уже проснулся. И знал, что если вот прямо сейчас не подтопить печку, то холод возьмет свое и окончательно выморозит остатки сна. Так что надо вставать.

Правда, еще оставалась надежда на Глеба, человека совестливого во всех отношениях. Если он проснется, то непременно встанет, затопит печку, не станет выжидать, И все-то у него получается ладно, легко, будто не работу делает, а просто живет, так же просто, как ест, спит, дышит. Но Глеб, таежник настоящий, сухой, крученый, к голоду и холоду терпеливый, в молодом еще теле, спит крепко и вряд ли скоро проснется. Так что вставать ему, Ивану.

Зимовье ладилось не бог весть какими умельцами, паз в бревне не выбирался, и потому во многих местах прокладочный мох сам собою вывалился, и избушка пронизывалась стрелками лунного света. И от этого в ней казалось еще холоднее.

Иван никогда не считал себя мерзляком, никогда не кутался зимою и в самые холода бегал по городу чаще всего в ботинках, для зимы совсем не приспособленных. Родился и вырос в Сибири, переносил, случалось, без особых последствий и клящие морозы, когда шерстяные носки примерзают к подошвам, но однажды понял, что до настоящих морозоустойчивых людей ему далеко.

…Как-то все с тем же Глебом они выпросили в охотобществе лицензию на отстрел изюбря во время рева и ушли в тайгу. Ушли втроем, пригласив в долю Глебова знакомца, веселого и нетрудного человека, по имени Гоша.

Охота во время рева, казалось бы, совсем простая. В нужном месте стоит прокричать в берестяную или деревянную трубу, подражающую голосу изюбря-самца, и тогда обитающий поблизости ревнивый рогач, едва услышав голос соперника, ярится, ревет в ответ и бездумно бросается в драку. Жаждущий продлить только свой род, зверь, ломая кусты, несется навстречу своей гибели.

Охотникам не везло. То ли труба фальшивила, то ли трубачи оказались неискусными, но изюбри, услышав рев трубы и уловив фальшь, настороженно затаивались и уводили маток в глубь тайги.

Изломав в поисках доверчивого изюбря пару хребтов и вымотавшись почти до предела, остановились ночевать в небольшом распадке, около бьющего из-под горы чистого ключика. Шла глубокая осень, близились настоящие холода, а тут еще к ночи вызвездило, и горы охватило первым крепким морозцем. Спали у костра. Хоть и был Иван в меховой безрукавке и телогрейке, но ночью отчаянно мерз и постоянно ворочался. С одной стороны тело пекло жаром костра, с другой стороны кололо острым холодом. Едва согреешь колени и руки, как начинала стыть спина. И так всю ночь. Гоша же, человек легкий во всем, оделся в тайгу, как показалось попервости Ивану, совсем непутево — в бумажный свитерок и потертую штормовку — и теперь, по всему, должен был отчаянно мерзнуть. Но, умостившийся на двух жердинках, он спал спокойно, глубоко и за утренние, особенно знобкие часы не повернулся ни разу, хотя костер пошел на убыль.

— На тебе тулуп надет, что ли, если ты так можешь спать, — удивился Иван.

— Да вот, мужики, проспал, — виновато развел руками Гоша, которому выпало приглядывать за костром как раз в предутренние часы…


Холод все больше просачивался в зимовье, тревожил спящих, и, судя по внезапно стихшему храпу, проснулся и Тимоха Карасев. Но придется ему, Ивану, подниматься. Хотя, видит бог, совсем этого не хотелось делать: он топил всю вчерашнюю ночь. Если по справедливости, то кто-то другой должен сегодня кочегарить. Лучше бы Тимоха, если же опять говорить о справедливости. Но этот, как уже давно понял Иван, встанет, лишь если его ногами с нар столкнуть или когда до ветру приспичит. А потом, если он что и сделает, то сделает как одолжение всем. В тайге человек всегда на виду и быстро выявляется, кто есть кто.

Проснулся Глеб Белых и почти сразу же сполз с нар. Иван почувствовал недовольство собственной совести: ругал в душе ленивого Тимоху Карасева, а сам не лучше его: отлежался, выждал, когда Глеб, и без того всегда готовый на любую работу, встанет и затопит печь.

Глеб вышел из зимовьюшки — скрипнула тяжелая дверь-лаз, в которую можно выйти, лишь круто согнувшись, — плеснулся в двери лунный свет. Глеб глухо покашлял, потоптался за стеной, вернулся в зимовье и осторожно вывалил около печки беремя кедровых поленьев. Зимовьюшка стоит в сплошном кедраче, нет здесь больше никаких других деревьев, так что на все нужды рубится кедр. Избушка из кедра, да не из какого-нибудь бросового, а из живого и плодоносящего, из того, что рос поближе к табору. Тимоха Карасев, излазивший в прошлые годы все окрест, говорит, что строили это зимовье браконьеры-бичи. Да так оно и есть: кто еще будет рубить кормное дерево хотя бы даже и на жилье. Хорошо, что на дрова лучше всего идет сухостой, а то бы многим деревьям, из тех, что поближе к порогу, несдобровать.

Глеб зашебуршал спичками, вспыхнул огонек, и лохматые тени метнулись по потолку и стенам. Правда, потолок потолком как-то трудно назвать, если, едва приподнявшись на нарах, легко достаешь рукой до колотого пополам молодого тонкомера. Перекрытие висит низко, никто из бригады, даже самый малорослый Костя Понягин — четвертый член бригады и выбравший себя бригадиром — в любом месте зимовья, даже у стола и у печки, не может выпрямиться в полный рост.

У Белых все получается ловко, споро. И спичкой он чиркнул всего один раз какую-нибудь минуту назад, а огонь уже разгорается, лижет поленья, красный свет пробивается сквозь щели железной печки, высвечивая зимовьюшку. Глеб сидит на коротком чурбане, рядом с печкой, и в красной игре пламени его лицо и волосы отливают густой медью. У Глеба крупный крутой нос и неожиданные для его возраста совершенно седые волосы. И весь он сейчас — крупноносый, сухолицый, сутуло застывший на чурбаке в позе мыслителя, напоминает усталую птицу, быть может, того же таежного ворона.

Дрова разгорались, и тепло медленно наполняло зимовье. Иван обнаружил вдруг, что он уже не крючится под телогрейкой, а вольно вытянулся, готовый принять тепло, которое вот-вот сплошным потоком хлынет от печки и заполнит собою весь видимый и невидимый мир.

Так какой они день в тайге? Иван прикинул, что сегодня двадцатое апреля и, стало быть, пойдет десятый день, как они здесь, но все-таки пересчитал снова, неспешно загибая на руках пальцы. И так получился десятый день. Много, чего там и говорить, впустую прошло времени. По-доброму бы к этой поре надо было бы подумывать о выезде, а они не сбили еще ни одной шишки. Течет время, течет, будто песок между пальцами… Сколько еще дней ждать тепла?

2

Где-то на календарном излете зимы Иван Логинов получил от давнего приятеля Глеба Белых письмо, в котором тот приглашал на подледную рыбалку, и среди семейных новостей — ребятишки учатся, семиклассника Витьку застал с папиросой и дал ему выволочку, отец, дед Константин, заметно сдал, хотя хорохорится как обычно и говорит, что, пока Васю Куклина не похоронит, до тех пор не умрет — сообщил, что весною он берет отпуск сразу за два года, пойдет орешничать и если Иван не против пожить в тайге, отдохнуть, а заодно и неплохо заработать, то тогда тем более поскорее должен приехать, обговорить такое дело.

Иван любил бывать в этом подтаежном поселке, где жило семейство Белых, поселившееся здесь еще во время строительства транссибирской магистрали. Первое поколение Белых было железнодорожными рабочими, второе промышляло охотой, а третье, к которому принадлежал Глеб, хоть и работало на производстве, но в немалой степени занималось тайгой и не мыслило себя без тайги. Большой старый дом Белых жил неторопкой жизнью, летом был всегда полон приезжими родственниками, знакомыми, а то порою знакомыми знакомых, но никому в доме и просторном дворе не было тесно, вроде никто никому не мешал и никто не чувствовал себя лишним. Душе было уютно в таком доме. Вот, пожалуй, это давно утерянное ощущение спокойствия, защищенности и привлекало сюда Ивана.

Предложение Глеба пришлось как нельзя кстати. В тайгу Ивану хотелось, давно хотелось, но как бы он ни выкраивал время осенями, но вот уже лет пять, или того более, вырывался туда лишь на несколько дней, а большой поход откладывал на потом. А скорой весной все вроде должно получиться.

В первую же пятницу после получения письма Иван сел на ночной поезд и под утро был на знакомой станции. На этой маленькой станции останавливались лишь два самых неспешных поезда, вот и пришлось приехать так рано. Будить хозяев не хотелось. Иван посидел в крошечном зале станции, потом решил побродить по давно знакомому поселку, коротая время, и незаметно для себя оказался возле дома Белых. За воротами громыхнула собака, и Иван признал по голосу — Буран, старый пес деда Константина, по дряхлости уже ни на какую работу более не пригодный. Взлаивает на чужие шаги — и то хорошо.

Иван, желая успокоить собаку, подал голос, надеясь, что Буран признает его и замолчит. Собака затихла, даже взвизгнула приветственно, и Иван хотел пройти дальше по улице, но почти сразу же знакомо лязгнуло старинной ковки железо на калитке, и за ворота вышел плотный и рослый старик — дед Константин — и спросил по-старчески глухо и надтреснуто:

— Кого надо?

— Здравствуйте, Константин Петрович.

— Ванюха, что ли? А я тебя сразу и не признал. Богатым будешь. Чего не заходишь, у ворот стоишь?

— Да спите, думаю.

— Ну ты че, паря… Я уж давно встал, да не знаю, куда себя деть. Болтаюсь, как старый веник. Матери хорошо. У ей кухня. Она уж и чайник скипятила. Ты как раз к чаю поспел.

Дед Константин повернулся, шагнул во двор, оставив калитку открытой, тем самым без слов приглашая проходить и быть гостем.

В доме Белых было тепло, жарко топилась большая печь, и после уличной стылости здесь казалось особенно уютно.

— Приехал? — на пороге кухни Ивана встретила Полина Фроловна. — Вот хорошо. Глеб-то тебя ждет. Сейчас я его разбужу.

— Да не надо. Зачем в такую рань будить.

— А и верно, — легко согласилась Полина Фроловна. — Пусть поспит. А ты разболакайся, да чай будем пить.

Матери Глеба лет немало, под восемьдесят, а вот ничто старческое ее вроде и не коснулось. Разве что чуть усохла, чуть сгорбилась, и лицо покрыто сеткой морщин. Но вот глаза — у стариков таких глаз не бывает. Очень живые глаза: усталыми они бывают, но и веселыми бывают, и заинтересованными, и ясными. Очень переменчивые глаза. Если поговорить о новостях страны или там о происках империалистов, то об этом нужно начинать разговор не с дедом Константином, а с Полиной Фроловной. Одна из ее любимых передач по телевизору — программа «Время». И газету свою районную читает. Дед не читает, а она читает. Ивану как-то прежде не доводилось встречать вот такую читающую деревенскую бабушку, которая и в школу-то ходила одну или две зимы, да и то при царе Горохе.

Не успел Иван обогреться чаем, как из темноты соседней комнаты на свет выбрался Глеб, в одних трусах, остановился в кухонных дверях, оперся руками о крашеные колоды, прищурился опухшими от сна глазами.

— А я думаю, с кем тут дед разговаривает…

— Разбудили? Не дали поспать. Этот старый леший, — кивнула она на мужа, — не умеет тихо разговаривать. Ему шепотком, а он во весь роток.

Полина Фроловна вроде бы ругалась, но никто себя не чувствовал виноватым, даже Иван, хотя глуховатый дед разговаривал как раз с ним, да и ворчанье хозяйки не корило человека, а было по-домашнему уютным, ласковым.

Глеб плеснул себе на лицо из рукомойника, наспех вытерся и полез за стол.

— Налей-ка, мать, чаю.

Но тут голос Полины Фроловны поднялся до серьезной строгости.

— Еще чего? Не оделся, не обулся и голышмя за стол лезешь. Ведь это срам. Ты не в баню пришел, а за стол. Вон скоро дети проснутся, ты имя какой пример подашь?

Хоть Глебу и четвертый десяток идет, но он послушно исчез в спальне и через минуту появился одетым.

— А я тебе уже чай налила, — Полина Фроловна пододвинула сыну большую, почти пол-литровую, расписанную цветами кружку.

Разговор сразу пошел о весеннем заходе в тайгу. У Глеба были свои прикидки, и чувствовалось, что они с отцом обговорили это дело не один раз. Глеб говорил, а Константин Петрович, всегда имеющий свое мнение, на этот раз лишь молча и согласно кивал головой.

Предполагалось идти на хребет Харамурэн, даже, быть может, перевалить его и отабориться где-нибудь на пологом склоне, там есть немало зимовьюшек. Если удастся перевалить хребет, то тогда совсем немного останется пути до охотничьего участка деда Константина, по крайней мере до его верхней границы. На том участке вот уже три года никто не промышлял, и Глеб, если будет такая возможность, должен сбегать на участок, пройти по зимовьюшкам, посмотреть лабазы и тайнички.

— Мне уже не бывать там. — Голос Константина Петровича хрипит больше обычного. — Но, может, Глебка в ум войдет и возьмет этот участок, али Петро со своего БАМу прикатит. Вот ведь, — обратился к Ивану, — шесть парней мы со старухой вырастили, а охотничий участок передать некому. А участок, я тебе скажу, Ванюха… Я ж лишнего никогда не бил, не жадничал, всегда на расплод оставлял, ни соболь, ни белка не переводились. А браконьеров и близко не подпускал.

— Не подпускал он, — удивилась Полина Фроловна. — Мало у тебя зимовьюшек пожгли?

— Дак это те, что на реке стояли. Всякий чужой люд вдоль реки прет, да и то только по теплу. А настоящий браконьер, он не хуже нас знает тайгу. Вот его-то я держал в строгости.

Самый ближний путь к охотничьим угодьям Константина Петровича — по реке Каменной. Но путь этот в зимнее время и тяжелый, и опасный. Берегом не пройти, каменные обвалы, — а они тянутся порой на километры, — занесены снегами, и костоломные ловушки ждут идущего на каждом шагу. По льду — тоже тяжело. Наледи, промоины, пустоты. Пройти можно, но великими трудами, тем более что надо на себе нести немалый груз. А потом нужно будет еще торить тропу вверх, на хребет, в кедровники.

Но есть и другой путь, дальний, кружной, но зато более легкий. На машине доехать чуть ли не сотню километров до полузаброшенной деревушки Мойгаты, там приискать пару коней и на конях поднять груз на хребет. Этим путем Глеб и предлагал идти.

В таких делах Иван полагался на Глеба и был во всем согласен: кружным путем идти, значит, кружным.

— Ты, Ванюха, обязательно заставь Глеба сходить на участок, пусть посмотрит, а то, поди, там такие, как Вася Куклин, давно уже орудуют.

— Оторудовался твой Вася, доживет или нет до тепла, — Полина Фроловна скорбно вздыхает.

— Поделом вору и мука, — хрипит дед. — Если есть че на том свете, то гореть ему в аду синим пламенем.

— Грех ведь, отец, такое говорить, — вскинулась Фроловна. — Ведь мается сейчас человек, душа его мается.

— А мало он зла принес? Да и нету у него души.

— Помолчи, не гневи.

Васю Куклина Иван немного знал, но больше по рассказам Глеба и Константина Петровича. Вначале он его услышал, а увидел уж потом. Как-то ходили они с Глебом на ближние болота поохотиться на уток. На этих болотах у семейства Белых есть два «своих» крошечных озерка с хорошо оборудованными, даже со скамеечками, скрадками. Было еще тепло, погода стояла тихая, и утки летали редко. Время от времени раздавались нечастые выстрелы. Большей частью над болотом стояла крепкая застойная тишина.

Охотники в такой час сидят утайливо в своих скрадках, а если и сойдутся, то разговаривают вполголоса, но неожиданно над болотом разнесся громкий, с каким-то даже подвизгиванием, скандально-базарный голос. Тишина была нарушена, и Глеб, не таясь уже, засмеялся и сказал со злой веселостью:

— Это Вася Куклин кричит. Только он умеет так базлать.

— Ну а зачем кричать-то?

— А его охотинспекция, похоже, прихватила. У Васи ведь нет ни охотничьего билета, ни тем более путевки.

— Кричи не кричи — оштрафуют.

— Только не Куклина. Вот так и будет орать на все болото, пока самой инспекции от крика тошно не станет. И ведь любого оштрафуют, а от него отстанут. Вот из-за этого самого крика. А в это время все другие браконьеры разбегутся. Сколько раз так было.

Подтверждая слова Глеба, за кустами прочавкали торопливые шаги. Одни, потом другие.

Инспекция, похоже, наседала на Куклина, и голос Васи взял новые высоты:

— Да что же такое деется? — отчетливо разносилось над болотом. — Житья нет людям. Скоро путевку в уборную будете требовать.

В этот же день Глеб показал Куклина на автобусной остановке.

— Вот посмотри на Куклина. Самый пакостный хищник во всей округе. Пакостнее росомахи.

Иван посмотрел, но хищного в нем ничего не приметил. Мужик как мужик. Немолодой уже, давно немолодой. Роста совсем среднего, сухой. Лицо широкое, плоское. Носик пипочкой. И маленькие синенькие глазки.

— И еще у него паршивая черта — врать любит. Уставится глазками в лицо человека и несет какую-нибудь ересь. Человеку неудобно, он отворачивается, корежится, а Васе Куклину не стыдно.

Потом Иван не раз встречал Куклина на улице, но никак не мог заставить себя поверить, что больше, чем Куклин, вряд ли кто еще принес столько вреда всему живому в тайге и реках.

А тем не менее все это было так. Константину Петровичу можно верить.

3

Вася Куклин помирал. И в поселке об этом знали. И сам он знал, что помирает, что пришел его час и уж никак от этого не отвертеться, не изловчиться, не проскользнуть мимо.

На первых порах болезни он ничего не понял, думал отмахнуться, как от привычной простуды, потом пошел по докторам, а когда понял, ужаснулся перед вечной тьмой, и, хотя доктора и разные целители, к которым кинулся Вася после того как догадался, что от докторов спасения ждать нечего, говорили в один голос, что все хорошо, Васе стало ясно, что ничего хорошего нет. Оставалась одна надежда, что там, по ту сторону, хоть что-то да есть. Жизнь не жизнь, но хоть какой-то свет перед глазами, а если б так, как говорили в прежние времена — рай и ад — то и совсем бы уж было хорошо. Хотя пораскинуть, то и опять ничего хорошего: в рай Васе никак не попасть, ему прямая дорога в ад. Но и это успокаивало: был бы ад, а не черная вечная пустота, а там посмотрим, как быть, авось выкрутиться удастся, как много раз удавалось при жизни.

Всю жизнь Вася жил тайгой, рекой, промыслом харчился. И если удача шла в руки, то Куклин от фарта никогда не отворачивался. Лишь бы взять, лишь бы заполучить. И никогда не думал, хорошо это или плохо: взять побольше, по-Васиному, всегда хорошо.

Если бы в судный день собрались ангелы или те, кому это положено делать, и напомнили бы Васе Куклину случай из его жизни, то Вася бы не понял своей вины: тот случай ему памятен редкой удачей, везухой. Десять лет прошло, а помнилось как сегодня. Случилась такая добычливая охота на гусей.

По-разному и в разное время улетают птицы на долгую зимовку. Ласточки начинают табуниться задолго до холодов, и едва только опали желтые цветы чистотела — как нет их.

Гуси держатся до последней крайности и покидают родину последними, как и полагается крепкой и боевой птице. И потому известно: пролетели гуси — жди снега, непогоды. А порою непогода обгоняет гусиные косяки, напрочь закрывая горные перевалы на караванных путях, и тогда птица вынуждена перебиваться, порой многие дни, ожидая под перевалом летной погоды.

В тот год Куклин караулил гусей лунными ночами на Коньковских болотах. Охота шла так себе — одна-две птицы в ночь, а в последнюю так и совсем плохо: ни одного выстрела. Потемнело небо, исчезла луна, тучи придавили землю, и пошел снег. Тяжелый мокрый снег. А под утро ударил мороз.

Утром, на малом свету, выбрался Вася из ледащей землянушки по нужде и, не успев свершить нужное дело, пристыл к земле: по всей болотине из-под снега торчали гусиные головы. И тут только Вася сообразил: не одолели гуси перевала, замотались в липкой снежной круговерти, и пали косяки на передых в болото, а тут мороз спаял снег крепким настом. И никак теперь не выбить птице свое грузное тело из-под ледяной крыши.

Вот она, удача-то!

Вася Куклин не раздумывал и коротких секунд. Задыхаясь от возбуждения, он вырыл из-под снега голой рукой увесистый дрючок и как был — без шапки и в расхристанной одежонке — кинулся к птице.

Первого гуся Вася ударил палкой, и ударил удачно. Тонкая переборка птичьего черепа треснула как грецкий орех. И тут же кинулся к другому.

Наст хоть и был крепким, но не настолько, чтобы держать Васю, и Вася проваливался в снег, запинался, падал, рыча, метался от одного гуся к другому и крушил дубиной птичьи головы. Иногда он промахивался, разбивал наст около птицы, и тогда в смертном гоготе гусь вырывался из ледяной тюрьмы, обдавал Куклина снегом, ударял жестким крылом.

То ли от возбуждения и перегрева, то ли Куклин и сам не заметил, как ударился лицом об лед, но из носа у него пошла кровь, он ее не останавливал — некогда — и только успевал утереть мокрой ладонью хлюпающий нос, и руки у Васи, и дубина с двух концов были в крови, Васина кровь и гусиная цветками вспыхивали на белом искристом снегу.

Вася свирепствовал долго, до полного изнеможения, когда от бессилия повалился на колени и плачущими глазами смотрел, как из-под размякшего снега под лучами не по-осеннему яркого солнца вырываются гуси, тяжко поднимают себя к небу и становятся недоступными его дубине.

Семьдесят шесть гусей добыл тогда Вася. Он стащил их всех в одну кучу и не мог поверить, что вся эта груда перьев и мяса принадлежит ему одному. Но радость тут же уступила место опаске и беспокойству: не наскочил бы ненароком охотинспектор, не набрели бы на побоище возвращающиеся с дальних болот охотники — тогда Васю могли ожидать лишь одни убытки и разор.

Обошлось. Куклин удачно спрятал гусей в недалеком ельнике, споро смотался домой за мешками и в поселке же сговорил прокатиться по тракту малознакомого шофера. Так что к вечеру все было в полном порядке и никакой инспектор был уже не страшен.

Было бы и дальше хорошо, да погода подвела. После снегопада установилось многодневное вёдро, навалилось ненужное тепло, и как ни спешил Вася распродать гусей и самому есть их помногу, до каменной тяжести в желудке, а не успел все причистить. Гусиные тушки взялись тяжелым духом, и больше десятка их пришлось закопать в дальнем углу огорода.

«Грех такое твое деяние», — сказали бы ангелы Василию, и Куклин их скорее всего не понял бы. Слово это, изрядно забытое, почти вышло из обиходного живого языка, и если и употребляется, то стерто, без коренного сурового значения. Если пойдет и дальше так, то составители последующих словарей, чуть помаявшись душевно, снабдят его пометкой «устаревшее».

Но как бы там ни было, был грех или не был, но Вася отнес на книжку почти три сотни рубликов.

Есть в Васиной семье сберегательная книжка, на которую он вкладывал каждую добытую копейку. И не одна книжка, а две. Одна Васина, другая его жены — Капитолины. Но обе они хранились у Капки, и Вася даже никогда не знал, где они лежат. Книжки эти были особенные: вот уж лет двадцать пять, с тех пор как их завели, класть на них деньги клали, но еще никогда не брали с них и рубля. И потому книжки были солидные, сумма рубликов состояла из пяти цифирей, и первая цифирь была уже давно не единица. Никто никогда, кроме работников сберкассы, не видел этих книжек, и ни Капка, ни Вася никогда не хвастались ими, но книжки те позволяли смотреть на всех соседей как бы с высокого бугра. Нищета, шпана. Захочу, так всю улицу со всеми потрохами куплю. Но хоть что-либо купить Вася так и не решился. Не мог он позволить, чтобы сумма на книжке на убыль пошла.

Правда, в последние пять — семь лет появилась у Васи мечта съездить на далекую родину, повидаться с братом. Вася созревал душой, представлял, как он приедет на родину, пройдется по селу среди цветущих садов, придет к брату и сбегутся все соседи, чтобы посмотреть на когда-то нищего Ваську, а теперь самого что ни на есть настоящего богатея. Только вот как соседи узнают, что Василий стал богатеем, того Вася не ведал, но ему все ж казалось, что все будут знать и завидовать.

Но поездка год от году откладывалась: требовала она уйму деньжищ. Перво-наперво билет. Туда и обратно. Даже если не на самолете, а только лишь на поезде, в вагоне, что подешевле, и то уйдут деньги немалые. Потом, подарки. Опять же расходы. А потом, в привычной одежонке в гости не поедешь, нужен костюм. Без него никак не обойтись.

А костюма у Васи никогда не было. Ни в молодые годы, ни тогда, когда карман стал от денег ломиться. Так что, если поехать к брату одному, без Капки, и то еле в пятьсот рубликов уложишься.

И высказали бы ангелы в судный день Васе еще одну просьбу-приказание:

«А расскажи-ка, Вася, как ты почти один, ночей недосыпая, ног своих на каменном чертоломе не жалея, обезрыбил речку Каменную. Не полностью, конечно, обезрыбил, но хариуса поубавил, а тайменя, так того напрочь извел».

О таймене Вася и сам сожалеет. Не стало тайменя, и ручеек, текущий на сберегательные книжки, значительно поослаб.

Знает Вася речку Каменную от устья почти до самого истока, до тех мест, где она скачет по булыжнику и плитняку узким ручейком. Знает все перекаты, все ямы, все пороги.

Весной, когда хариус устремляется в верховья больших и малых рек, Вася надевал бродни, брал многоведерный горбовик и торопился вверх по Каменной к неблизкому порогу. Порог хоть и небольшой, вода обрывается не очень крутым, двухметровым уступом и для летучего, в светлых водах краснокрылого, хариуса преодолимый, но хариус придерживается перед порогом порой в большом количестве. Вот тут-то и промышлял Вася всеми дозволенными и недозволенными способами. В таком месте, да в запретное нерестовое время и удочкой ничего не стоило надергать немалую груду рыбы. А Вася знал кое-что подобычливее удочки.

Возвращался Куклин домой не берегом, где поближе к жилью мог встретиться рыбнадзор, а таежной тропой. Правда, страха большого перед местным и районным рыбнадзором Вася не знал и боялся только одного, неподкупного Сидорова, но тот вот уже сорок с лишним лет имел вместо правой ноги протез и был опасен только в лодке.

Черпал Куклин рыбу и осенями, когда хариус скатывался из ручьев в речки, а из речек в озеро. Из ручья Вася забирал порой все, что в нем водилось. Был бы ручей для такой цели подходящий. Он должен быть рыбным и не очень широким. Где-нибудь на быстринке этот ручей еще зауживают, изготавливают из досок или колотых бревешек лоток и устанавливают его так, чтобы вода устремлялась по этому лотку и обрывалась небольшим водопадиком. А под водопадиком крепится большая авоська из неводной дели. Вот и все устройство. Вода утекает, а живность остается в авоське. Вся не вся, но та, которая в ячею проскользнуть не может. А ее, ячею, можно сделать и такой, в которую и малая малявка не проскочит. Вася же брал рыбу только крупную, жирную, хорошо выгулявшуюся в кормных лесных ручьях. Да и ту на себе в горбовике, даже самом большом, не вынесешь. В таких случаях Вася брал себе в напарники мужика, у которого был конь, пригодный ходить по крутым таежным тропам.

Но хариус — рыба многочисленная, проворная, ручьев в речку Каменную впадает десятки, и потому хариус в этой речке держится и по сей день, а вот с тайменем вышло худо.

Речка Каменная для сплава леса мало пригодная из-за мелких перекатов, порогов, шивер; лес на ее берегах растет на дурных крутяках, по которым не пройдет никакая техника; речка не включена в хозяйственную деятельность человека, и потому вода в ней первобытно чиста и светла. Таймень — рыба крупная, и если знать ее привычки и места жировки и икромета, то нетрудно его и углядеть. Вася знал все места обитания тайменя и по веснам добывал его изрядно, выцеливая, главным образом, икряных самок.

Добывал Вася тайменей всеми известными ему способами и даже пытался осваивать новые. Колол острогой, запутывал в сплавные сети, брал на блесну. И по-новому, современному пытался — глушил взрывчаткой. Правда, это дело у него не пошло и даже принесло некоторый урон здоровью. Не шибко грамотный Вася швырнул самодельную бомбу не с берега, а забредши выше колен в воду. Плес, облюбованный Куклиным для этого дела, был широким, до улова, где жировал таймень, было далеко, вот Вася и забрел в воду. Рвануло хорошо, всю живность вывернуло из глыби на поверхность, но рыбу Куклин собрать не смог. Видно, долготерпение божие кончилось и он послал ему первое предупреждение. Вася ничего не знал об ударной волне, а господь, видно, специально не вразумил его, и Вася пострадал. Ударная волна катанула во все стороны, ударила по ногам и бедрам, прошлась по органам крайне болезненным, поставив тем самым под большое сомнение Васину возможность в будущем продолжить род.

Еле выполз Василий на песчаный берег, выполз на руках, потому как ноги его не хотели слушаться. Несколько дней провалялся Куклин на берегу, а когда мало-помалу стало к нему возвращаться умение ходить, еще двое суток добирался до дому. И потом, месяцы спустя, Вася хоть и вылечился, но прежней прыти в нем уже не стало.

Но и это был, пожалуй, последний таймень, для которого речка Каменная была родным домом. Больше тайменей в речке никто не видел.

Может, после этого взрыва что-то и сдвинулось в Васином организме, сломалось, дало трещинку, и в эту трещинку проникли, как ржа, болячки и стали разъедать тело. Незаметно, медленно, но неотвратимо добрались до самых важных жизненных центров.

После того как Василий пролежал в больнице три недели и был выписан домой якобы на отдых, случилось в его жизни событие, прямо надо сказать, выдающееся: ему был куплен костюм.

Капка в последнее время стала молчаливая и задумчивая, порой посматривала на Васю как бы изучающе. И вот как-то утром еще раз пристально Капка посмотрела на мужа, тяжело вздохнула и ушла, пообещав скоро вернуться. Уходила, как оказалось, в сберкассу, а потом в магазин. Она и вправду ходила недолго и принесла большой пакет. Молча развернула его, и Вася увидел костюм. Точь-в-точь как на председателе поселкового Совета: темно-синий, в узкую светлую полоску. Вася понял, что в этом костюме его будут хоронить. Он тоскливо ослаб, но быстро справился с минутной слабостью и помял пальцами ласковую материю.

— Хорош костюм, — похвалил он Капку.

— Почти двести рублей за него вывалила, — отозвалась Капка. — Если на старые деньги брать, то это ж две тыщи. Ране и цен-то таких не было.

Вася с трудом поднялся, покряхтывая и постанывая, залез с помощью Капки в костюм. Он нашел еще в себе силы постоять перед зеркалом и совсем доволен стал обновой. Стоять ему перед зеркалом было тяжело, и он жестом показал жене, что ему нужен стул, и когда та придвинула стул, он сел так, чтобы мог видеть себя в зеркале.

Вася сидел долго, почти полчаса, прикидывая, как бы он мог лихо пройтись в этом костюме по родной деревне, и, быть может, посидел бы еще, но Капка уложила его в постель.

— Чего сидишь-то как сыч. Тебе лежать надо. Да и костюм нечего мять. Не праздник.

— И верно, не праздник, — согласился Василий. Он хоть и гордился костюмом, но чувствовал себя в нем непривычно, скованно, боялся сделать лишнее движение.

Капка бережно, по-хозяйски сложила костюм, завернула его в кусок полиэтиленовой пленки, сунула в шкаф, где у нее с незапамятных времен лежали два отреза бархата, неизвестно для какой цели предназначавшиеся. Раз или два в год Капка извлекала их на свет, перетряхивала, пересыпала нафталином и снова укладывала.

Житейские интересы за последнее время стали совсем мало занимать Васю, но он все ж с тайной радостью отметил, что на костюм Капка сняла деньги со своей книжки, а его книжку оставила в неприкосновенности, не изубытила, но радость была минутная и пустая, словно увидел во сне удачу и тут же проснулся: да зачем ему эта книжка вообще теперь нужна? Что с нею, что без нее — один конец. С собою не возьмешь. Но тогда ради чего он и в будни, и в праздники носил одни и те же заскорузлые штаны, кирзухи вместо доброй обутки? Да и были ли праздники в его жизни?

Что-то стало брезжить в сознании Васи, что не так вроде бы жил, и он застонал от тоски, что ничего уже не поправишь. Вот если б было такое чудодейственное лекарство, ничего бы не пожалел, половину всех денег отдал бы.

— Капитолина, — позвал он жену, — может, мне панты попить?

— Да где ж их взять-то?

— Сходи к старику Белых, должно, он для себя маленько держит… Христом-богом проси. Сколь запросит, столь и заплати.

— Еще чего? — по привычке вскинулась Капка, но тут же осекла себя. — Да как идти-то к ним? В улице уж сколь лет не здороваемся.

— Сходи, — без надежды попросил Вася. — В лоб не ударят. Деньги возьми.

Капка людей получше знала.

— Не возьмет он с тебя деньги. Если дать, то так даст…

4

В назначенный час апреля Иван прикатил на знакомую станцию в полном таежном обмундировании и с двумя раздутыми до предела громадными рюкзаками. Хоть и большой получился груз, но еще от многого пришлось отказаться, ограничивая себя буквально во всем. Даже спальный мешок пришлось оставить дома, успокаивая себя слабой надеждой, что зимовье окажется теплым. Долго маялся Иван, всячески убеждая себя, что и ружье бы не надо брать, хватит одного, Глебова, тем более, что свое излишне тяжелое, мало подходящее в тайге, двенадцатого калибра, но не убедил; таежная жизнь щедра на случаи, когда надеяться возможно только на себя. С Глебом надежно, но не будет же он все время ходить следом.

Глеб к походу готов был давно, но сказал, что надо переждать еще день или два. На прошлой неделе вызывал его на телефонные переговоры знакомец Костя Понягин, опытный таежник, который даже фамилию имеет вполне таежную. Так вот этот Костя со своим напарником тоже замыслил пойти поорешничать и тоже настроился на хребет Харамурэн, куда он заходил со стороны Мойгат не меньше десятка раз. Еще Костя сообщил, что договорился с бортовой машиной, груз везет большой, потому что собирается пробыть в тайге не меньше чем до середины лета. А в Мойгатах наймет не лошадей, а трактор, чтобы не маять свои ноги и без всякой мороки зайти на хребет и разом завезти весь груз. Так что если Глеб, дескать, согласен, то он, Костя, предлагает объединиться хотя бы для захода в кедровники: так будет и дешевле, и надежнее. Иван, как и Глеб, посчитал такое предложение удачей и был согласен ждать попутчиков и день, и два, и три.

Костю ждали в любой момент и даже не отлучались никуда со двора, но все ж он приехал неожиданно: сели обедать, только Константин Петрович ударился в воспоминания, найдя в Иване податливого слушателя, как за воротами на тихой улочке загудела машина, раздались голоса и в ограде под окнами появился Костя. Костю Иван видел за последние десять лет три или четыре раза, с интервалами в несколько лет, и всегда удивлялся, что этот мужик не меняется и в малой мере — каким был десять лет назад, таким и остался по сей день: худощавый, чуть сутулый, нервно-подвижный, на свежем, но неопределенного возраста лице быстрые, порой ускользающие глаза.

Костя не хотел ждать и малого полчаса, потому что шофер торопился поскорее закончить рейс, а путь еще не близкий, да и в Мойгатах нужно сегодня же сделать немало: прикупить мяса и, главное, суметь договориться о тракторе, чтобы уже завтра утром начать заход в тайгу.

Обед скомкали, наспех похватали вареного-жареного, чем-то запили и поднялись из-за стола, к большому неудовольствию Константина Петровича, который в своем рассказе подошел к самому интересному моменту, когда он привез в Иркутск живую самочку соболя, а приемщица стала утверждать, что это самец. Скидали вещи в кузов и — вперед.

С Костиным напарником познакомились уже в машине, — сам Костя сел в кабину, — как положено пожали руки, сказали имена. Мужик назвался Тимофеем, но это серьезное имя мало подходило к его большой расхристанно-панибратской фигуре, к сделанно-простецкой физиономии, а больше приставало растрепанное Тимоха, как оказалось, самое что ни на есть привычное для него имя.

Хоть и весна, хоть и отбарабанила капель, и обнажились проталины на южных склонах бугров, и солнце светит истово, а едва машина выбралась на тракт и прибавила скорость, как жгучий ветерок просочился за ворот, в рукава, крепко напомнил о недавней зиме, заставил лечь на дно кузова, забраться под брезент. Гудела сильным мотором машина, погромыхивал и встряхивал на дорожных выбоинах кузов, чертили вершинами синее небо голые березы и осины, пролетавшие вдоль дороги, и душа Ивана, как в ранней молодости, радовалась движению, дороге и будущей таежной жизни. Теперь только через месяц, в лучшем случае, он вернется в поселок и дослушает рассказ Константина Петровича. История и в самом деле забавная, курьезная даже, немало говорящая о характере хозяина дома, и слышал ее Иван от того же деда Константина раза три или четыре, но Константин Петрович тут же забывал, что он уже рассказал о соболе и приемщице, и готов был хоть немедленно прокрутить в памяти тот давний случай.

— Это, Ванюха, после войны было. Сколько же лет тогда прошло, как я вернулся?.. Однако порядочно. Глеб в школу пошел. Бегал я тогда за соболями. Да-а… Хорошо добывал. Но ценился живой. Если так сдавать — триста рублей, ну четыреста. Красная цена. А живой, да самочка — две тыщи. Деньги. Это на старые, но в то время это были деньги, я тебе скажу. Расплождали тогда соболя в тех местах, где его напрочь выбили, и денег на это не жалели. Здесь ловили, а там выпускали. Но не каждый умел их живьем добывать. Попалась как-то мне самочка, крупная такая, темненькая. Такие ценятся. Да-а… Повез я ее в Иркутск. Там живых принимали.

Дед Константин обычно рассказывает неторопко, слово подкрепляет жестом, смотрит собеседнику в глаза.

— Принимала в тот раз соболей дамочка. Молодая еще и из себя ничего. Губки крашеные. Вот, говорю, самочку привез. А она посмотрела, губки эдак бантиком сделала и говорит мне: это не самочка, а самец. А самец другой цены. А я ей тоже эдак вежливо говорю: дескать, извиняюсь, но самочку от самца я завсегда сумею отличить, а это, опять же извиняюсь, самочка. А она мне говорит: нет, извините, самец. Тогда я говорю: ах, так твою… Надеваю рукавицу, хватаю соболюшку, сунул ее в мешок и придавил. Хрясь!

Обычно в этом случае Иван вставлял слово:

— Разве можно так? Хрясь! — И притопывал ногой, будто что давил.

— Знамо, жалко. А ты думаешь, как мы подранков, чтоб не мучились, добиваем? В общем, придавил я соболюшку, вытащил ее из мешка, взял ее за задние лапки, хвост ей отогнул и дамочке к лицу поближе. Вот, говорю, вся ее натуральность на виду, и даже ради вашей привлекательности никак ее самцом назвать не могу. Тут дамочка ах-ах, скраснела даже, зачем, говорит, вы это сделали и денежный урон себе нанесли. А затем, говорю, чтоб вам доказать, что это не самец, а самочка, и охотник Белых самочку от самца всегда отличит. Потому как у самочки… А потом и дверью хлопнул. И год живых соболей не ловил. Пока сами охотоведы ко мне не приехали и не сказали, что той дамочки уже нет, не работает. А ты как думал?..

Хорошо думается-вспоминается в дороге, да и не шибко близкая дорога, до Мойгат сотня километров с гаком. О многом можно успеть подумать.

Странная деревня Мойгаты. Когда-то это было очень богатое поселение, имело несколько табунов лошадей и славилось своими конями. Но так случилось, что обошла судьба Мойгаты счастьем. Была пора, шла деревня в гору, прирастала новыми усадьбами — а потом все кончилось. Разом или не разом, но кончилось. И словно перст божий указал именно на эту деревню. На одну-единственную в округе. Другие деревни если и не всегда в радости жили, но держались как-то, а Мойгаты в свое время круто в убыль ударились. И всего-то отличалась деревня от других тем, что не столько хлебом занималась, сколько разводила коней, да шел через нее удобный путь в тайгу, в места богатые и прибыльные.

Много испытаний в свое время выпало на долю деревень. То поспешная ориентация на машинный труд, чуть ли не под корень выведшая лошадей, а с ними и доморощенных кузнецов, шорников, заодно и санных, да тележных дел мастеров. То кабинетное деление деревень на перспективные и неперспективные, когда часть деревень чуть ли не силой изгонялась со своих мест. То ярая борьба с подсобным хозяйством селянина, выметшая лет двадцать назад из многих дворов животину, свиней, а по инерции гусей, индюшек и даже кур. То появление больших строек, которые, как насосом, высасывали из деревни молодежь. Другим деревням хоть плачь, а кормись из извечного крестьянского труда — от земли, от животины — и выстояли те деревни, дожили до своих светлых дней, когда на деревню хлынул несколько запоздалый поток щедрот. А мойгатовцы, лишившись табунов, как-то быстро отошли от крестьянства и главный свой приварок стали видеть в рыбалке, в охоте и орешном промысле. Не всем, видно, это пришлось по нраву, и часть людей уехала в соседние деревни к привычной работе, по-хозяйски забрав с собой раскатанные по бревнышку дома, другая часть уехала на недалекую стройку. В мойгатских улицах появились проплешины, которые разрастались как невылеченные лишаи, сливались в пустыри, и теперь Мойгаты превратились в несколько почти самостоятельно существующих заимок.

В прежние времена людные Мойгаты вполне могли бы иметь школу-восьмилетку, и все шло к тому, но потом надобность в такой школе как-то сама по себе отпала. Уезжал из деревни молодой работящий люд, увозил ребятишек, оставшиеся старики, естественно, рожать детей разучились, и обнаружилось, что и начальная школа Мойгатам не нужна: некого стало учить. В общем, закрыли школу, а оставшиеся ребятишечки уже с первого класса уезжали в интернат. И стали Мойгаты не то отделением городского подсобного хозяйства, не то лесхозовским участком, не то просто живущим само по себе.

Самое процветающее предприятие в деревне — магазин. Да и как ему не процветать, если стоит он на большом тракте и мимо магазина проходит дорога, ведущая в тайгу. Останавливаются около торговой точки машины, идущие по тракту, порою даже рейсовые, дальнего пути, автобусы, и тогда в магазине становится шумно и тесно. А направляющиеся в тайгу тоже его миновать никак не могут: надо прикупить свежего хлеба, сверхплановую бутылку или просто зайти, поводить глазами по полкам, да и пойти дальше. В магазине вечно толкутся никуда не спешащие мужики, готовые поддержать любой разговор, готовые дать любой совет и все про все, особенно за дармовую выпивку, знающие: где и какой урожай ореха, в какое урочище больше всего ушло народу, у кого можно остановиться на ночлег.

Долгая дорога утомила шишкарей, и они с удовольствием выбрались из машины, радуясь возможности размяться, помахать руками, согреться, вольно походить по земле. Да, потом, в магазине и заделье было: купить пачку соли. Соль вообще-то была куплена, но Костя Понягин из своих соображений посчитал, что нужно увеличить солевой запас еще на одну килограммовую пачку.

Продавщица, средних лет сухопарая бабенка, из тех, что и от деревни открестились, и к городу не пристали, с мертвыми от краски волосами и выщипанными до ниточки бровями, на вопрос, есть ли соль, ответила с «культурным» вывертом:

— Что характерно, соли нет.

— Ну раз характерно, тогда и не надо, — согласился Глеб. — Вполне убедительно. — И засмеялся.

Продавщица немедленно отреагировала:

— Кто смеется, тот последний.

Глеб совсем пришел в хорошее настроение. На сухом лице около губ обозначились складки — улыбка.

— Да у ей все есть, — говорит немолодой мужичонка, из тех, кого называют плюгавыми, наособицу измызганный. И привычно добавляет несколько поганых слов.

Продавщица по своей притрактовой работе хоть и привыкла к матеркам, но тут разом взрывается.

— Перестань лаяться, — кричит она. — А то возьму за ноги и выкину за дверь. Категорически иди отсюда.

Мужичонка поднимает голову, изображает высокомерное удивление и говорит чванливо:

— Прошшаю. — И опять добавляет те же самые слова.

— Ну, мужики, если он останется в магазине еще хоть одну минуту, вы ко мне больше не подходите. Для вас магазин будет завсегда закрытым, — ярится продавщица.

Испуганные страшной карой, несколько доброхотов из завсегдатаев вытолкали мужичонку на улицу. Тот вырисовался в огромном, чуть ли не в полстены, окне-витрине, и теперь Иван смог разглядеть его получше. На мужичонке донельзя заношенная фуражка с непонятной кокардой, мятый пиджак и невесть как сохранившиеся галифе. Он что-то говорит, но слов из-за двойного толстого стекла не слышно, и лишь видно, как беззвучно открывается пустой, без зубов рот и кривятся высохшие полоски синих губ. Рука высоко поднята над головой, он топчется на одном месте и долго, очень долго, грозит суковатым пальцем в разные стороны.

Костя Понягин, да и Тимоха Карасев, как оказалось, не в малой степени живущие от промысла в тайге, не один год заходили на кедровый хребет из Мойгат, людей здешних знали и потому у магазина задержались больше по привычке и велели шоферу ехать в самый конец деревни. Остановились около добротного дома, стоящего на отшибе, обнесенного по-старосибирски высоким и плотным заплотом, сложенным из толстых плах.

— Илья, ты дома? — стоя на подножке автомашины, во весь голос прокричал Костя.

Во дворе резко и отрывисто залаяла, загромыхала цепью собака, на нее успокаивающе прикрикнули, и в улице неспешно появился крепкий еще, но возраста явно пенсионного, настороженный мужичок.

— Здорово, Илья, — Тимоха Карасев мешковато выпрыгнул из кузова, раскинул для объятия руки, шагнул навстречу мужику. — Как ты тут без меня живешь? Не скучаешь?

— Живу. — Илья признал гостей, заулыбался хоть и не совсем приветливо и радушно, но вполне нормально, чтобы встретить нуждающихся в нем людей.

— Ночевать пустишь? — Костя Понягин скорее не спросил, а сказал утвердительно и как-то бочком, излишне присутуливаясь, сунул Илье сложенную лодочкой ладонь.

Вот и Мойгаты. Первая остановка. Первая ночевка. Отсюда начинается самая трудная часть пути. Дальше, километров через десять, зимние дороги кончались. Лишь слабая тропа поведет в сторону хребтов, да и есть ли она — тропа в снегу живет до первой, даже слабой, метели. Так что если хочешь добраться до кедрачей, да еще с большим грузом, нужно найти вьючных лошадей. Или так, как прикинул Костя — на тракторе. При крайней нужде иные, конечно, несут груз и на себе, сами торят свою тропу, но такое под силу только мужикам двужильным, способным ночевать в снегу и готовым затратить на тяжкий путь не один день. Думай не думай, а одним часом такое дело не решишь. Найти владельца лошадей, а прежде тех, кто имеет отношение к тракторам, и лишь при неудаче обратиться к лошадникам, ублажить их, соблазнить хорошим заработком. А на это время требуется. Так что дай бог завтра с утра двинуться в дорогу. Да и то это лишь при хорошем раскладе.

— Отчего не пустить, пущу, — согласился Илья. — Машину в ограду будете ставить или как? Ворота открывать?

— Не надо, — остановил хозяина Костя. — Шофер торопится.

— Ну смотрите, ваше дело, — подернул плечом Илья. — Манатки под навес тащите.

Не зря предки мойгатовцев выбрали это место для поселения. В красивом, хорошем месте поставили они деревню. Для жизни. Близ самой деревни — река. Неширокая, но быстрая, чистая. За долгие века и тысячелетия река не раз меняла русло и разгладила себе добрую долину. Вдоль реки ровные как стол заливные луга, на которых в любой год, хоть в мокрый, хоть в засушливый, рождались богатые травы. За лугами начинаются пологие полустепные холмы с березовыми колками, доброе место для табунов. Холмы, чем дальше от реки, становятся лесистее, жмутся друг к другу, сливаются в неспешный тянигус, который все круче и круче забирает к высокому небу и переходит в хребты. Богата в тех местах тайга кедрачом и всякой живностью: глухарями, изюбрями, белками, соболями, медведями. Медведи особенно расплодились. Охотников на них становится все меньше и меньше — оскудели Мойгаты крепкими промысловиками, — и таежный зверь набрал силу и порой не прочь был пошалить…

Глеб набил разгоревшуюся печку дровами, вполз на нары и уже через минуту дышал ровно и глубоко — спал. Все правильно и просто делает Глеб: замерз — развел огонь, лег спать — спит.

А в зимовье между тем не то что тепло, а жарко стало по-банному. Сейчас бы самое время водички и веничек и пройтись тем веничком по мокрому телу, и Иван почувствовал, как у него зазудела вот уже столько дней не мытая кожа. И сам для себя решил, что сегодня устроит банный день. Натопит снегу пару ведер и попросит того же Глеба полить ему. И если лить на моющегося хоть понемногу, но почаще, то можно вымыться и на улице и простуду не схлопотать, если, конечно, эту процедуру не будешь слишком затягивать. Главное — найти, на чем стоять во время мытья, чтобы не топтать голой пяткой снег.


У каждой старожильческой деревни свое лицо, своя особая примета, в отличие от многих новых поселений, несущих общую печать казенного и временного. У Мойгат было лицо выморочного пьяницы. Нормальный трудовой люд в своем большинстве покинул Мойгаты, побросав порой не подлежащие перевозке еще прадедовы дома и домишки, и на место этого люда откуда-то наползли дряблокожие, с тусклыми глазами человечки, забились вместе с клопами и тараканами в старые дома. Человечки кормились, вернее, поились, от тайги. Благо — вот она, близко. Чуть весной солнце прогреет, как на теплых полянах пробьет землю зеленая стрелка, а через день-другой стрелка развернется в два продолговатых листочка — черемша. Сибиряк, истосковавшийся за долгую зиму по живой зелени, готов платить за первую черемшу немалые деньги. И платит. Сибиряка искать не надо, он денно и нощно катит по тракту. Куль первой черемши обходится добытчику в сто пятьдесят — двести, а то и того больше рублей. Пей, гуляй, однова живем. Не успеет черемша отойти, как приспеет жимолость, опять же сибиряком любимая, коей пользуется он от иных болезней. А там голубица пойдет, черника, кедровый орех. Пьяница-бич привык жить, далеко не заглядывая, одним днем, и пока не пропьется до конца, в тайгу ни ногой. А уж когда пропьется, тогда его не удержат ни глад, ни хлад. Без нужной одежды, без продуктов, прихватив лишь похмельное зелье, идет в тайгу. Идет в малоснежье и зимой сбивать остатнюю шишку. И тогда держись зимовья: все избушки, до которых добрался бич, он шарком обшарит, доберется до запасов, приест, с собой унесет, а что унести не сможет, то испакостит.

Можно бы не рассказывать так подробно о Мойгатах, не сгущать краски, не нагнетать тоску, ведь сколько вокруг по-настоящему хороших, процветающих деревень, но надо: паскудство и пьянство опасно и тем, что оно заражает вокруг себя все. И людей. И тайгу.

Скверна, она еще и потому скверна, что не живет отдельно, сама по себе, а проникает во все, что рядом с нею. Ведь не были Мойгаты дурным селом, жили там люди как люди, и те, что остались после разора, из тех же самых, но как-то незаметно с появлением пришлых главным мерилом платы и отношений даже между ними стала бутылка. Огород вспахать — три бутылки, забор починить — две бутылки, будущее дело обговорить — всего ничего, бутылка делов. Тимоха Карасев и Костя Понягин, по-житейски битые, тертые, были почти уверены, что транспорт достанут.

Иван Логинов чувствовал себя в бригаде на вторых ролях, но не обижался и не тяготился этим, понимая, что он уже давно никакой не таежник и если когда-то в молодости что-то немного знал-умел, то с годами городской оседлой жизни почти все растерял, и главное — выносливость. И потому больше всего боялся стать для других обузой. И для себя решил жестко: если не удастся найти лошадей или трактор для заброски груза, то, как бы ни тосковала душа о тайге, дальше Мойгат никуда не ходить, вернуться в город. Себя-то, налегке, да по проторенной хотя бы лошадьми тропе затащить на хребет без излишних остановок и то дай бог. А торить самим тропу да нести груз и думать нечего.

— Не бойся, Иван, не бойся, — успокаивал его Глеб, хотя, конечно, понимал, что Логинов плохой ходок, задохнется на первых километрах, доведись тащить груз на себе.

Этими словами Глеб, скорее всего, больше себя успокаивал: он пригласил Ивана в тайгу и теперь, быть может, чуть сожалел о сделанном. Тем более вон какая бригада у него лихая подобралась. И потому больше, чем дома, начал опасаться за транспорт, и, когда Костя с Тимохой двинули в деревню на поиски трактора, как они сказали, «по старым адресам», суеверно напутствовал:

— Ни пуха, ни пера.

— Иди к черту, — с готовностью ответил Тимоха и рассмеялся, довольный собою.

Старые адреса не подвели. Не прошло и полчаса, как Костя с Тимохой вернулись в сопровождении двух мужиков. Один из них, как Иван понял из разговора, был трактористом, а другой его непосредственным начальником или, по крайней мере, человеком, от которого зависело дать трактор или не дать. О плате было уже все обговорено.

Застолье устроили на кухне в доме Ильи. Хозяйки не было. Ушла по своим делам. На кухне всем заправлял Тимоха. Он оказался поваром-любителем, мало того, умелым поваром, и вскоре на плите в большой сковороде шкварчало мясо, кипел чайник, а на столе исходили слезой два тонко нарезанных тепличных огурца, для апреля, прямо скажем, закуска царская. Механизаторы, чувствуя к себе столь уважительное отношение, сидели вольно, говорили смело, незаметно для себя набивая цену, рассказывая, какие страшенные снега намело нынче и что в сторону хребта еще никто не бил дорогу, они будут первыми.

— До второй речки мы вас довезем, это точно, — говорил тракторист, — дальше кто его знает. С прицепом, однако, нечего и думать.

— А если доски на рогатку постелить и на них груз привязать, то, может, тогда получится? — спрашивал Костя.

— Может, оно и получится, — мягчел душой тракторист. — Конечно, без тележки сподручнее в гору лезть…

Успокаивался душой и Иван Логинов, чувствуя, что не придется быть для бригады обузой, а тайга и кедровый промысел становятся для него реальностью, но одновременно понимая, что пакостное, нечистое дело творится с наймом трактора, но старался не дать этим мыслям проникнуть глубоко в душу, привычно думая: такова жизнь, не мне ее менять. Да и совсем по-дурному бы выглядело, если б он сейчас встал и сказал: не надо нам трактора, нечестное это дело, потащим манатки на себе. Будто бы от этих слов люди, числящиеся на работе, не взяли бы им не принадлежащую машину и не двинулись бы калымить, а стали бы делать свою работу, как тому и положено быть.

Иван изредка поглядывал на Глеба, стараясь понять, о чем он сейчас думает. Глеб, человек непьющий и старающийся в этом сбить Ивана на свою сторону, ответно поглядывал, чуть заметно усмехался, смотри, мол, как оно — быть пьющим. А мужики тем временем дошли до кондиции, когда трезвому сидящий с ним за одним столом человек уже кажется откровенно дураковатым, хамовато-назойливым, готовым смеяться недоброй шутке и повторяющим одну и ту же запавшую ему фразу.

Логинов хоть и не прочь был обогреть душу, да и вообще не привыкший от водки отказываться, выпивать сегодня, и под давлением Глеба, поопасился: и так после городского многолетнего сидения душа и тело порастеряли положенную нормальному человеку бодрость, истончилась душа, перестало тянуть сердце на подъемах, и он знал, что, если выпить сейчас хоть малость, завтра наступит упадок сил. И тогда, если придется что-то делать — хоть ложись в снег и помирай.

В разгар вечера идиллическая пьянка была нарушена появлением хмуровато-унылого мужика с пепельным, бескровным лицом, иссеченным густой, как на дряблой картошке, сеточкой морщин.

Глеб, увидя мужика, гоготнул, подавился смешком, отвернулся и стал сосредоточенно пить чай. Иван спросил:

— Ты чего?

Разговор за столом стоял громкий, вновь пришедшего шумно звали к столу, и Глеб, чуть перегнувшись к Ивану и не боясь быть услышанным, снова хохотнул и сказал полушепотом:

— Ты посмотри на его лицо. Вот допился бедолага.

Пепельный мужик хмуровато-обидчиво прошел к столу и сразу же потянулся за стаканом, без привычного ритуала чоканья, без всяких приличествующих в такой момент слов, запрокинул голову и вылил водку в приоткрытый рот. Мужик не сделал ни одного глотка, и жидкость просто скатилась в горло, как вода по трубе.

— Ты народ везешь? — спросил мужик тракториста, которого Иван уже выделял как «нашего тракториста», и тяжело придавил его взглядом.

— Да вот попросили… Отчего не отвезти?

— Я смотрю, дерьмо с тобой хорошо из одной чашки есть.

— Отчего это так? — с готовностью к пьяному скандалу вскинулся «наш тракторист».

— А торопишься больно. Все калымы хочешь сорвать. Мой черед теперь.

— Какой еще черед? Кто его устанавливал? А нынче еще вообще никто в тайгу не проходил.

Костя долгим взглядом посмотрел на Тимоху, словно молча и без слов сказал ему что-то, и Тимоха его понял и с некоторой досадой кивнул головой, соглашаясь. Похоже, что поспешили нанять технику мужики, вполне можно было бы сбить цену. Но дело было сделано, назад в таких случаях не отгребают — себе дороже — и Тимоха запел примирительно, спеша замять назревающий скандал:

— Да вы об чем заспорили, мужики? Сейчас народ валом попрет в тайгу, отбоя не будет.

— Об чем говоришь, — с готовностью поддержал его «наш тракторист». — А потом, если ты хочешь, — он толкнул дряблокожего в плечо, — давай вези.

— Да ты за кого меня считаешь? — с гонором заблагородничал тот. — Я кусок из чужого рта не привык выхватывать. Если надо, я сам свой завсегда отдам, если со мной по-доброму. А если не по-доброму, тоже кой-что могу. — И опять в его голосе заскрипела угроза.

Ивану надоело сидеть за столом, и он, в общем-то не безгрешный человек, раздражался из-за этой нетрезвой расхристанности, дурных разговоров, жалкой чванливости пьющих и благодарил Глеба, что удержал его от первой рюмки — а вторую уже и самому не хочется, — и с мутной стыдливостью догадываясь, что и сам-то он бывал столь же неприятен, как все это случайное застолье. Он боком вылез из-за стола и вышел на крыльцо.

5

Я не ставлю задачу писать запугивающих картин пьянства, но если писать о Мойгатах, то без этих картин не обойтись. И нужно писать о них, тем более что совсем еще недавно сибирская тайга, отношения таежников, в своей основе, были эталоном нравственности и чистоты. Почти в любом зимовье уставшего и нуждающегося путника ждали сухие дрова и немудреные харчи, оставленные для него незнакомым человеком. Повесь котелок на дерево и вернись сюда через год, котелок будет висеть на месте. Разлагающее действие сивушных масел коснулось и тайги. И не важно, пьешь ты сам или не пьешь, все одно — в общем котле варимся.


Возле широкого разлива голубоватой наледи трактор остановился. Дернулся, хлопнул ядовитым дымком и заглох. С одной стороны кабины на оскаленный шипами трак гусеницы вылез тракторист в заляпанной маслом телогрейке, а с другой его начальник, вчера раньше других выкарабкавшийся из застолья и укостылявший спать. Сейчас начальник был в доброй для тайги куртке шинельного сукна. В руках он держал двустволку, по всей видимости, неплохую, но в нетрезвых руках годную только для недоброго дела. Сегодня Костя с Тимохой, едва рассвело, побежали будить тракториста, нимало не надеясь на вчерашние его клятвенные заверения, что утром он будет как штык и пригонит трактор так рано, когда черти еще и в кулачки не били. И правильно, что не надеялись. Тракторист еле-еле оторвал голову от подушки.

Оба мужика, вылезшие на гусеничные траки, враз, как по команде, повернулись в сторону тракторного прицепа.

— Все, однако, приехали, — прокричал тракторист, хотя кричать совсем не было надобности: в наступившей тишине где-то подо льдом прослушивался даже слабый перезвон воды.

Бригада мужиков, устроившаяся на прицепе, довольно высокой тележке на резиновом ходу, зашевелилась, приподнялась на коленях, выжидающе уставилась на трактористов.

— Тимоха, давай, — сказал Костя, почти не размыкая губ и ни на кого не глядя. Худощавый, невысокий, с острыми скулами, он сейчас походил на рано состарившегося мальчишку.

Тимоха, только будто и ждал приказа, разом поднялся во весь рост, расплылся в простецкой улыбке рубахи-парня и, подражая трактористу, тоже прокричал:

— Приехали не приехали — это дело второе. Сейчас пообедать надо. А там будем смотреть. — Тимоха хлопнул себя по бедрам, и в его руке, как в руке фокусника, внезапно появилась зазывно просвечиваемая солнцем бутылка.

Трактористы, похоже, давно готовые к такому призыву, молча забрались на тележку, по-хозяйски расположились на услужливо приготовленных для них сиденьях.

Иван еще никогда не был в этих местах и с интересом и тревогой осматривался вокруг. Он вылез из тележки — не мешало размять тело после тряской и утомительной езды.

Вот уже часа три, как они свернули с тракта и тащились по узким, мало езженным дорогам, которые порой внезапно пропадали около стога сена, одиноко стоящего посреди лесной поляны, пересекали заросшие чахлым, но густым березняком болотины и где-то чуть ли не час двигались вообще без дороги, выдерживая лишь общее направление.

Трактористы от вчерашнего застолья, похоже, так и не пришли в себя и что-то путано долдонили о старой лежневке, которая где-то совсем рядом, и уж она-то прямым ходом должна вывести к речке, откуда начнется крутой многокилометровый подъем.

А когда запутались, казалось, уже вконец, уткнувшись в жесткий, еще не протаявший кустарник, Глеб выпрыгнул из тележки и, сдерживая раздражение, сказал трактористам:

— Вы, мужики, тут постойте, хватит чертомелить наобум лазаря. Я сбегаю посмотрю дорогу. — И убежал. Легкий, жилистый.

Через полчаса были на старой, вконец измочаленной лежневке, по ней и добрались до речки.

Господь бог, создавая здешние места, на горы не поскупился. Если смотреть на север, то всюду, насколько хватал глаз, в синий небосвод — синева была молодая, весенняя — воткнулись белые зазубрины гольцов. С иных гольцов снег никогда не сходит. На юг — горы не такие крутые, не рвут небо остриями вершин, лишь иные круто горбатятся, темнеют густой щетиной кедрачей. На один горб, когда они еще только тронулись от Мойгат, Глеб показал пальцем:

— Вон он, Харамурэн. Как поднимемся на него — считай, что мы на месте.

И теперь этот Харамурэн не «во-он он», а вот он — вздыбился прямо от плоской наледи. Снег всюду чистый, не отпечаталось на нем ни человечьего, ни звериного следа. Где тут дорога? Даже просеки не видно. Просто в одном месте деревья, устремившиеся в гору, растут вроде чуть пореже.

— Не грусти, Иван, — сказал Глеб. — Авось пробьемся.

— Да я не грущу, — отзывался Иван, хотя понимал, что вот сейчас решится для него, быть нынче в тайге или не быть.

О таком походе можно было только мечтать. Ведь никогда прежде не приходилось бывать в предвесенней тайге. А тут еще и бригада вроде подобралась: мужики-промысловики, для которых, как говорится, тайга мать родная. Только разве Тимоха чуть подкачал. На два хороших таежника два полутаежника.

Иван радовался бригаде и говорил, успокаивая себя и сотоварищей:

— Мне бы только, мужики, до зимовья добраться, а там вы, народ молодой, здоровый, работайте на себя в полную силу, а я, чтобы не быть вам обузой, буду ковыряться отдельно. Сколько набью, то и мое.

— Видно будет, — говорил Глеб. — Там само покажет.

— Да ну о чем говорить, — возмущался Костя. — Вместе пойдем, вместе и работать будем. Ты, главное, за нас держись.

Еще совсем в недалекие годы Иван, прознав о таком урожае и в надежде на хороший заработок, организовал бы свою вольную бригаду. Но так получилось, так сложилась жизнь, что он только маялся воспоминаниями о таежной житухе, тосковал о радостном ощущении бытия, ощущении крепости и легкости своего тела и нынче смог лишь пристать к какой-либо ватаге, догадываясь, что тайга в немалой степени изменилась и ему нужно побыть под чьей-то опекой, прежде чем снова, если удастся, стать самостоятельным.

Так что попасть на хребет нужно было в самый край. Да и отступать, если по правде, было некуда: почти все отпускные деньги вложены в продукты, которых промысловикам ох как много надо, вложены в дорогу и истрачены, в надежде на скорый и хороший заработок, на какие-то необязательные дела.

Некуда отступать, хотя, быть может, и придется.

Иван вернулся на тележку, пряча беспокойство, старался усмотреть настроение трактористов. Костя подмигнул раскосым глазом:

— Сейчас поедем.

Да и трактористы немного оживились, окрепли как бы, но огня, даже хмельного, в глазах не было. Просто как будто залили внутрь горючее и готовы двигаться, пока оно не иссякло. Похоже, что уже через час им понадобится новая заправка. А может, и того раньше: работа впереди предстоит тяжелая.

Тимоха сноровисто сбросал в рюкзак остатки сала, вареной курицы, пустые кружки, вытер о рукав нож, завязал рюкзак и потянулся всем своим большим рыхловатым телом.

— Ну че, мужики, вперед?

Трактористы хоть и не с великой охотой, но довольно решительно сели в кабину, и трактор, подламывая шипами траков хрусткий лед, пополз к вздыбившейся хребтовине.

Подъем был крут, глубокий снег никем не потревожен, но, удивительное дело, трактор перемалывал снег, лез в гору и тащил за собой тележку. Минуты шли, трактор поднимался все выше и выше, и нервное напряжение, заставлявшее сжимать зубы, словно помогая трактору одолевать крутяк, постепенно ослабевало.

— Неужто залезем? — сам себя спрашивал Костя Понягин и смотрел на всех азартными глазами. — Если так, то считай, что нам шибко повезло: на хребет поднимемся первыми и последними. Через день-другой из тайги вода хлынет, и тогда через реки ни на чем не перебраться.

— Дело говоришь, — соглашался Тимоха.

Тимоха всегда с Костей соглашался, всегда и во всем.

После недавней остановки у Кости прибавилось оптимизма.

— Наша удача, ребята. Тут дело такое — если речки народ не остановят, то на хребет все одно ни на каком тракторе не залезешь. Дорога льдом возьмется. А по ледяной покати куда полезешь?

Перспектива рисовалась радужная: недели две можно будет работать в самых лучших кедрачах, не опасаясь, что к тебе на участок вломятся дикие бригады, приехавшие всего на несколько дней и потому, из-за скоротечности отпущенного на промысел времени, не жалеющие ни своих сил, да и самих себя, ни тем более тайги. А за две недели можно наработаться вволю.

Постепенно сгладилась острота ощущений, дорога в гору стала казаться почти обыденной. Иногда, правда, трактор останавливался, набуровив впереди себя плотный сугроб, но тогда он чуть сдавал назад, сердито взрыкивал мотором и, резко подергиваясь, круто обходил снежный залом.

Когда ехали долиной — по всему чувствовалось, что скоро весна: дорога почернела, местами очистилась до земли, снег по обочинам потемнел, осел, ощетинился, льдистыми пиками на полдень, стволы берез истово светили молодым белым светом, а в синих тонких лужицах купались воробьи. А здесь еще вовсю — зима. И только небо, обуженное вершинами до малого круга, того же цвета, что и в долине.

Вскоре среди сосняка стали появляться первые кедры. Они резко выделялись густой темно-зеленой опушью и коричневыми наплывами шишек на вершине и ветвях. Мужики жадно выискивали взглядом кедры, радостно подталкивали друг друга, приметив особенно богатое дерево:

— Смотри, смотри!

6

Конец апреля, светало уже по-летнему рано, и свет был сочный и густой. Окошко в зимовье крошечное, да и не окошко оно вовсе — бойница, которую можно при нужде шапкой заткнуть, пропускало света достаточно, чтобы все в зимовье разглядеть. Потолок выстлан колотым повдоль кедровым тонкомером, из какого собраны и стены. Раскол даже не обработан топором по-доброму, так — шоркнули пару раз лезвием по желтой древесине — и все. Некогда было больше, похоже. Да и люди строили, видно, из тех, у кого на многие случаи жизни припасена фраза: «Ничего, и так сойдет».

Печать временности и торопливости, которая прочно прилепилась к иным деревням, новым поселкам, да и городам тоже, пришла и в тайгу, проявила себя и в строительстве зимовий. Удивляться тут нечему — одни и те же люди их строят, те же, что живут в деревнях и в городах. Тяп-ляп, абы поскорей, абы попроще. Чтоб крыша над головой была, чтобы хоть какое-то тепло в избушке держалось. Дыры в стенах? Заткнем. Ватой, ветошью, паклей. В тайге мохом заткнем. Крыша бежит? Устраним. В ходе эксплуатации. Не до жиру.

Скорострой особенно убедительно в этом зимовье ощущался боками. Как и потолок — нары из колотых бревешек и так же плохо отесаны. Постелить на нары особенно нечего — мешки да телогрейки, и каждый шип, каждая неровность болью отзываются в избалованном мягкими постелями теле.

Если смотреть с нар, то в левом углу приютилась железная печка, и в утреннем свете хорошо видны ее мятые бока и проржавевшая труба. В правом углу стол и рядом два чурбака — стулья. Места между печкой и столом совсем мало: только для охапки дров да возможности разминуться двум людям.

Ти-ихо-тихо в тайге, по-первозданному тихо, и каждый звук, большой и малый, рождается в этой тишине безбоязненно, с полным правом на свой собственный голос. Подтаял на крыше около железной трубы снег, просочилась вниз капля, крепко ударила о горячую печку и изошла шипучим паром. Прокатился по вершинам одинокий порыв ветра, будто поезд прошел и затих, удаляясь. И вот только сама тишина звенит. И в этой тишине снова раздался звук: цвенькнула за стеной зимовья малая птаха, по голосу скорее всего пухлощекая, из всех сородичей самая крохотная, синичка… А вот где-то в вышине пролаяла собака. Прежде Иван бы подумал про себя, что это ему только кажется, не умеют собаки летать. Но теперь знал — это ворон подражает собаке.

Иван сполз с нар, снял с деревянных колышков, вбитых в стену, резиновые сапоги, сунул руку внутрь, пальцы ощупали сухое тепло — просохли сапоги, — сдернул с других колышков портянки — просохли портянки — и не спеша обулся.

В дверь-лаз как в обычную дверь не выйдешь. Мала она. Даже голодный медведь, реши он ввалиться в зимовье, разом в него не прорвется. Человек при нужде, быть может, успеет оборонить себя ружьем или, на худой конец, топором. Чтобы выйти или войти, человеку надо перебросить ногу через высокий, в полметра, порог, а потом, круто согнувшись, вылезти самому.

Иван выбрался наружу, и хоть прожил он здесь уже десять дней, но радостно удивился чистому снегу, яркому солнцу, пропитавшему снег, пронзительной голубизне неба, вековому покою кедров — удивился, как удивлялся каждое утро.

Неподалеку от зимовья, но далеко за пределами выстрела, на высохшем суку высокого кедра сидел ворон. Настроение у черной ссутулившейся птицы было, похоже, весеннее, и ворон пел. Его промороженное долгими зимами, надорванное хриплыми криками горло издавало непривычно нежные булькающие звуки.

И снова удивился Иван, хотя уже давно знал о редких способностях ворона. А этот, похоже постоянно живущий близ зимовья, наособицу музыкально талантлив. Каждое утро видит его Иван на сухой вершине.

Зимовье стоит почти на вершине одного из отрогов хребта Харамурэн в окружении сплошных кедрачей. Кедрач темнеет и по всем склонам, видимым вокруг. Сколько же здесь осталось ореха, и сколько людей и таежной живности могло бы около него прокормиться? Вершина каждого кедра желтеет осыпью шишек. Один из кедров, отстоящий от тропы всего метрах в тридцати, казался особенно привлекательным. Он был высок, разлапист в вершине, шишки, наособицу крупные, каждая с кулак, сидели тесно друг к другу, и было удивительно, что ни ветер, ни снег не сбили их за долгую зиму. Одно смущало — ствол кедра был в обхват, и случись бить шишку осенью, Иван не решился бы к нему подойти — не прошибешь его колотом. Другое дело весной: достаточно небольшого удара, и шишки обвально осыпятся вниз. Но только вот беда — надо к этому кедру торить тропу. Хоть и тридцать метров всего, но не легкое это дело. Снег улежался, отяжелел и хоть медленно, но верно стал пропитываться водой.

Весеннее солнечное настроение и азарт все больше и больше охватывали Ивана, и он удивился, почему не попытался пробиться к кедру ни вчера, ни позавчера. Ведь все равно пролеживал бока. Сколько бы он троп мог уже пробить.

В зимовье еще спали или делали вид, что спят, и никто не спросил Ивана, куда это он настраивается, когда он нашаривал суконные верхонки и натягивал поверх сапог дерматиновые непромокаемые штаны. Он туго перепоясал телогрейку широким ремнем и остался доволен: будет на что опираться животу, когда придется махать тяжелым колотом. А что колот тяжелый, Иван уже знал: осталась около зимовья от прошлогоднего промысла тяжелая чурка на березовой рукоятке в добрую руку толщиной — вот и придется бить этой кувалдой, сделанной для мужика сверхдюжего, или для того случая, когда приходится бить двойной или тройной тягой.

А все-таки весна брала свое. Снег взялся слабым настом, подмерзла сверху ледяная корочка. Слабая она, эта корочка, человека и на широких лыжах не выдержит, а торить тропу стало много тяжелее, чем десять дней назад, когда забирались на хребет.

Метра четыре или пять тропы Иван пробил почти с ходу, не отдыхая, быстро выдохся, взмок и понял: если он не будет работать расчетливо и экономно, то, когда доберется до кедра, будет уже ни на что не пригодным. Он унял дыхание и вернулся на основную тропу, где торчал из-под снега комель спиленного на дрова сухого дерева. Место для отдыха самое подходящее.

Хорошо бы сейчас закурить, но курить Иван уж лет пять как бросил, отвык и считал эту привычку вредной, но в нечастые моменты крепкой, но приятной усталости его тянуло к табачному дыму, и он удивлялся этой тяге.

Никогда прежде Ивану не приходилось бывать в предвесенней тайге, и он просто не представлял, какая это погибельная, неодолимая без лыж сила — снег. Снегу порой по пояс. И не легкого, рыхлого, а тяжелого, плотного, который нужно давить телом, уминать коленями, прежде чем сможешь сделать один шаг. И за тобой тогда не тропа — траншея. Упади человек с неба в это таежное бестропье, и снег никуда его не выпустит. И не барахтайся. Не барахтайся, кума, когда лодка перевернулась, береги силы, иди на дно.

Азарт не дал Ивану долго сидеть. Богатейший кедр был совсем близко, а рядом, и справа, и слева, стояли такие же прекрасные деревья, и он уже мысленно проложил к ним тропы. Иван поднялся и медленно пошел по пробитой им траншее.

Давно за сорок Ивану, главные годы своей жизни он уже прожил, но что такое снег, впервые узнал только нынче, на хребте Харамурэн. Тяжкий труд торить тропу. Тяжело добывать дрова. Каждый шаг в сторону от тропы труден. Или это только ему? И так может быть. Как-никак в этой ватажке промысловиков он и постарше других будет, да и тренирован мало.

Как это случилось, Иван и не заметил — из молодости попал прямо, ну, хоть не в старость, но уже в то время, когда о возрасте могли и напомнить. Еще совсем недавно, словно вчера, чуть ли не по любому удобному поводу ему говорили: какие твои годы, успеешь еще, вся жизнь впереди. И вот вдруг, без всякого перехода, по крайней мере, Иван не почувствовал такого момента, ему нет-нет да и стали говорить «уже».

И Глеб Белых, готовый всегда прийти на помощь, говорил, успокаивая Ивана:

— Чего же ты хочешь? Вроде уже не молоденький.

Попервости эти «уже» и «немолоденький» Иван не пропускал в себя, не оценивал их смысл, они никогда не имели к нему отношения и существовали всегда отдельно от него, но вдруг с неприятным чувством осознал, что это о нем слова.

Иван все ж таки добрался до кедра. Он хоть и взмок, но работал экономно, не чертомелил, медленно разогревал мышцы и теперь чувствовал себя крепким и выносливым. Кедр вблизи показался еще мощнее. Прямая могучая стволина крепко вросла корнями в землю и упиралась далекой вершиной в голубое небо. Иван снял верхонки, голой ладонью огладил шершавую кору и почувствовал, что со стороны солнца кора уже стала теплее, живее. И уверовал — идет весна. А быть может, и пришла уже. Только затаилась за ближними хребтами и вдруг, как половодье, хлынет на тайгу теплом и светом, и осядут снега, превращаясь в ручьи и потоки.

Иван вытоптал площадку вокруг кедра, прикинул, с какой стороны его сподручнее бить, и сходил за колотом, брошенным на тропе.

Первый удар колотом — это то же самое, что первая борозда для пахаря. И радость, и надежда, и тревога. Все вместе. Иван остойчиво укрепил колот, подаваясь всем телом назад, отвел кувалду и, пружиня ногами, выкладываясь в коротком рывке, ухнул кувалдой по стволу. Он ожидал, что сейчас ветрено зашелестит в ветвях и снег начнут уминать густо осыпающиеся шишки. Он даже спрятал по давней привычке голову под колот, опасаясь многочисленных ударов, но в ветвях лишь слабо шикнуло, и в снегу появились всего две вмятины. Иван удивился столь слабому результату, но тут же подумал, что для такого кедра удар конечно же слаб.

Он ударил еще несколько раз, до пота, до усталости, когда обязательно требуется хоть короткий передых, но все с тем же результатом: одна-две шишки на удар. Такая работа теряла смысл. Иван собрал полтора десятка шишек и, когда сложил их все вместе на вытоптанный снег, невольно залюбовался: все шишки крупные, полновесные, не попорченные ни кедровкой, ни бурундуком. Он взял одну самую крупную, ободрал желтую «копейку», прикрывающую зерна, и выколопнул орешину. Расколол зубами скорлупку, она раскололась с легким сухим треском — просохли орехи, и услышал, как в чистейшем горном воздухе, где все запахи снова обрели для горожанина силу, малой капелькой разлился смолистый аромат кедрового ореха.

Кедровый орех, перезимовавший на родном дереве, во многом отличается от осеннего. Тот, чтобы сохранить его на долгое время, необходимо медленно прогреть на особых, выстроенных в тайге печах, прокалить, выгнать из него влагу. И такой орех в сухом деревянном амбаре, засыпанный в мешки или ящики, может храниться годами. Но орех, просушенный за долгую зиму морозами, ветрами и солнцем, не требует никакой обработки, и он редкостного аромата и вкуса. Сибиряки умеют такой орех на рынке отличить по внешнему виду. И те же сибиряки никогда не покупают кедровые орехи в магазине, особенно если орехи расфасованы в тару века — целлофан, где они мертвеют, покрываются сине-зеленой плесенью и быстро становятся ядовито-горькими. И непонятно сибиряку: чьей это волей, волей какого умника, редкостный продукт, таежный урожай, собранный нелегким трудом, вынесенный на людских плечах к табору, просушенный, сбереженный от дождей, гибнет возле магазинного прилавка, где ему уже ничего, кроме человеческой глупости и равнодушия, не могло угрожать.

Из зимовья вылез Глеб Белых. Он минуту постоял за углом, потом выбрался на открытое место, помахал руками, имитируя утреннюю зарядку. Увидел Ивана и бодро прокричал:

— Я думал, дятел долбит, а это ты трудишься. Слышь, Иван, ты кедр этот так и не обил, все шишки на месте. Долбани-ка еще разок.

— Бесполезно, не идет шишка. Сидит как приваренная.

— Да брось ты, — голос Глеба полон оптимизма, — сейчас вместе долбанем, и не только шишки, ветки обломятся.

Глеб нырнул в лаз зимовья и тотчас появился обратно, но уже в шапке и телогрейке. Он шел по тропе легкой, чуть прыгающей походкой, улыбался и азартно потирал руки.

Глеб мужик сильный, тренированный, играючи принял колот, примерился, ударил крепко и жестко. Резкий звук отскочил от дерева и покатился во все стороны по заснеженным хребтам. И ответный звук, ослабленный расстоянием, принесло далекое эхо. Шишек на этот раз свалилось побольше, почти десяток, но Глеба это не устроило, и он удивленно сказал:

— Чего это?.. А ну-ка берись.

Иван ухватился за колот, и они вместе, разом, с глухим выкриком вытолкнув туго сжатый воздух из легких, спружинили ногами и вложили всю свою силу в удар. Крякнуло, ухнуло дерево, и эхо вернулось резкое, будто кто выстрелил в хребтах, но и на этот раз в ветвях кедра лишь коротко шумнуло, и в снегу обозначилось не больше десятка новых пробоин.

— Задача. — Глеб помял начавший зарастать белой щетиной подбородок. Он отошел по снежной траншее подальше, так, чтобы было видно вершину дерева, и расстроенно прокричал: — Сидят шишки, как будто бы ни одной не упало. Сидят как приваренные. Ничего я не пойму.

Глеб постоял еще минуту, махнул рукой и ушел в зимовье.

Странное дело, но Иван не очень-то и расстроился: как-никак, а ведро добрых шишек есть. Вынужденное безделье за последние дни измотало душу, а тут хоть плохая, но работа началась. Хоть маленький шаг, но вперед. Если так и дальше пойдет, то он сегодня сможет наколотить ведра четыре, а то и пять шишек, а это уже ведро, или почти, чистого ореха. И Иван тут же попенял на себя: чего ради он пролеживал бока! Ведь мог же хоть бы вот так работать каждый день. Вполне мог.

Иван мысленно прикинул, к каким деревьям он будет торить тропы; могутные кедры он решил оставить в покое и заняться главным образом тонкомерами, которые хоть и не столь богаты, но пробить их будет гораздо проще. Иван вздохнул и сделал первый коротенький шаг по снежной целине. После отдыха снег показался ему еще плотнее, еще неодолимее, но он знал, что не надо поддаваться этому чувству, иначе воля будет парализована, а нужно все это принимать как должное и, главное, хоть через силу, но шевелиться, работать. Чего-чего, а снегу он за эту поездку повидал.

7

Сейчас, оглядываясь назад, Иван вряд ли бы согласился, да и нашел бы в себе силы, повторить весь снежный путь, со всеми его подробностями, который привел их сюда, на вершину хребта Харамурэн.

Непроста была эта дорога…

Трактор шел хорошо, но чем выше он поднимался на хребет, тем чаще приходилось сдавать назад, чтобы потом с ходу подмять под себя груду вздыбившегося и уплотнившегося перед радиатором снега, резко рыскать по сторонам, ища обходы. Но чаще всего деревья плотно стояли и справа, и слева и оставался только один путь — вперед. С настойчивостью пришедшего в ярость тяжеловесного быка машина таранила снег, временами казалось, что дальше не пробиться ни на метр, но проходили тягучие минуты, и можно было заметить, что деревья снова начинают медленно уплывать назад. И он удивлялся выносливости не столько машины, сколько трактористов.

Костя Понягин, знающий эти места получше всех остальных, прикинул, что прошли они от речки километров десять, две трети до нужного нам зимовья, и главные затяжные крутяки остались позади, а впереди хоть и есть резкие подъемы, но они короткие и быстро переходят в одолимый тянигус.

— Ничего, мужики, едем.

Ехали уже среди сплошного кедрача, и на его темно-зеленом фоне редко попадались лишь белые стволы берез да серо-коричневые изгибы рябины с остатками красных ягод на вершинах. Промысловики радовались — богатый урожай, никем не тронутый. Да так оно и было: много ли лесному народу надо ореха на прокорм. Бурундуки наелись еще осенью и до сих пор спят, спят и медведи и лишь сонно ворочаются да видят предутренние, то есть предвесенние сны. Из главных потребителей только белки да кедровки не спят. Но сколько они смогут взять из такого богатого амбара?

Глеб Белых едва убедился, что тайга пустым домой не отпустит, потерял почти всякий интерес к кедрам и, навалившись на борт тележки, азартно, как истый охотник, всматривался в отпечатанные на снегу звериные наброды. Дважды тракторный путь пересекали старые изюбриные следы, и Глеб напрягался, водил носом, словно принюхивался к этим следам. Обочь дороги встречались беличьи, но не так часто, как должно быть, и Глеб вслух отмечал:

— Маловато бельчонки. Чего она так слабо держится? Чего ей надо? Вон сколько корма.

— Может, соболь расплодился, — подает голос Костя Понягин. — Сам знаешь, как он с нею обходится.

Словно подтверждая его слова, из-под выворотня горячей строчкой пробили белый снег собольи следы и не спеша увели в кедровый подрост. Глеб и Костя разом встрепенулись, широко улыбаясь, уставились друг на друга.

— Видал!

— Самочка прошла.

— У самца след другой.

Говорили громко, возбужденно, будто оспаривали друг друга, но оба утверждали одно: самочка прошла.

Иван в таких делах полный профан, и хоть ему не особенно верится, что с высоты тракторной тележки, да еще на каком ни есть, а ходу, можно по вмятинкам в снегу опознать, прошла здесь соболюшка или соболь, но он давно убедился, что Глеб и Костя таежное дело хорошо знают и говорят так, как оно и есть на самом деле: соболюшка прошла.

После непрерывного многокилометрового тянигуса путь выровнялся, а потом пошел под уклон, и Иван обрадовался, что уж теперь-то трактор довезет их до нужного места. Но уже вскоре стало видно, что спуск этот недолгий и дальше опять дыбится крутяк. Судя по тому, что кедры начали уступать место под солнцем черемухе и тальнику, они спускались к ручью, и чем ниже спускались, тем снег становился тяжелее, трактор ревел из последних сил, дергался, рыскал по сторонам, в бессилии елозил гусеницами, нагребал перед радиатором неодолимые сугробы. Несколько раз из кабины высовывался тракторист, делал отчаянное лицо, что-то кричал, безнадежно махал рукой, и снова машина начинала судорожно дергаться, ища проходы, но по бокам строго и безлико стояли деревья, не пускали ни вправо, ни влево. Неожиданно машина застыла, рев затих, и тайга оглушающе притихла. Всем стало понятно, что дорога кончилась, а дальше будет только тропа, дальше придется пробиваться только на своих двоих и весь груз, показавшийся в эту минуту устрашающе большим, нужно будет нести на собственных плечах.

Наступило минутное оцепенение, словно ни душа, ни тело не могли разом перестроиться на новую жизнь. Тракторист и его начальник сидели в кабине и не спешили официально объявить, что дорога кончилась, а промысловикам не хотелось покидать показавшуюся в этот момент особенно уютной и надежной тележку.

Но вот на гусеничный трак вылез тракторист, не спеша и молча достал сигарету, не спеша размял ее и чиркнул зажигалкой. Пустил синий дымок и с ожесточением сплюнул в снег.

Костя посмотрел на Глеба, Глеб согласно кивнул, вытянул из-под брезента мешок, приподнял его и бросил в снег.

— Давай, мужики, — скомандовал Глеб.

Все разом сбросили оцепенение, встали и торопливо, хотя спешить-то теперь было некуда, принялись разгружать тележку.

Иван, давно решивший про себя, что его нынешнее таежничество целиком зависит от того, насколько далеко в хребет пробьется трактор, понял, что наступил решающий момент: быть или не быть. За спешной работой Иван и не заметил, как тревожное состояние исчезло, и сама мысль о возможном возвращении с трактором показалась совсем не мужичьей.

Тракторист в авральной этой работе никакого участия не принимал, стоял на траке и молча курил, и лишь когда разгрузка закончилась, сказал, ни к кому не обращаясь:

— Как мне теперь развернуться здесь? И еще влетит за угнанный трактор. Кругом беда.

Груз сложили довольно аккуратно. Достали из тележки доски, которые собирались крепить на тракторную рогатку, вытоптали в снегу площадку и посередине этой площадки на доски уложили мешки и накрыли брезентом. Штабель груза выглядел устрашающе громадным. Но Иван успокаивал себя тем, что все равно этот груз пока никуда не надо перемещать, а если и придется нести, так самую малость, еду да немного одежонки. А скорее всего здесь и отаборимся, здесь ночевать придется, вон уже Глеб и костерок гоношит.

Глеб похоже соскучившийся по костру, по живому огню, пробежался по дороге, пропаханной трактором, наломал с деревьев нижних засохших сучков, срубил хиленькую, толщиной в запястье, сухостоинку и развел костерок. Костерок не по-таежному экономный, но и он уже приглушил бездомность и неуютность, обогрел душу, сделал мир веселее и привлекательнее. И Иван был благодарен Глебу, который, быть может, поскорее развел огонь и для того, чтобы подбодрить его, Ивана, а быть может, просто по давней охотничьей привычке. Но в любом случае он сделал хорошо и по-человечески.

Как только тележка освободилась от груза, тракторист принялся за непростое дело — разворачивать трактор в обратную сторону. Он пытался спятиться назад, но похмельная усталость подпортила и глазомер, и чувство машины, когда ты и она единое целое, и тележка никак не хотела идти строго по узкой пропаханной полосе, норовила свернуть в сторону, зарывалась в снег. Наконец тракторист изловчился сунуть машину в узкий прогал между стволами и, обдирая кору с деревьев, разламывая в щепу борта тележки, развернулся. Не заглушая мотора, он оставил трактор на дороге, а сам отвыкшим от ходьбы шагом пошел к костру. Он тяжело сел на подсунутый ему тючок и молча стал смотреть, как Тимоха, по знаку Понягина, достал бутылку и пытается зубами сорвать пробку. Следом пришел его напарник, но садиться не стал — насиделся — и протянул руки к огню.

— Слушай, — сказал Глеб и постучал тракториста по колену, пытаясь привлечь к себе внимание, — ты, может, пить сейчас не будешь? Тебе ведь вон в какую дорогу ехать. Случись чего — а ты пьяный. Без головы пропадешь.

Тракторист продолжал завороженно смотреть на бутылку, на его лице читалось нетерпение, и он уже сердился на Тимоху за медлительность и хрипло выдохнул:

— Наливай.

— Да что ты, в самом деле, пугаешь человека дорогой, — Тимоха перестал грызть пробку, — да теперь он покатится как по маслу, по проторенному-то.

— Наливай, — повторил тракторист.

Тимоха сковырнул пробку поданным ему ножом, налил в кружку водки, посмотрел на подобравшегося в ожидании тракториста и плеснул еще. Тимоха, как успел понять Иван, к людям не особенно расположенный, чужую муку мало чувствующий, но вот поди же ты — снизошел до другого.

Тракторист водку не выпил, а будто просто вылил в рот и она прямехонько скатилась в желудок, и снова Иван, как вчера, удивился этому умению. Следом принял кружку второй напарник, принял без спешки и излишней суеты.

Костя от выпивки отказался, и лишь Тимоха не оборол себя, приложился, и на глазах повеселел, и тут же стал громкоголосым и разухабистым.

За последнее время, по-особому взглянув на выпивку и пьянство, Иван вроде бы увидел многое из того, чего он раньше просто-напросто не замечал, да и не мог заметить. Вот этот мужик, тракторист. Был человек — и нет человека. Вернется ли он к жизни? Поздно, наверное, поезд ушел. Долго же надо было пить и великих мук и трудов потребовалось, чтобы довести себя до такого состояния. Одному до такого трудно дойти, требуется немалая «помощь» со стороны.

Пришлось как-то Ивану встретиться с одним выпивохой, не горьким пьяницей, но выпивающим уже крепенько, из тех, кто просто так от нее, от водочки, уже не отстанет. Приехал Иван к сестре в маленький пригородный поселочек, и случилось так, что пришло время в доме печь ремонтировать. Мастеровой люд в поселке давно вывелся, кстати, как почти и всюду — ни печь сложить, ни колодец выкопать, ни дом срубить, ни гроб вытесать — нет добрых умельцев. Пробивались этим делом пахорукие шабашники, которым за их «умение» руки пообрубать надобно бы было, но при нужде шли к ним, да еще и в ножки кланялись.

Пришел печник из новых, из приезжих — всех старожилов в поселке Иван хорошо знал — и сделал печь, хоть и неспешно, но на удивление хорошо, достойно доброго мастера. Огонь весело гудел в топке, не дымила печь и нагревалась быстро.

Как и положено, сестра выставила печнику угощение, по-праздничному щедрое, печник с охотой выпил, и не рюмку, а попросил налить ему сразу чуть ли не полный стакан, объяснив, что от малых рюмок у него что-то клинит в голове и только от большого стакана он чувствует себя на удивление хорошо. Выпив стакан, печник стал на редкость разговорчивым, успел рассказать о многом и о том, что родом он из Забайкалья, из семейских.

Ивану приходилось бывать в Забайкалье, и к семейским он всегда имел особый интерес. В детские годы в забайкальских малых городах, особенно в базарные дни, ему приходилось видеть наехавших из сел крупных баб, в старинных русских нарядах, в ярких сарафанах до полу, и рослых, обязательно бородатых, мужиков. Степенный этот народ держался обособленно, чурался табачного дыму и спиртного. И, видно, потому народ этот был на отличие крепким, могутным и красивым.

— Это как же так — ты из староверов, — удивился Иван. — Ведь староверы не пьют.

— Ой, да это целая история, — ёрнически скривился печник. — Веришь не веришь, а я эту сивуху до двадцати семи лет даже и не пробовал. Духа ее не знал.

— Темнишь ты что-то.

— Да правду говорю. Ну ей-богу, если хочешь. До самой женитьбы. А потом теща и жена заставили. Да наперебой: выпей да выпей.

Иван к тому времени и жену, и тещу имел чуть ли уже не два десятка лет и о таких вывертах, чтобы в семье бабы мужика споили, как-то не слышал.

— Они что у тебя, алкоголички? — решил уточнить Иван.

— Да нет, самые обыкновенные бабы. Да и, главное, сами почти не пьют. Пригубят, сморщатся и отставят.

— Что-то не так.

— Не веришь, значит.

— Да трудно поверить.

Хоть и трудно этому поверить, но все в рассказе печника было правдой. И что из староверов, и что до двадцати семи лет не брал и капли спиртного. А все началось с женитьбы. На свадьбе не пил — это ему как-то простили, нашли объяснение, а кто-то из стариков даже давний святой обычай вспомнил: не давать молодоженам в брачную ночь не только водки, но и солнечной медовухи.

А потом пришло время навещать родню, принимать эту родню у себя в доме, с соседями праздники праздновать, и тут-то навалился люд на печника всем скопом.

— А ты чего рюмку отставил, не хочешь с нами за компанию выпить? Не уважаешь?

— С родней знаться не хочешь?

— А может, брезгуешь?

— Да неужто ты за здоровье родной жены самый малый чуток не выпьешь? Да ты хоть пригуби только.

И впереди всего этого люда жена с тещей. Им, видите ли, от людей стыдно, к ним, видите ли, родня перестанет ездить, если муж и зять будет себя вести так неуважительно.

— Ну и замотали они меня. Зудят и днем, и ночь прихватывают. Ну, я как-то и хватанул рюмку. Что со мной было! Выскочил я из-за стола, во двор вылетел, и давай меня там выворачивать. С детства ведь был приучен к мысли, что это гадкое, злокозненное зелье. Будто отраву вовнутрь принял. Отдышался, вернулся к гостям, а теща с женой чуть ли не с целовками лезут: вот уважил так уважил. Ну и пошло с тех пор помаленьку. А дальше — больше. Ну и привык. А сейчас помалу не могу пить. Если выпью хоть немного, мне тогда обязательно надо допьяна надраться. Вынь да положь.

— Ну а жена с тещей как теперь? — спросил Иван.

— Будто не знаешь как. Тещи теперь нет, ну а жена… Бабы, у которых мужики крепко могут заложить, все одинаковые. И покричит, бывало, а то и в слезы ударится.

…Тракторист со своим начальником и Тимохой приложились к бутылке еще раз — тракторист из-за мучительной тяги к спиртному, а Тимоха, как подумал Иван, из жадности, из желания хоть что-нибудь да урвать, — и прикончили бутылку. Тракторист пересчитал полученные за извоз деньги, разложил их на три кучки, одну отдал напарнику, остальные сунул по разным карманам и пошел к машине. Неровное тракторное урчание еще долго разносилось по тайге, отдаляясь, тончало и наконец стихло совсем.

Мужики сидели около костра, вслушивались в затихающий тракторный гуд, готовились к новой дороге. Вслух прикидывали: до нужного места осталось не больше пяти километров. Вчетвером, если не жалеть себя, то за день можно будет пробить тропу, а по тропе постепенно и груз поднимут. Все равно время шишкобоя еще не пришло, не осели снега, не взялись крепким утренним настом. А сейчас надо будет пробиваться к самому ближнему зимовью, срубленному в этом распадке, и в нем сегодня ночевать.

Две пары широких и коротких, подшитых камусом охотничьих лыж, взятых Глебом и Костей, стали теперь главным транспортом, надеждой и выручкой. Глеб и Костя встанут на лыжи и пойдут передом, уминая снег, а следом пехота — Тимоха и Иван. Брести по лыжне все полегче будет.

С неохотой забрасывал Иван костер снегом: сейчас это место у веселого огня, на утоптанной площадке, казалось ему самым надежным и обжитым во всей ближней и дальней тайге.

А Глеб с Костей и в самом деле хорошо знали здешние места. Прямо с места они взяли направление, словно собаки, поймавшие запах с подветренной стороны, и без всяких ориентиров повели бригаду по строгой прямой.

Через десять минут засидевшиеся за долгую сибирскую зиму мужики крепко, до пота разогрелись. Снег, показавшийся поначалу рыхлым и податливым, красивым в своей первозданной чистоте, делал трудным каждый метр пути, заставляя частить дыхание и сердце, быстренько выматывал неокрепшую силу. Чтобы облегчить путь «безлошадным», Глеб с Костей уходили вперед, возвращались и снова уходили, уминая лыжню, и Тимоха с Иваном на таких улучшенных участках наддавали в скорости, и таким образом совсем быстро, через какие-нибудь полчаса, они вышли к зимовью. Вернее, на то место, где должно быть зимовье. Все было на месте. И расчищенная от деревьев поляна, и деревянная машинка для перемалывания кедровых шишек, и подвешенное на треноге металлическое сито, которое висело теперь почти на одном уровне со снегом, не было только самого зимовья.

Глеб сошел с лыж, покопался около чуть приметного бугорка и вытащил черную головешку и тут же с остервенением бросил ее в снег.

— Сожгли зимовьюху.

Не смертельное это дело — остаться в начале апреля без ожидаемого ночлега, особенно когда вас четверо, а в пятнадцати минутах хода лежит запас еды, достаточный для безбедной жизни минимум на месяц. Потрудись с топором малость, и ночлег, хоть и не шибко удобный, а будет. Вполне сносный ночлег с многочасовым костром-нодьей для обогрева. Но могут быть и моменты, когда потеря вот такой избушки может стать равна потери жизни. А по тайге в последние пятнадцать — двадцать лет бродит-ползает подлая напасть: горят и разрушаются зимовьюшки. С тех пор как в тайгу волной хлынул дикий турист, человек в общем-то незлобивый, но инфантильный до предела, не созревший граждански, тайгу и все в ней имеющееся считающий ничейными. Такой турист стреляет по всему живому, будь то кукша или трудяга дятел, рвет с крыши зимовья дранье для костра, рубит для костра нары, с легкостью «одалживается» харчами в этом ничейном зимовье. Да, главное, не съест, а разворошит из любопытства и бросит. Ничье.

Делает это же черное дело и «двоюродный» брат вот такого туриста, безродный бродяга-бич, для которого не только тайга ничья, но и весь мир ничей, и он сам для себя тоже чужой.

Что бич, что такой турист — два сапога пара. Правда, внешние отличия у них все-таки есть. Первые, крепкие телом, снабженные самым современным туристическим оборудованием, способные одолеть горы и реки, добираются до самых дальних и утайливых охотничьих угодий. Люд этот в основе своей из больших городов, главным образом центральных и западных районов страны, где все еще бытует малахольный сказ о бескрайности, богатстве и ничейности тайги. И идут такие туристы, бескорыстные любители дальних и трудных дорог, романтики с головы до ног, и творят ведомое и неведомое зло: рубят вдоль тропы березы и рябины на таганки и шесты, рушат и жгут зимовья, громыхают огнем из дальнобойных ружей, валят на окровавленный мох малый таежный «народ».

Дикий турист, он и есть дикий, и слово это, тавром к нему прилепившееся, все о его сути говорит. Дикий, необузданный, словно вырвавшийся из диких степей, не помнящий своих корней, не сумевший создать ничего общечеловечески ценного и потому ничего не умеющий ценить в чужом для него доме, как Мамай на Русь, идет этот турист на тайгу.

Бродяга-бич отличается от такого туриста в основном крайней непривлекательностью, замызганностью, нездоровой всеядностью — этот-то приест в зимовье и подпорченные мышами и сыростью позапрошлогодние продукты — да еще отличается тем, что ищет в тайге корысть и редко уходит от винно-водочной торговой точки дальше чем на дневной переход.

Зло рождает зло. Униженный пришлыми людьми промысловик, у которого пограбили припасы, надругались над его таежным домом, уже не сможет с открытой и доброй душой отнестись к встреченному на тропе незнакомому человеку.


Тут, пожалуй, следовало бы сделать отступление и рассказать о зимовье Константина Петровича, отца Глеба.

— Гнуса и комара в тайге против прошлых времен помене стало, но зато туриста — невпроворот.

Все дедовы охотничьи тропы, все его охотничье государство расположено в верховьях реки Каменной. В конце лета, когда отхлынут жары, растапливающие снеговые шапки на островерхих гольцах, горно-таежные реки мелеют. Мелеет и Каменная, становятся доступными ее дотоле непроходимые броды, обнажается дно возле скальных прижимов, и тогда по открывшемуся пути устремляются в глубь тайги орды диких туристов. Особенно орды стали многочисленны, когда в устье Каменной вырос и укрепился доходный палаточный городок и пункт проката туристского оборудования.

Первое зимовье сожгли у деда Константина лет восемнадцать назад. Стояло зимовье на самом берегу Каменной, на веселой поляне, словно приглашало к себе в гости, и идущие вверх по реке не могли его миновать. Было зимовье просторное, высокое, до матицы самый высокий человек головой не доставал. Не зимовье, а дом настоящий. И печка была из кирпича, умеющая долго держать тепло, с заводской настоящей дверцей. При зимовье была баня, завозня и амбарушка. По теперешним временам так это целая усадьба.

Простояло то зимовье, рубленное из листвяка, лет сорок, и стоять бы ему не раз по стольку, да вот сожгли его однажды летом. Кто сжег — неизвестно. Рук-ног на месте пожарища никто не оставил, но догадаться нетрудно было.

Другое зимовье дед Константин срубил подальше, в глубине тайги, за красотой поляны не гнался, старался обустроиться в стороне от многолюдной береговой тропы, сокрытым от чужих глаз. Построился и несколько лет прожил спокойно. Но ведь не по воздуху летал, по земле ходил и набил хоть и малозаметную, но тропу. Тропа и выдала таежное. И это зимовье сгорело, сгорело перед самым началом промысла, подходящего жилья сладить он уже не успел, и пришлось охотничий сезон маяться у костра, под жердяным навесом. Поморозил тогда дед руки и лицо и раньше времени пришел в поселок. К тому времени здоровье у деда потихоньку стало сдавать, он и поопасался, как бы не привязалась к нему какая хворь. А хворь в таком разе, когда ты без зимовья, вдали от людей, смерти равна.

Новое зимовье дед Константин построил со всеми индейскими боевыми хитростями, в месте утайливом, и найти его очень непросто. Правда, пришлось поступиться многим: красотой места, банькой и другими таежными радостями и удобствами. Зато — хрен найдешь.

Как-то в летнее время уходили Иван с Глебом вверх по Каменной за хайрюзами и ушли на целый дневной переход. Первую ночь ночевали под скалой, померзли малость, но на следующую ночевку Глеб обещал зимовье с полным комфортом. Во второй день тоже рыбачили до самого вечера, и, когда Глеб собрался идти в зимовье, Иван, уставший, предложил ночевать на берегу, потому как никакой, даже малый переход он бы не одолел.

— Да рядом тут. Метров пятьсот, не больше.

Иван в тайге не совсем новичок, но никаких признаков близкого жилья не приметил: ни тропы, ни порубок. Да и место для обустройства зимовья было вроде неподходящее: скальные прижимы, каменные осыпи. Доброе место могло быть только вверх по реке, где Иван еще не был, но, к его удивлению, Глеб пошел вниз, уже по знакомой тропе. Они прошли совсем немного, и там, где тропу пересекал каменный вынос и ручей, бьющийся среди камней, Глеб повернул вдоль ручья. Никакой тропы не было, и идти можно было, лишь прыгая с камня на камень. Ручей вытекал из узкой и мрачноватой расселины, обочь ручья пути уже не было, и Глеб ступил прямо в воду. Теперь Ивану стало понятно, почему он не приметил боковой тропы: ни камень, ни вода следа не оставляли.

Вскоре распадок пошел круто вверх, и ручей превратился в целый каскад небольших водопадов. Где-то на высоте семиэтажного дома расселина подалась вширь, стало поло-же, и прямо от воды повела торная тропа. Но она уже не могла выдать зимовье: никому и в голову не придет мысль лезть в узкую сырую расщелину, брести по воде, карабкаться вверх по ослизлым камням. Правда, и хозяину непросто добираться до жилья, но зато от незваных гостей, скорее всего, будет избавлен.

Они еще поднялись вверх по тропе на несколько десятков метров и лишь тогда увидели срубленное из толстенных бревен зимовье. В этом месте расселина превратилась в распадок, заросший смешанным лесом, и Иван удивился, как удобно обустроился дед Константин. Вода есть, дрова рядом, и тащить их надо не вверх, а вниз. Одно худо — с конем сюда не зайдешь, но коня у деда давно нет, пехом он заносит продукты, на своем горбу, так что и эта забота — о коне — отпала. И потому место для зимовья всем взяло.

Иван как-то спросил Глеба:

— Вот с тех пор как пожгли ваши зимовья, характер отца не испортился, не обозлился он на людей?

Глеб задумался, ответил не сразу:

— Да у него легким характер никогда не был. Но во всем он, пожалуй, и в словах, и в поступках, исходил из справедливости. Но тут обозлился. Некоторые на всех в таком случае злятся, на весь мир, а старик мой только на тех, на неизвестных, что зимовья пожгли. Говорил: нашел бы виновников, руки-ноги бы пообломал. Пообломал бы или не пообломал, но кое-что бы сделал. Больше бы те люди в тайгу не пришли.

— Крутой старик, — согласился Иван. — Слов пустых он, по-моему, не говорит.

— Да всяко бывает. Редко, но бывает. И однажды чуть беду на себя не навлек. Собрание промхозовских охотников шло. Один из охотников жаловался, что на его участке часто шарятся браконьеры и никак он с ними справиться не может. Тут батя вскочил и давай кричать: а ты не знаешь, что нужно делать? Жаканом в лоб, а труп под колодину. Видишь, что заорал старик?

— Ну и что? А беда от этого крика какая?

— Да в том-то и дело, что где-то в тех местах, за несколько месяцев до собрания, мужик один потерялся. Браконьер из браконьеров. Дело до милиции дошло. Кто бы он ни был, а искать человека надо. А тут еще слухи поползли: дескать, кто-то его из егерей или штатных охотников пристукнул. В общем, такое дело.

— Ну и…

— Ну и приглашали старика в милицию, разговоры вели. Перетрухал он немного, хотя и хорохорился. Я-то знаю, почему он так на собрании кричал: обида в нем говорила и опять же, похоже, словно предупреждал кого-то, запугивал…

Глеб с Костей перекинулись словами между собой, и Иван понял, что где-то совсем близко было еще одно зимовье и стоит его проверить.

— Вы это, мужики, здесь поскучайте, а я один на лыжах сбегаю, — сказал Глеб. — А то, может быть, к дороге придется возвращаться.

Охотничьи лыжи для бега совсем не приспособлены, да и не лыжи это скорее, а снегоступы, но Глеб изобразил что-то вроде бега и, взбивая короткие фонтанчики снежной пыли, исчез за деревьями. Костя, не очень любящий чье-то превосходство, не без зависти похвалил:

— Глебка, что твой сохатый бегает. Не угонишься.

Ждать да догонять — маета. Присесть негде: снег чуть ли не по пояс и рядом нет — а может, есть, да под снегом не видно — ни одной валежины. Ждать — это, значит, стоять на месте. Вроде не холодно, а вот уже начинают подстывать ноги, сырая зябкость подбирается к вспотевшему телу, а это в тайге плохое дело, если негде тебе обогреться и обсушиться. В таком случае один выход — двигаться.

Помахали руками, потоптались на месте — пустое занятие, никчемное — и тут же решили идти по Глебкиной лыжне. В этом деле смысл есть. Ведь не могут же все зимовья враз погореть, вполне возможно, что оно живо, а значит, все равно тропу торить надо. Ну а если придется возвращаться, по проторенному нетрудно.

И тут же все сомнения погасил не очень уж далекий крик Глеба:

— Давай сюда.

Крик чисто разнесся в стылом воздухе, легко покатился над снегом и выструненными к небу зелеными кедрами.

Мужики взбодрились, поправили рюкзачишки на плечах, потянулись по лыжне. Костя сразу же ушел вперед, бросив на прощание: «Шевелись, пехота!», и показал в полуулыбке желтоватые зубы.

Когда Иван и Тимоха добрели до зимовья, Глеб уже сумел раздобыть пару охапок дров и разжечь печь. Приятное это дело — подходить к лесной избушке, где над трубой дрожит дымок, и знать, что огонь развели и для тебя.

Зимовьюшка приютилась на склоне горы, низко припала к земле, и со стороны спуска можно прямо шагнуть на крышу таежного дома. Зато со стороны входа она выглядит вполне солидно: стены срублены из двенадцати венцов. Дверной проем высокий, чтобы войти, нужно лишь немного приклонить голову. Дверь собрана из хороших плах. Но и здесь побывали вороги. Одно из двух окошечек-бойниц разбито, на полу, столе и нарах тошнотный мусор, какой оставляют после себя люди опустившиеся, с немытыми душой и телом, упало что и если нет в нем срочной нужды, то и пусть валяется.

В печке крепко и бодро пощелкивали дрова, от ее железных боков тянуло добрым сухим теплом. Но избушка за долгую зиму крепко настыла, и внутри казалось много холоднее, чем на улице, и потому дверь закрывать не хотелось.

Настоящие таежники, которым не по одному месяцу приходится проводить в тайге, люди обязательно поджарые, жилистые. К примеру, вот такие, как Глеб и Костя. Других просто не бывает. А причина одна: лесная жизнь до предела трудная, требует силы и выносливости, лишнюю минуту ни посидеть, ни полежать не даст. Даже вот сейчас вроде делать нечего, а тоже сидеть нельзя: надо зимовье обиходить, надо еду сварить, надо — главное! — дров запасти. Чтобы хватило, самое малое, на всю ночь и на утро. А это дело непростое, если учесть, что весь сухостой вблизи зимовья давно в печке сгорел. Как уж ни хотелось Косте и Ивану, а особенно Тимохе посидеть около печки, дать пройти гуду в давно не тренированных ногах, а пришлось вставать, делать дело. А Глеб стал кашеварить.

Только на самом исходе дня, когда солнце провалилось за дальние хребты и снег тронуло густой синевой, бригада села за ужин. Теперь можно и побаловать себя ничегонеделанием. От железных боков печки наносило крепким жаром, но со всех других сторон все еще тянуло стылостью, и казалось, что тепло, идущее от печки, проходит сквозь холодный воздух, не смешиваясь с ним, не согревая его, и так же легко проходит сквозь стены и исчезает в синем снегу.

Как бы там ни было, а день сегодняшний для бригады можно считать вполне удачным. Без всякой маеты забрались чуть ли не на самую вершину хребта, а что не доехали, так в тайге только на одну удачу рассчитывать никак нельзя. А ведь вполне могло быть хуже. Ну, к примеру, трактор мог застрять около самой наледи, в начале подъема. И пришлось бы рвать себе жилы, затаскивая груз на хребет.

И зимовье нашли. Вполне приличное зимовье. А что окно в нем выбито, так это, по нынешним временам, порча небольшая, подремонтировать можно. Главное, печка есть и крыша над головой. И еще — от чего душа радовалась — кедрачи во все стороны стояли богатейшие, нетронутые, и если не полениться, то можно выйти из тайги с хорошим фартом.

В тот вечер долго не спали. Не умаялись еще по-настоящему, не привыкли еще жестко спать, спать в холоде, и не утихли первая радость и удивление, что снова привелось оказаться в тайге. Тайга — это прежде всего маета. Сырая одежда во время дождей, ночной холод, тяжелые ноши, дальние переходы, кровососущие гнус и комары, а то и энцефалитный клещ, который тайком приникнет к живому, под местным наркозом войдет в плоть, а когда спохватишься, то останется только гадать: больной клещ или нет, будешь жить или… Но рвется душа человека в эту маету, и нет для него лучшей благодати, чем тайга. Видно, все окупается ощущением воли вольной, ярким ощущением жизни, бытия, единства и неразрывности с окружающим миром.

Лежали на нарах, слушали и смотрели, как потрескивают в печке дрова и дрожат на прокопченных потолке и стенах отсветы огня.

— Далеко еще отсюда до угодий деда? — спросил Иван лежащего рядом Глеба.

Иван знал по давнему опыту, что если люди не сильно устали и вечер длинный, то у огня или в зимовьюшке обязательно пойдут разговоры, рассказы и истории и обязательно кто-нибудь выбьется в главные рассказчики вечера, и ему хотелось, чтобы это был Глеб: и рассказчик он интересный и умелый, и рассказывать, если его чуть направить, будет о своем отце, человеке для Ивана интересном.

— Не так далеко, но и немало еще. — Глеб, чувствуя, что его приглашают в рассказчики, приподнялся на локте, лег поудобнее, приготовился говорить. — Вот поднимемся на перевал, и от вершины вниз, до самой Каменной, его участок. А что это ты вспомнил?

— Да вот вспомнил. Ты тогда рассказывал, что дед заявил на собрании, что браконьеру пулю в лоб и под колодину, и милиция им заинтересовалась. Чем дело кончилось?

Дед Константин виделся Ивану тем справедливым и работящим мужиком, на которых народ держится, не вырождается и сама земля стоит. Правильный мужик. Хотя сам дед Константин, как Ивану представлялось, никогда и не думал, не спрашивал себя, правильно ли он живет или неправильно. Все в его жизни подчинялось большой общей правде, которая не могла быть правильной или неправильной, а была просто жизнью, и он во всех своих поступках предопределялся ею. И все в его жизни потому было просто и понятно, хотя она, жизнь-то, не баловала его, хватило и голода, и холода, и фронтовых ран и потерь. Всего полной мерой, а порою и сверх всякой меры.

Ягоду дед Константин — да и все так прежде — собирал, когда она вызреет, наберется спелого соку. Ему бы и в голову не пришло собирать ее белобокой, лишь бы вперед других урвать себе побольше, а если бы и пришло, он знал, потерял бы себя и перед самим собой, и перед людьми.

Соболя и белку бил не раньше чем выходится их мех и прекращал, когда этот лесной народ начинал ожидать приплод. Бить беременную самку — это лишить себя будущих соболей, обеднить свою жизнь в самом прямом смысле и ко всему принять на душу грех. А грех — это все, что в конечном счете, как ни крути, во вред человеку, и прежде всего его будущим дням. Пить смертно водку — грех. Курить — тоже грех, хотя к этому греху как-то притерпелись, приняли в свою жизнь, но дед Константин считает, что приняли совсем напрасно.

Красть — грех. Врать — грех. Да и что такое грех — сама душа знает, если она, душа, зрячая. Но вот беда, поиздержалось это слово, поубавилось в объеме, истончало, и что прежде грехом было, не стало грехом, а если и осталось им, то малым, детским, легко прощаемым.

— Чем дело кончилось? Да ничем, — ответил Глеб. — Ну, во-первых, батя не мог человека убить. Накостылять кому за серьезное дело, это у него не заржавело бы, а убить — нет. Ну, а с другой стороны, убийство доказать надо, хотя бы труп для начала иметь. А этого ничего не было. В тайге, да еще без свидетелей. Сам знаешь… Как поется в песне: «Укрой тайга меня глухая…»

— А я вот с одним стариком толковал, — неожиданным и громким голосом втерся в разговор Костя, — и спрашиваю его: как живешь? А он отвечает: как в песне. «Ты не бойся ни жары и ни холода». Теперь, говорит, не стало ни жары и ни холода. Ведь верно, морозов-то теперь больших зимой, считай, и нет. А летом тепла нет.

Но Иван не дал разговору утечь в другое русло.

— Вряд ли Константин Петрович просто так эти слова сказал.

— И я так думаю, — согласился Глеб. — Сдается мне, что он предупреждал кой-кого, я уже говорил.

— Стало быть, было кого предупреждать?

— Даже очень нужно было. Видишь, какое дело. Того охотника, который на браконьеров жаловался, действительно эта братия замотала. И знал он, кто пакостит, но ничего поделать не мог. А те действовали внаглую, почти открыто. У них прикрытие было кое-где очень надежное. Группа крепкая, спетая.

— Да уж, видно, не группа, а шайка. Так их лучше называть.

— Да как ни назови.

— Знаю я, о ком ты говоришь, — опять выкрикнул Костя. — В пожарной команде они прижились. Точно?

— Точно, — согласился Глеб.

— Ну вот видишь, — обрадовался Костя.

— Подобрались один к одному, мужики здоровые. Специально такую работу искали, чтобы не тяжелая и всем вместе быть, в одну смену. Сутки дежурят, а трое отдыхают. Или, как они сами говорят, сутки спим и трое отдыхаем. Вот в эти трое суток у них и шла основная работа. Присосались они к участку этого охотника. Видно, он сподручный им был и богатый. У браконьеров нарезное оружие с оптикой…

— Да где ж они берут его? — удивился Тимоха. Тимоха, похоже, спать горазд в любом положении, едва вполз на нары, замолчал сразу и даже пытался всхрапывать временами, а вот поди ж ты, заинтересовался и вынырнул из сна. — Достать бы такую дуру.

Глеб на вопрос отмолчался, будто бы не слышал, продолжал свое:

— Охотник пытался найти управу на браконьеров. Да где там. Объясняют ему, что браконьеров надо с поличным застать, то да се. Он и в охотинспекцию, и в милицию ходил. А потом, когда встретил кого-то из милиции в одной компании с браконьерами на рыбалке, понял, что идти больше некуда.

— А дед Константин, значит, ему пытался помочь?

— Я думаю, не только ему, но и себе. У него к тому времени на участке тоже кто-то стал шалить. Раз он петлю на изюбриной тропе обнаружил. Снял петлю. А в другом месте на задушенного зверя наткнулся. Походил вокруг зверя, повздыхал, и, как сам потом говорил, такая на него злоба накатила, аж мозги замутило. И устроил он неподалеку скрадок, стал караулить браконьера. Хотел он браконьера в эту же самую петлю затолкать. Дней пять сидел.

— А браконьер не пришел, — добавил Костя, копируя интонации Глеба. — Хочешь знать, почему я догадался? — спросил он уже в своей манере, чуть напористо, нервно и громко. — Я так считаю, что если бы браконьер пришел, то Константин Петрович об этом бы никогда и никому, ни под каким секретом, не рассказал. Правильно я говорю?

— Не пришел, это верно, — согласился Глеб. — Но зато медведь пришел. Как стала туша припахивать, медведь и пришел. Тут батя немного и успокоился: дескать, хозяину все равно бы для своего пропитания пришлось мяса добывать, а тут вот он, дохлый зверь, лежит. Этого он будет есть, а другой, которого бы медведь все равно скараулил, живым останется. Так что в дело изюбрь пошел. Медведь, он лишнего никогда не убьет.

— Ну, а от браконьеров Константин Петрович избавился? — Ивану интересно Глеба слушать.

— А ты знаешь, после его такой речуги на собрании, говорит, не замечал больше следов браконьеров. Сам знаешь, наш поселок мало от деревни отличается, любая новость, или там что, враз всем известна становится. А батю хорошо знали по всему району, ну и характер его знали.

— Да уж характер-то да, — согласился Иван. — Любой браконьер поопасался бы прийти на его участок после такого заявления.

Костя, сам охотник, исходивший тайгу вдоль и поперек, к месту вспомнил и рассказал об одном немолодом охотнике из его родных северных мест, о котором шла слава, что браконьеры на его участке исчезают. Пойдут и не вернутся. Было так на самом деле или не было, но слава такая шла. Браконьеры на других участках шалили, а на его — ни ногой.

— Мы как-то с одним мужиком сблудили немного, а когда определились, где находимся, смотрим — на том самом участке. А вечер уже. Я говорю, давай костер ладить, а напарник у меня аж трясется и ни в какую. Пойдем и пойдем отсюда. Я, говорит, тут и заснуть не смогу. Место проклятое. И ушли мы. Чуть ли не впотьмах через речку переправлялись, через границу участка. Во как испугался. Но я о том охотнике так думаю, он сам слухи такие о себе распускал. Чтобы человека убить… Все может быть.

— По нынешним временам на некоторых тропах, чтобы кой-кого отпугнуть, впору череп и кости рисовать.

Хоть и холодно в зимовье, и в бок всякие сучки и шишки давят, но разговор постепенно стихал, прерывался — время брало свое, время спать пришло. А потом, даже если и не хочешь спать, надо себя заставить: завтра тяжелый день будет, завтра начинать подъем на хребет. По глубокому снегу и с грузом.

8

За весь день работы Иван наколотил полкуля шишек. Худо это и бедно. В обычное время такой работой бы никто заниматься не стал, работой не просто тяжелой — тяжкой. А все — снег. Радость и азарт, с которыми Иван сегодня начал работу, вышли из него вместе с потом, растерялись в снегах. Но он поблажки себе не давал, старался одолеть снег, но из этого мало что получалось. И самое тяжкое — перетащить колот от кедра к кедру. Он пытался приспособить для этого дела лыжи, и если лыжи его самого еще как-то держали и он не проваливался в снег выше колена, но едва взваливал на плечо колот, как лыжи угрузали еще больше, уже и шаг невозможно сделать, и тонкая их пластина грозилась вот-вот лопнуть. А поломку лыж, хоть их и две пары, допустить никак было нельзя, нельзя было обезножеть. На этих лыжах Глеб и Костя пробежали-пробрели всю округу, на этих лыжах, в случае нужды неожиданной, можно будет спуститься с хребта.

По пробитым тропам приходил к Ивану Глеб, брался за колот, говорил успокаивающие слова, предлагал бросить это дело до теплых дней, когда наст появится, но Иван отказывался.

Появлялся из зимовья Костя, кричал что-то насмешливое, издали молча смотрел на работающего Тимоха, крутил пальцем у виска, но Иван не обращал на это внимания.

Он сходил на обед, и хотя его крепко тянуло поваляться на нарах, пересилил себя и снова ушел к колоту. Привлекало его еще и то, что там можно хоть немного побыть одному.

Не очень-то любящий одиночество, Иван, добрый десяток суток проведший в тесноте зимовьюшки, постоянно видя кого-то рядом и невозможность обособиться хоть на короткое время, вдруг ощутил потребность в этом самом одиночестве, которое еще хорошо и тем, что его в любой момент можно прервать. А сегодня, после обретения для своей души воли, хорошо смотрелось на мир и хорошо, по-особенному хорошо, думалось.

Давно заметил Иван в себе — а может, это так со всеми происходит, он не знал, а спросить кого, не находил повода, — когда в одиночестве делал какое-нибудь однообразное дело, то, чуть притомившись, начинал думать о чем-то совсем другом, к сиюминутному не имеющем никакого отношения, и на чем никогда в обычной суетливой жизни не находил времени остановиться, да и заранее тоже бы не мог додуматься. И все получалось как бы само собой.

Вот и сегодня, когда начала чувствительно накапливаться усталость, в голове зазвучало с однообразным повтором слово «здравствуй» и как бы разлагалось на составные части: здрав-ствуй! здрав-ствуй! И он вдруг озаренно осознал его изначальный смысл: здравствуй! Будь жив и здоров! Встретивший тебя человек приветствует пожеланием здоровья. И радостно удивился своему открытию Иван; вот в чем, оказывается, смысл старого русского приветствия.

Удивившись своему открытию, Иван прислонил колот к кедру и сам прислонился расслабленно к дереву, отдыхая и стараясь не сбиться с настроя.

Ну а «прощай» что значит? Встретились — сказали друг другу «здравствуй», а расставаясь — сказали «прощай». Не до свидания, а именно «прощай». Оказывается, стоит только остановиться, чуть подумать, самую малость, и слово озарится истинным смыслом. «Прощай!» Да господи, это же человек, расставаясь с человеком, и, быть может, навсегда, просит простить его, просит прощения за вольную или невольную вину, да и вообще за все, что было «не так». Прощай! Прости! Расстанемся с легким сердцем, простив друг другу все.

«Спасибо!» Спаси бог! Просто-то как.

Иван радовался своему осознанию родного языка, удивлялся глубинной доброте этих слов, понимая, что только добрый и здоровый душою народ мог создать такой язык, по-особенному неразрывно ощущал свою родственность с давними-давними русичами и гордился этой родственностью.

Полузакрыв глаза, он перебирал одно слово за другим, порою отыскивал его изначальный смысл и удивлялся, почему этот смысл проходил прежде мимо него, и наконец добрался до слова «человек» и обнаружил, что оно двусоставное — «чело-век», — и смысл этого слова поразил Ивана. Так вот оно что! Человек — это чело века. Лицо века. Вон как просто и мудро названо главное существо на земле. И, стало быть, каков век, таков и человек. И наоборот. Человек олицетворяет собой свой век, свое время. Он его суть и смысл.

Сколько раз Иван слышал это слово и не знал, что же в конечном счете оно означает… Так это получается, что и Иван, со всей своей сутью, со всеми своими поступками и помыслами, даже тайными, тоже представляет лицо века. И Глеб Белых. И Тимоха Карасев, и Костя Понягин.

Иван смотрел на льдисто подсиненный снег, на голубое небо, на зеленые кедры, на белые облака над дальними хребтами и чуть по-новому видел и осознавал мир. Ведь он — лицо века.

Полмешка шишек, которые принес Иван к зимовью, неожиданно вызвали у Кости одобрение.

— Может, зря мы вот так просто прохлаждаемся? Иван вон не шибко в этом деле мастак, ты, Иван, не обижайся, — Костя покровительственно и ободряюще хлопнул Ивана по плечу, — а три ведра шишек наковырял. Если бы мы все это время хоть по стольку били, у нас бы уже по мешку ореха было. Считай, что продукты и затраты на заезд уже бы оправдали. Да еще маленько и осталось бы.

— А ты забыл, как мы пять дней уродовались, тропу били да груз на хребет корячили? — Тимоха никак не может забыть крайне тяжелых дней, которых могло не быть, если бы трактор тогда пробился через снег и поднялся на вершину.

— Ничего я не забыл. Но дни-то эти все равно пустые были… Я не за то, чтобы горбатить вот так, как сегодня Иван горбатил. Можно, конечно, уделываться, только знать за что. Но и сидеть сложа руки тоже хватит. А потому предлагаю: завтра с утра вниз пойдем, к нашему первому зимовью. Внизу и на солнцепечной стороне снег должен уже меньше быть. В общем, хватит сидеть.

— Согласен, надо идти вниз, — согласился и Глеб. А раз Глеб и Костя к одному решению пришли, значит, тому и быть. — Никогда не знал такой поздней весны. Ведь до Майских праздников осталось всего семь дней.

— Восемь, — уточнил Костя.

— Отчего восемь, если сегодня уже вечер двадцать третьего. Апрель ведь не со днем. — Глеб хоть и невеликий спорщик, но точность любит.

— А никто и не говорит, что со днем. Сегодня двадцать второе. Значит… восемь.

Ни Иван, ни Тимоха в спор не ввязывались. Тимоха скорее всего потому, что ему вообще было все равно, какое сегодня число, он сюда не за тем приехал, чтобы дни считать, а за заработком, а когда выйдет из тайги — днем раньше или неделей позднее — не имеет никакого значения. И Иван молчал: только сейчас он понял, что вообще не знал, какое сегодня число.

В спорах с Костей лучше всего не связываться, в этом деле он налегает больше не на факты и аргументы, а на эмоции и крепкое горло.

— Ну а зачем кричать-то, — подчеркнуто миролюбиво сказал Глеб. — Я и не говорю, что на все сто процентов прав. Могу и ошибиться. Завтра, если кто проснется пораньше, пусть приемничек включит.

Самолюбие Кости получило удовлетворение.

— Надо, надо включить, вот тогда и узнаем, кто был прав, — закончил он уже совсем покладисто.

После тяжелого дня Иван пораньше других забрался на нары, и сегодня они показались ему больше обжитыми и даже уютными. Он думал просто полежать, отдохнуть до ужина, но незаметно голоса Кости и Глеба, похоже затеявших новый спор, стали тускнеть, расплываться, стихать, и Иван уснул. Он спал крепко, ровно и потом долго не мог прийти в себя и понять, что это Глеб дергает его за ногу и протягивает большую горячую миску с торчащей из нее ложкой:

— Поешь, а потом хоть до утра спи.

Теплая волна колыхнула душу Ивана, и он хотел сказать слова благодарности, но застеснялся их, еще не сказанных, и быть может, одолел бы свою мужичью неловкость, но его тут же отвлек Тимохин голос:

— Иван, слышишь, Иван, хочешь свою судьбу узнать? — В руках у Тимохи колода новых игральных карт.

— От безделия у Тимохи крыша поехала, — хохотнул Костя. — В гадалки подался. Пока ты спал, он нам своим гаданием печенку прогрыз. Теперь твоя очередь — терпи.

— Могу сказать, когда тебя удача ждет, в общем, будет ли в этом году у тебя удача, как со здоровьем, сколько лет жить будешь. Хочешь?

— Ты лучше погадай, когда наст будет.

— Хочешь знать, сколько лет тебе жить? Тащи из колоды пять карт.

— Не хочу.

Иван и правда не хотел этого знать. Да и потом, Тимохина назойливость почему-то раздражала. И память почти тут же услужливо высветила не особо давний случай, да и не случай даже, а нечаянно подслушанный в троллейбусе разговор. Разговор тот оставил тяжкий осадок и нет-нет да и вспоминался.

Иван тогда сел в троллейбус, не очень переполненный, и отыскал сидячее место. Напротив, лицом к нему, сидели два парня, и он бы не обратил на них внимания, если бы не их разговор. Говорили они довольно громко, не стесняясь своих слов и не бравируя этим, как порой делают подвыпившие люди, а просто не умея стесняться. Вот тогда-то и обратил Иван на них внимание. Перед ним сидели парни в общем-то самого обыкновенного, приземленного вида, не хамы, даже чуть вахлацкого вида, хотя таковыми их и не назовешь. По одежде и простоватым лицам очень похожи на выходцев из маленьких поселков, но уже год-другой как зацепившихся за город. Один рассказывал другому, похваляясь, как он своего отца «в рыло двинул». Он так и сказал: «в рыло двинул». И крепко двинул. Правда, поступок как бы отдавал благородством: парень за мать заступился. Должно, следовало за мать заступиться, да и непременно надо заступиться, и тяжкая мука могла заставить поднять руку на отца, но вот это бодрое «в рыло» вызвало в Иване приступ душевной тоски. Он отвернулся к окну и так сидел, боясь встретиться с говорившим глазами.

Другому тоже хотелось чем-то похвалиться, и он, выждав паузу, эдак спокойненько сообщил:

— А знаешь, я могу высчитать, когда ты умрешь. Хочешь?

Иван не выдержал, как можно равнодушнее, будто случайно, провел глазами по говорившему и ничего не увидел в его лице дебильного и снова отвернулся к окну.

Ударивший отца никак не прореагировал, не проявил интереса, отмолчался, и его приятель воспринял это как недоверие к его редкой способности и продолжал с большим жаром:

— Да совершенно точно. Уже проверено. Я своей сестре высчитал, что она умрет в двадцать четыре года, и она умерла в двадцать четыре. Не веришь?

Иван, не очень-то отличающийся выдержкой и воспитанием, почувствовал, как мутное красное облако заполняет его душу и злые слова, толкая друг друга, теснятся на выходе, сделал над собой усилие, осаживая себя, прикрыл глаза. Ведь не хулиганы эти парни, не дебоширы, и нельзя закричать на них отборным матюгом, нельзя «дать в рыло», чтобы высечь хоть кулаком в их неродившихся душах малую искру.

А «провидец» продолжал с прежней настойчивостью и тем же громким пустым голосом:

— Вот приедем сейчас к тебе, я и твоей жене посчитаю. Только ты не забудь напомнить.

Иван никогда не рассказывал об этом случае — нечего вроде бы и рассказывать, но когда вольно или невольно вспоминал его, становилось пустынно и слякотно на душе, боязно этих парней, их обыкновенности и их обыденности. Это от каких же родителей они пошли и какое дадут потомство, если уж и сами-то слепы, глухи и сраму не имут.

Вот и Тимоха тут со своим гаданием.

Утром Иван проснулся рано, по первому серому свету, чувствуя во всем теле тянущую боль. Перетрудился, перестарался вчера. Но боль не тяготила и была как бы даже не болевой и чуть приятной: вон ведь как вчера махал колотом, вон как бил тропы в снегу. Стало быть, есть еще порох в пороховницах. Не вечер еще.

Он протянул руку и нащупал в темном углу транзисторный приемничек, давно не новый и, видимо, потому работающий неровно, когда захочет с длительными припадками хрипоты, треска, а то и просто капризного молчания.

Колесики настройки словно приржавели, трудно сдвинулись с места, приемничек, по своему обыкновению, прохрипел, потарахтел и притих. Иван покрутил колесики еще и еще и в разные стороны, и где-то далеко-далеко комариным зудом зазвучал мужской голос, затем стал приближаться, набирать силу и постепенно окреп.

«Какой же это я город сподобился услышать?» — подумал Иван, сразу определив, что слышит голос не иркутского диктора. Он перебирал в памяти названия областных сибирских городов и даже подумал, что это, быть может, Москва, но тут же отмел и Москву — не похоже. Он уменьшил звук, чтобы не мешать народу досматривать сны, привалил приемничек к уху, слушал. Хотел узнать малое — сегодняшнее число, а если уж повезет, то и кой-какую информацию о сегодняшнем мире: может, инопланетяне прилетели, может, сами куда настроились, может, новый кинотеатр где открыли. Да мало ли что могло произойти за дни их полного отрыва от газет и других средств информации, кроме вот этого приемничка. Ну и еще хотелось бы узнать, кто это вещает миру; Хабаровск или Томск, Омск или Чита. Или еще кто. Просто из любопытства.

Вначале мужской голос рассказывал о рационализаторе Сергееве, который что-то там такое сделал, и это принесло большой экономический эффект заводу. В чем заключалось рационализаторское предложение, конкретно диктор сказал несколькими техническими терминами, их Иван не понял, да это ему и не было интересно, и он вслушивался лишь потому, что диктор, думалось, назовет не только профиль завода — электромеханический — но и добавит, где он, в каком городе расположен, но диктор об этом умолчал.

Затем было сказано, что содовый завод недопоставил другому заводу большое количество своей продукции, и это повлекло отставание последнего в выполнении квартального плана. И это Логинову было без интереса и, как он думал, без интереса и всем остальным, кроме тех производственников, кого это конкретно касалось.

Диктор говорил долго, многословно, один сюжет сменял другой, но Иван из всего этого потока не выудил никакой конкретной информации, хотя слова были весомыми, серьезными и порою тревожными. Начиная утреннюю передачу, диктор конечно же сказал и город, и число сегодняшнее, и позывные особые были сыграны, но Иван поздно включил приемничек, поздно нашарил станцию среди растворенных в пустоте шорохов, писков, голосов. А все остальные безликие фразы могли сказать из любого города — хоть из Красноярска, хоть из Краснодара.

Рассердившись на станцию, Иван хотел поймать другую волну, но приемничек ловил сегодня только одну, им избранную, и на всех других диапазонах гудел и трещал. Незаметно для себя Логинов снова уснул и проснулся, когда громкоголосый Костя объявил общий подъем.

Собрались в поход, который мог быть и однодневным, и затянуться на неделю, удивительно быстро. Пока разогревалась сваренная вчера еда неопределенного названия, хозяйственный Глеб под ревнивым глазом Кости, желающего бригадирствовать, сложил в два рюкзака отобранные продукты, котелки, привязал к поняге топор. Ружья всегда готовы. Оставалось только подпоясаться и выйти за дверь.

Погода все эти дни стояла бесснежная, с ясными морозными ночами, и тропа казалась новорожденной, только что пробитой, давние следы проступали на ней свежо и чисто, словно прошедших дней и ночей вовсе не было. Идти легко. Под гору, да еще с малым грузом — только ноги переставляй. Утрамбованный снег лишь изредка сдавал под каблуком, нога проваливалась неглубоко, чуть сбивая темп. Иван, ученый-переученый за те дни, когда пришлось поднимать груз на хребет, волю в легкой ходьбе себе не давал, шел без спешки и хоть минутами вышел раньше других, позволил всем себя обогнать, выжидая, когда очистится дыхание, разогреется медленно тело, ждал, когда обдаст легким потом — вот тогда прибавляй шаг и следи, чтоб, случаем, не загнать себя, не сбить дыхания. Вот тогда хватит тебя на весь день даже тяжкого пути.

Эту науку — тяжелых переходов — пришлось изучать с первых же дней появления в тайге. Вернее, со второго ее дня, когда они, переночевав в промерзшем зимовье, приготовились пробиваться к вершине хребта. Вышли из зимовья все разом, и Иван очень скоро, через десяток минут, понял, что ходок он никакой и даже рыхловатому Тимохе во многом уступает. Он тогда прошел совсем немного, как почувствовал тяжесть и даже боль в груди. Он остановился, отдышался, тяжесть и боль поутихли, подтаяли, но едва он снова прошел сотню шагов, как нахлынули снова. Он пробовал терпеть, но и из этого ничего хорошего не получалось, он снова вынужден был останавливаться, чувствуя, что приближается к опасному пределу.

К оставленному в конце тракторного пути грузу он подошел вконец расстроенным: в заснеженной тайге таким маломощным делать нечего, если и без тяжелого рюкзака сердце не тянет, а что будет, когда он примет на плечи груз.

— Ты чего такой квелый? — встретил Костя вопросом. Богатейший и никем не тронутый урожай кедровых орехов сделал его почти счастливым и потому добрым.

— Да так, — постарался скрыть свою тревогу Иван. — Что-то сердце немного прихватывает. Может, оттого, что высоко забрались. Пройдет.

— Пройдет, — согласился Костя. — Только я вот что тебе хочу сказать — ты за Глебом и за мной не гонись. Иди так, как тебе идется. Разогрей без спешки вначале всего себя. А уж потом иди. У тебя свой ход должен быть.

— Да я не замерз, — ответил Иван. — Мне и сейчас жарко.

— Понятно, не замерз. А у печки будет и совсем жарко. Но это заемное тепло, не твое собственное. Ты знаешь, добрый шофер никогда не тронется с места, пока утром мотор не прогрел. Жалеет двигатель. И человек почти так же устроен, с мотором, с клапанами, с кольцами. Не давай себе воли утром. Прогрей всего себя. Учти.

Иван учел. И, как оказалось, не такой уж он хиляк, как показался себе вначале. Он взял на лямки груз вполне приличный. Хотя нет, стой, запамятовал немного, приличный груз они все взяли во вторую ходку, на другой день, а в первый навьючили вполне приемлемые рюкзаки и поняги — предстояло бить тропу.

Глеб и Костя на лыжах ушли передом, а Тимоха с Иваном настроились уминать снег по их следу. В тот первый день Глеб и Костя полностью показали, что такое таежная двужильность. Они промяли лыжню к намеченному ими зимовью, сняли лыжи, вернулись обратно и, взяв новый, но столь же облегченный груз, пошли торить тропу, пошли передом, сменяя в головных друг друга, лишь на короткие минуты выпуская вперед Тимоху или Ивана.

Это только так сказать — короткие минуты. Эти минуты Ивану казались бесконечно растянутыми, переполненными тяжелой усталостью, но странное дело, утренняя боль в груди забылась, сердце хоть и с перегрузом, но работало чисто, гнало разогретую кровь по жилам, легочные мехи всасывали хвойный и прозрачный воздух, вгоняя его в самые дальние, темные, годами не проветриваемые уголки. Снег и каменистый подъем, снова круто полезший к небу, выжимали из тела обильную воду. Горячий пот струйками сочился по вискам, стекал между лопатками, скатывался с бровей на глаза, солонил губы. Распаренное лицо горело, будто у шипучей каменки деревенской бани, и Иван приспособился охлаждать его пригоршней снега. Это помогало, но совсем ненадолго, Иван снова хватал снег; пот и растаявший снег, смешавшись, крупными каплями текли по лицу, и тогда он вытирал его рукавом телогрейки.

Вот сейчас, шагая вниз по проторенной тропе, Иван не мог вспомнить, устраивали они в тот день себе обед, кипятили ли хоть чай. Скорее всего нет, а навалились на еду, лишь добравшись по синему предвечернему свету до верхнего зимовья.

Верхнее зимовье, по сравнению с тем, в котором они провели прошлую ночь, показалось совсем убогим: низким, даже у порога нельзя было выпрямиться в полный рост, щелястым, тесноватым, но Иван до предела был рад и такому, чувствуя, что он полностью, без малого остатка, израсходовал все свои силы, отпущенные ему на сегодня. Но был рад и горд — хребет одолел.

Последний час передом шел, в основном Глеб, но только уже в зимовье признался, что шел он на последнем издыхании. Да Иван это и сам понял еще там, на тропе, когда Глеб обернулся, чтобы сказать «близко уже», и Иван увидел его заострившиеся скулы и фанатично напряженные глаза.

И еще четыре дня они ходили по тропе, пока не перетащили на хребет весь груз, начиная от живой картошки и кончая громадным куском тяжелого брезента и металлической, на сварке и болтах, малоподъемной машинкой, придуманной в городе для размолачивания кедровых шишек и одновременно очистки орехов от «копейки» и даже мелкой трухи. Сильно себя уже не мучили: один рейс в день. Но уже зато брали груз, достойный индейцев-носильщиков из рассказов Джека Лондона о золотом Клондайке.

А вот теперь прошли по тропе, казалось, — да так оно и было — совсем немного времени, а уже дошагали до упавшего поперек тропы кедра. Ствол его был могуч, необъемен в обхвате, и перелезть, а не перешагнуть через него, особенно с тяжелым грузом, было непростым делом. На этом дереве, когда бились с вьюками на плечах к вершине хребта, непременно делали остановку, не хватало дальше дыха, свинцовели ноги, а тропа от упавшего кедра до зимовья казалась еще бесконечно длинной. А тут, когда не изработавшийся, да без груза, да вниз, и разогреться не успел — вот он, кедр.

Дерево упало, скорее всего, поздней осенью, густая хвоя его не только не успела облететь, но была еще живой и зеленой. Но шишек на ветвях не видно. Они, если и были, облетели, конечно, при хрястком ударе многотонной громады о землю и теперь густо лежат под толстым слоем снега.

Весь путь от склада до верхнего зимовья сам собой разделился на три перегона. Шли до упора, до предела своих сил — там и место для отдыха присматривали. И лучшее, просто княжеское, на кедре. И удобно сидеть, и не холодит снизу, и вьюк легко с подставки брать. Здесь обычно отдыхали долго и поднимались в дорогу только после нелегкой внутренней борьбы. И не сравнить этот привал с первым, оставшимся внизу. Там только снег, и посидеть можно лишь на собственном грузе. И вновь навьючиться без посторонней помощи тоже не сахар. Сидя, привалишься спиной к мешку, укрепишь на ноющих плечах лямки, подберешь под себя ноги, рывком встанешь на четвереньки, а потом уж, с божьей помощью, и на ноги. И вперед, славяне. Тяни шею, упирайся ногами.

Как бы там ни было, а весна брала свое, накопив силы в долинах, просачивалась и в тайгу, воспаряла к хребтам. Оседали, уминались, истончались снега. На вершине хребта это было совсем незаметно, разве что около деревьев, с южной их стороны, углубились снежные лунки. Незаметно, пожалуй, и тут, но стволина упавшего кедра вылезла из снега чуть ли не наполовину, обнажая еще не старую, способную жить и дальше кору.

По старой привычке посидели на кедре, всем телом ощущая накапливающееся в дереве тепло, и радость, что не нужно сегодня ничего тащить, не нужно впрягаться плечами в болючие лямки.

И не так уж велик хребет, и не так уж велик перепад в высотах между зимовьем и долинкой ручья, где застрял тогда трактор, а перемена произошла удивительная. И не верилось даже, что наверху, в каком-то часе, а налегке и того меньше, ходьбы, еще зима-зимой, а здесь рыхлый, крупитчатый, до предела пропитанный водой снег, а на южном редколесом склоне снег истончал и превратился в мокрую крупку настолько, что можно, было оставить тропу и идти от дерева к дереву неспешным убродом.

— Уж несколько дней вполне можно было работать, — сердито сказал Костя, впрочем ни к кому не адресуясь.

— Вполне можно, — согласился и Глеб. — Жить, думаю, стоит в ближней зимовьюхе. А чуть потеплеет — подадимся вверх.

— Там видно будет, а сейчас здесь начнем работать, — ревниво оберег свое бригадирство Костя.

По долинке ручья кедрач неплохой, если его мерить обычными мерками, но он не идет ни в какое сравнение с растущим выше по склону: и редковат, и излишне вытянут в высоту, и потому плодоносит только вершина. Но все были рады и такому кедрачу: работа началась.

По распоряжению Кости — да и без распоряжения пришлось бы к тому же приступать — срочно занялись изготовлением колотов. Глеб и Костя мастера, а остальные подмастерья, на подхвате. Колот — инструмент вроде бы нехитрый, беда и выручка промысловика, но колота все разные, штучной работы и мастерства требуют. Чтоб рукоятка была прочной, чтоб пружинила рукоятка, не отбивала жесткой неподатливостью руки и была ухватна. И сама чурка должна бить в ствол дерева не углом, а торцом, хорошо быть сцентрированной и удобно лежать на плече, когда промысловик переходит с колотом от кедра к кедру. И все это надо сделать одним топором.

Топор у Глеба что надо, легкий, ловкий, с нешироким, отточенным до бритвенной остроты лезвием. И у Кости топор. Тоже неплохой. Глеб считает, что на черень лучше всего присмотреть рябину, а Косте березовый нравится. Хорошо, что два топора, два колота будут сделаны. Их сегодня два и надо. А завтра, вполне возможно, и все четыре понадобятся.

— Ну а мы с тобой давай чай варить, — предложил Тимоха, удивив Ивана своей инициативой и неискусственной заботливостью. Видно, и у Тимохи отмякло сердце оттого, что кончилось затянувшееся безделье и началась работа, ради которой они все и рвались в тайгу.

Правильное дело предложил Тимоха, хорошо с костерком в тайге. Уютно и спокойно. Благо площадку для костра вытаптывать не надо, вытоптана она здесь давным-давно, и вот оно, черное пятно от костра, зажженного еще в первый день приезда. Это место теперь как железнодорожная станция, где происходит перегрузка с широкой колеи на узкоколейку. В хребет от кострища уползает тропа, а в другую сторону, в долину, ведет широкая полоса тракторных следов.

За своей березой для черня Костя подался по тракторной колее, и не успел он еще скрыться за недалекими деревьями, как раздался его веселый и тревожный голос:

— Э-эй! Давай сюда. Идите посмотрите, что делается. Медведь.

Тимоха и Иван разом вскинулись — где медведь? — и тут же поняли, что опасности нет, но и то поняли, что Костя так зря кричать не станет. Торопливо, с переходом на рысцу, они поспешили на крик.

Костя стоял на тракторной дороге и крутил головой то в одну, то в другую сторону.

— Ты смотри, как он сиганул.

— Кто сиганул? — выдохнул Тимоха.

— Да медведь, говорю. Подошел к дороге, она его чем-то насторожила или еще что, вот он и прыгнул через дорогу. Вот его след и вот. Это сколько же метров будет?

— Хорошо прыгнул, — подошел и Глеб. — Здоровый мишка.

Прыгнул-то он, может быть, и хорошо, но от глубоких и крупных следов хозяина, от его мощного броска через дорогу, стало неуютно и знобко. Проснулся, значит, хозяин, теперь ходи, да оглядывайся.

— Не надо бояться, — Глеб посмотрел на своего подопечного, Ивана, поняв его опаску. — Медведь вниз ушел. Здесь ему пока делать нечего.

— Всяко бывает, — засомневался Костя. — Он же хитрый и себе на уме. А если злой… Помнишь, как медведь схарчил охотника из Озерного? Я еще рассказывал. Охотник опытный был, а вот попался. Медведь его скараулил в засаде. В три прыжка настиг. Тот и глазом не успел моргнуть, ружье не взвел. Потом замеряли прыжки и диву давались, какие они здоровые. Куда твоему Брумелю.

— Брумель вроде в высоту прыгал, — решил уточнить Глеб.

— А этот куда хошь прыгнет, — показал желтоватые зубы Костя. — И вверх, и вниз, и вдоль, и поперек.

Черни для колотов мужики еще не вырубили, покрутились в поисках их неподалеку от медвежьих следов и наткнулись еще на одни следы, параллельные мишкиным — изюбриные. Вполне может быть, что пролегли они в такой близости друг от друга совсем не случайно и где-нибудь, да сойдутся, на горький страх одних и сытую радость других обитателей тайги.

— Теперь этот медведь седьмую Казань перегребает, — сказал Глеб.

Фраза эта, с детства знакомая Ивану, но не расшифрованная до сих пор — почему Казань, почему седьмую? — означала, что тот, о ком говорится, спешно покинул эти места и ушел далеко.

Глебу Иван всегда верит: Глеб говорит только то, что есть, без тайного или явного лукавства. Да и нечего здесь лукавить: были здесь рогатые звери и ушли. За ними следом ушел хозяин. Вот и все дела.

С медведями у Глеба особые отношения, и выражаются они в несколько фатальной фразе: медведей я не боюсь, я им никогда ничего плохого не сделал, зла у них ко мне нет, и они меня не трогают. Если б я охотился на них — тогда другое дело.

Не год, не два знает Иван Глеба, побегал-полазил с ним по тайге и знает, что все это так. Не один охотник или браконьер материли на всю тайгу и поселок, и неизвестного им гада, который разряжал и крал настороженные медвежьи капканы. Капканы Глеб разряжал, это верно, но никогда их себе не брал. Уносил подальше и прятал под валежник. До второго пришествия искать будешь — не найдешь.

— Стрелять по медведю — это я еще понять могу, хотя сам без крайней необходимости ружье не подниму. А капкан — убийство.

Однажды Глеб нашел такой капкан при Иване. Вернее, причуяли ловушку собаки Глеба, рыжие и остроухие лайки, и прямиком вывели к капкану. Приманка нехитрая. Кол, а на нем протухшая рыбина. Неподалече еще кол и тоже с тухлой рыбой. Если провести от кола к колу черту, вот тут и смотри капкан, да будь осторожен: стальные клещи могут без труда перебить кость на слабой ноге человека. Расчет тут прост. Медведь, поймав носом запах тухлятины, придет к ловушке, а сняв деликатес с одного кола, тотчас по прямой направится к другому и непременно попадает в капкан. И тогда хозяину тайги остается только реветь от боли и ждать врага, который прекратит его мучения. Но если вырвется, тогда он сам мучителя караулить будет и всех, кто на него похож.

Глеб разрядил капкан и долго нес с собой, пока не зашвырнул его в густые заросли.

Уверенность Глеба в том, что медведи чаще всего мстят обидевшим их людям, избегая чинить зло людям ни с того ни с сего, зашла в нем так далеко, что он не очень испугался, когда во время рыбалки на Каменной однажды прямо ему под ноги выкатились из недалеких кустов два медвежонка. Но все равно знал — дело закручивалось опасное. Мамаша где-то бродит совсем рядом, и не дай бог увидеть ей своих ненаглядных рядом с двуногим и почувствовать, что им угрожает опасность. Вот тогда и кончится вооруженный нейтралитет между Глебом и медвежьим народом. Тогда одна надежда — на ружье. А вот ружья-то в тот раз у Глеба и не было.

Глеб схватил удилище и тонким гибким его концом осторожно тронул медвежат по мягким задам.

— А ну пошли! Кыш! — зашипел он на них негромким шепотом. — Пошли, пошли.

И ушли медвежата, укатились в кусты. А Глеб остался и продолжал рыбачить. Расчет у него был прост: малыши побежали к матери, а та уже причуяла или вот-вот причует человека и уведет детей подальше от греха.

Услышав эту историю, брат Глеба, тоже охотник, но в дружбе с медведями не состоящий, сказал хмуро:

— Дурак ты, Глебка. Да медведица бы тебе махом голову сорвала, как будто так и было. На дружбу надеешься? Даже охотоведы говорят, что медведь зверь психованный, с непредсказуемым поведением. Дуракам везет, потому ты и жив остался.

Колоты мужики сделали что надо, будто на выставку изделий народных умельцев. Глеб, как подумалось Ивану, по въевшейся привычке делать любое таежное дело добротно, а Костя, тоже в таежных делах умелец немалый, еще и потому, что болезненное самолюбие не позволяло бригадиру быть менее умелым, чем кто-либо другой.

Ну а теперь — работа. Орешный промысел дело известное, привычное. Бей по звонким кедровым стволам, не сможешь пробить один, бей вдвоем, собирай шишки в кули, носи мешки к табору, перетирай добытое, сей, вей, очищай от половы. Одно только плохо, тяжелые шишки, падая с многометровой высоты, глубоко уходят в мокрый снег. Хочешь — доставай ее из льдистой глубины проволочным сачком, а нет сачка, так голой рукой, которая быстро превращается в красную, малоподвижную и ноющую от стылой боли клешню.

Ударили в две пары. Глеб с Иваном, Костя с Тимохой. Кто больше, кто удалей, кто добычливее. Но котел один. По таежному закону.

9

И пошли дни, похожие друг на друга, словно тяжелые капли, монотонно и строго отбивающие время. День. Два. Три…

Откапали и растворились в небытии дни, когда они парами работали в долинке ручья, и пришло время подняться в хребет, где их ждали богатые кедры. Одно плохо: кедровые шишки по-прежнему крепко сидели на ветвях, и чтобы сбить их, надо было иметь силенку, и себя не жалеть тоже надо было. Но зато около ручья, который начал набирать весеннюю прыть, уже соорудили лабаз, где хранились шесть малоподъемных мешков чистого ореха. По полтора мешка на брата. Если прикинуть, так этот лабаз уже полностью оправдывал сделанные затраты, и теперь в домах добытчиков не меньше чем полгода будет смолисто пахнуть орехами. Если, конечно, не продавать. Только тяжелое это дело — добыча орехов. Живой пищи требует.

Как-то быстро пришло время, когда Иван стал замечать, что азарт к промыслу в нем постепенно тает. Он уже без прежней радости, а работали они уж по одному, брался утрами за колот, быстро уставал и уже через час непрерывной работы не мог ударить по стволине так, как надо: крепко и жестко. Руки становились вялыми, и порою колот подворачивался, и тогда удар становился совсем плохим. Деревянная кувалда скользила по стволу, обдирала кору.

— Болею, что ли, — однажды пожаловался Иван Глебу.

Он сидел на сосновом сутунке перед дверью зимовья, чувствуя во всем теле расслабляющую усталость. До вечера было еще далеко, можно было бы еще поработать, но вялость и равнодушие были сегодня вроде как бы сильнее обычного, и Иван раньше времени притащился к зимовью. Неполный мешок шишек показался излишне тяжелым, каменно лежал на плечах, и лишь сибирская привычка терпеть и превозмогать любые напасти — голод, холод, боль, неудобства, усталость — удерживали от соблазна бросить мешок на землю.

Глеб тоже пришел к зимовью необычно рано и на вопросительный взгляд Ивана устало буркнул:

— Да ну его. Не каторжный.

Глеб в зимовье не пошел, не стал гоношиться с ужином, хоть нынче и была его очередь кашеварить — успеется еще! — остался на воздухе, сел рядом с Иваном.

— Да и не болезнь это вовсе. Кормежка у нас хреновая. При такой работе на тушенке да на каше долго не протянешь. Руки-ноги быстро ватными станут. Стали уже. Без мяса не обойтись. Глухаря надо добывать.

— Мало ли что нам надо. Где его взять?

— Да есть тут ток…

— Так что ж ты молчал? — вскинулся Иван. — А может, шутишь?

— Зачем шутить-то. Есть ток.

— А без радости чего говоришь? Будто заряд уже истратил впустую.

— А чему радоваться-то?

— Не пойму я тебя.

— Тут и понимать нечего. В этих местах знаешь сколько токов глухариных было. Большие тока. Глухарей на них слеталось… А где они теперь?

— Ну смотри, в таких случаях тебе решать. — В таежных делах Иван во всем полагался на Белых. — Перебьемся и на каше.

— Не перебьемся. Да и дело это нормальное, если с тока две-три птицы взять. Только, — Глеб скривил лицо, — если на этот же ток придет за сезон еще несколько охотников, то на будущий год здесь уже ничего не будет.

Логинов разговор продолжать не стал: пусть сам решает, советчик здесь в любом случае неправым окажется.

Ранним утром, еще до света, Иван, проснувшись, увидел, что место Глеба на нарах пустует. Не было и Глебова ружья. И Иван понял, что Белых убедил себя пойти на охоту.

Он не слышал ни шагов, ни скрипа двери, но когда проснулся снова, то увидел сидящего около стола Глеба. Глеб сидел сутулясь, угрюмо рассматривая свои крупные, в перевязях вен, руки.

— На ток ходил? — спросил Иван и свесил ноги с нар.

Глеб, не поворачивая головы, согласно кивнул.

— Не добыл? — Охота на глухаря, птицу сторожкую и умную, позволяющую сделать под любовную песню лишь два-три стремительных и утайливых шага, требует немалого умения, и неудача на току — дело обычное. — Ток не нашел или подшумел?

— И нашел, и не подшумел. — Голос у Глеба бесцветный и скучный. — В том-то и дело, что добыл.

— Врешь, поди, — подал из своего угла голос Костя.

— Чего врать-то. Вон он за стеной висит.

Думая, что Глеб их разыгрывает, Иван нырнул в дверной проем, прижмурился от яркого света, хлынувшего в глаза, и увидел подвешенного за связанные ноги глухаря. Петух был хорош, не молодой, но и далеко еще не старый, в самом расцвете своего птичьего века. Мощные, в ороговевших натеках ноги, крупное туловище в глянцевых перьях, налитые кровью надбровные дуги, крупный, с крутым загибом нос. Иван прикинул птицу на вес — килограммов пять потянет, но тут же устыдился своего откровенно корыстного интереса. Да и вообще, к гастрономической радости подмешивалось смутное и далекое чувство тоски не тоски, но неудовольствия собой, вины. Теперь стало понятней и состояние Глеба.

— Хорошая птичка, — сказал Иван громко.

— А что, неплохая. — Глеб высунулся из дверного проема. Охотничья радость удаче пересилила в Глебе все остальные чувства, лицо его разгладилось, и он уже улыбался. — Я его далеко услышал, а потом, когда метров на сто подобрался, он забеспокоился. Споет коротенькую песню, а потом прислушивается. Глухарь уже рядом, но я его еще не вижу. Прыгнул, только посмотрел, куда бы вторую ногу поставить, а он замолчал. Стою на одной ноге, вот-вот упаду, из последних сил держусь, а он молчит.

Иван слушал заинтересованно. И завистливо. Он уже и не помнил, когда последний раз был на току. И сказал об этом Глебу.

— А ты знаешь, — ответил Глеб, — ток-то не маленький оказался. Я только с одного места больше чем полдесятка голосов насчитал. Если бы знать, что больше на этот ток никто не наведается, то нам с тобой при нужде можно сходить туда разок.

— Да хоть сходить послушать — и то дело.

— Ну это-то в любом случае можно. Богатая птица. Без глухаря тайга не тайга. А ученые говорят, что глухарь жил тогда, когда человека на земле еще и не было. И дальше хочет жить.

— Если мы их не всех успеем съесть, — мрачновато пошутил выбравшийся из зимовья Костя.

— Не съедим, не съедим, — подал голос Тимоха. — Такие, как Глеб, не дадут и попробовать. Вы же все видели, как он жилы из себя тянул, не хотел идти на ток. Будто свою последнюю курицу не давал зарубить. — И не понять: то ли хвалит он Глеба, то ли недовольство свое высказывает.

Да и вообще, странноватый человек Тимоха, хотя вроде бы весь на виду, но суть свою, как ему кажется, прячет старательно: поменьше сделать, побольше взять. Костя, как мимоходом в разговорах выяснилось, пригласил его с собой в тайгу не из-за того, что Тимоха в таежном деле мастак, не из душевной привязанности, а потому, что Тимоха увозит добытые орехи в северные края, где к его мешкам выстраивается нескончаемая очередь любителей кедровых орехов, готовых оплатить любые «накладные» расходы «благодетеля».

— Только дай, — говорил Тимоха. — Вези, просят, побольше.

Костя, промысловик и добытчик, заниматься куплей-продажей считал для себя делом совсем неподходящим, даже стыдным, но и от выгоды не желал отказываться, брал с собой Тимоху не первый год.

Можно, конечно, по другому пути пойти: вывезти орехи из тайги и сдать их в потребкооперацию. Но на это даже совестливый Глеб идти не согласен. Эта самая кооперация не сеяла, не пахала, по низкой цене скупила, по высокой продала — деньги в кармане. А Костя с Тимохой прикидывали, что в этот раз только вывозка орехов до города обойдется не меньше чем в триста рублей. Так что сдавать орехи — это и убыточно, ну хоть не убыточно, но каторжный труд стоит большего.

А промхоз бы мог заработать, вполне мог бы, и большие деньги. Но именно заработать.

Как-то Иван с Глебом от временного безделья принялись, друг друга подогревая, прожекты строить насчет того, что стало бы, если бы у тайги рачительный и крепкий хозяин появился, как бы он мог повести то же орешное дело. Ну, перво-наперво, завоз людей в тайгу организовал хотя бы от тех же Мойгат. Горожанину просто так, своим ходом в тайгу, даже осеннюю, в бесснежье, не сунуться. Не знает он путей-дорог в тайге, а если и знает, тяжело ему, нерасхоженному, по крутякам, по колдобистой тропе тащить на себе груз. А за умеренную плату он с удовольствием купит билет прямого сообщения: Мойгаты — хребет Харамурэн. И именно за умеренную, ибо не здесь лежит главная прибыль Хозяина Всея Тайги. Но, понятно, и бесплатно жечь бензин, гонять технику не резон. Вот тогда не пришлось бы поить «левых» трактористов, не ломать перед ними шапку.

В тот раз Глеба и Ивана занесло до высот, прямо сказать, невообразимых: чтоб этот не существующий пока Хозяин заботился о своих пусть временных, но работниках. Пусть бы за плату, но заботился. И не показушно, не для отчетности, а взаправду. А значит, прежде всего тот Хозяин заботился бы о себе, о своем деле, о своих прибылях.

А больше того, эту заботу, а точнее, постоянную опеку, должен чувствовать каждый, кто пришел в тайгу. По крайней мере, хотя бы тот, кто в этой опеке нуждается. А таких — большинство. Вот, к примеру, собрались Иван Иванов и Сидор Сидоров провести отпуск в тайге, подышать смолевым воздухом. Прибыли в Мойгаты, а там их встречает — не встречает, но ждет, по крайней мере, егерь, например, — полномочный представитель Хозяина — и говорит им, немолодым уже романтикам, что, дескать, завтра утречком, как и положено в страдное время, на рассвете, пойдет в тайгу трактор, сейчас отдыхайте с дороги, хоть без удобств, но зато под крышей, а пока суть да дело, выполним небольшую формальность, заключим трудовое соглашение, а после этого наведаетесь в наш склад-магазин, где вы сможете запастись необходимыми вам продуктами.

— А может быть, здесь же иметь пункт проката таежного снаряжения? — предложил тогда Иван и сам застеснялся своей ненаучной фантастики, но тут же и подумал: «А что здесь ненаучного? Стоит только почесаться, поставить это дело на самоокупаемость, на прибыль нацелить и чтоб в прибылях была у кого-то кровная заинтересованность — закрутится колесо».

— Если Хозяин будет, то такой пустяк ему справить — раз плюнуть, — поддержал Ивана Глеб. — Только одна беда: по привычке штаты раздуют. Егерь, завскладом, зав-прокатом, бухгалтер, кассир, сторож, уборщица. А тем, кто в тайгу направляется, уже и места не останется.

Теперь пришла очередь Ивану успокаивать приятеля:

— Ты ж только сейчас сам сказал: если Хозяин будет. А Хозяин — это еще и тот, кто деньги умеет считать. Зачем ему такой штат держать, чтоб работнички эти от скуки и безделья сатанели, и как в иных конторах мытарили бы людей бумажками и подписями. Один человек во всей этой ипостаси требуется. Он и жнец, и кузнец, и на дуде игрец, и материально ответственный, и материально заинтересованный.

Ну а дальше — больше размечтались. В тайге, помимо базового становища, где склады под орехи, где власть обитает, по всем промысловым урочищам небольшие домики из подручного материала построены. Получай, бригада, таежную «гостиницу» во временное пользование и промысловый участок при ней. Вот он, участок, вокруг зимовьюшки, не надо далеко ходить. Границы участка четко обозначены. Хочешь — начинай обивать кедры с порога, хочешь — начинай от границы и постепенно продвигайся к зимовью. И не торопись, не жадничай, не рви жилы, никакие браконьеры на твой участок не придут. Трудовое соглашение и егерская служба — надежная тому гарантия.

А в таком случае ты и ответчик за все содеянное на твоем участке. С тебя спросится и за порубку, и за сохранность зимовьюшки, и за инвентарь. За все. И за то, сколько на участке будет добыто орехов. Меньше можно, а больше, чем определил егерь, взять с участка нельзя. Потому как лесному народу тоже следует оставить на прокорм. Орехи приемщики забирают прямо от зимовьюшки. А у домика лежат еще с зимы заготовленные дрова…

— Дрова в тайге? У речки водой торговать…

— А что? Дрова. И за плату. Ведь к вечеру колотом намашешься — ноги не держат. А тут надо еще дрова искать, пилить, колоть. В межсезонье, когда в тайге больших дел нет, помощники Хозяина, чтобы не простаивать, вполне могли бы дровишками заняться, тайгу от валежника и сухостоя очистить. И никуда эти дрова не вывозить, а продавать их прямо на месте. В счет будущего заработка. Пусть небольшая, но копейка в кассу. Вот тогда бы и самый бессовестный не рубанул дерево, что к его костру поближе стоит.

Тогда же, в одночасье, Иван с Глебом решили и другой, не малый для промысловиков вопрос: а можно ли частному сектору орехи из тайги вывозить и распоряжаться ими по своему усмотрению? Потому как для иного не в деньгах суть, а смысл в том, чтобы выволочь из тайги пару кулей ореха и не столько самому щелкать до сытости, но чтоб и у приятелей эти орехи были. И решили — можно! Не то чтобы возом, но можно. И пусть тогда промысловик эти орехи хоть с кашей ест, хоть на базар унесет. Да и как-то не хочется видеть сибирский базар без каленых кедровых орехов, что в последние годы случается не так уж и редко. Не тот будет базар, уйдет из него таежный аромат, полностью уступив место привозным золотым яблочкам, дыням да арбузам, тоже золотым по цене, и смуглым крикливым торговцам…

Пожалуй, еще никогда, с несытого времени послевоенного детства, не ощущал Иван столь живительной силы хорошей еды. Немалую часть глухаря, принесенного Глебом, сразу же пустили в котел и не захотели варить на медленном огне печи, разожгли на улице надежный костер, и едва успели опалить петуха, как вода в котле уже кипела крутым ключом. И варили не так уж долго, по принципу: горячее сыро не бывает. Вот такой корм предопределила природа человеку! Возросший без дрожжей, без химических стимуляторов, без того, что чуждо природе и человеку вообще. Ели дымящееся варево, всем своим существом впитывали аромат и вкус еды.

— Хороша уха, — вслух высказал свои соображения Тимоха.

И вот уж чего не ожидал Иван: вчерашний, налитый свинцовой тяжестью колот вновь обрел звонкую легкость, и вернулся азарт промысла, добычи. В это утро Иван, чувствуя упругость в ногах, из чистого землепроходческого интереса пробился дальше своего привычного участка и вышел на каменистый узкий гребень, откуда распахнулся мир таежных отрогов и распадков, сине-зелеными волнами уходящий к далекому горизонту. Не один день пешего пути по каменистым и ломким тропам потребуется человеку, чтобы уйти за горизонт. По цвету зелени Иван увидел, что вокруг стоят сплошные кедрачи. Тысяча людей, а быть может, и десятки тысяч, могли бы сейчас работать на столь громадном участке, снимать урожай. А все это, придет время, опадет, опадет на мокрый мох и уйдет в землю. А на иркутском базаре будут стоять лишь два мрачных по утрам, нездоровых перекупщика, торгуя лежалыми орехами.

И впервые в жизни Иван почувствовал себя в тайге так, будто стоял он около необозримого хлебного поля, на которое не пришли и никогда не придут жнецы.

Давным-давно, на истоках своей жизни, когда о химии лишь жарко мечтали и довольствовались натуральным и здоровым продуктом, Иван помнил и о такой бедной роскоши, как кедровое молоко, которое теперь, огербицидившись и отравившись химией, не купишь и за золотое золото. Но ведь соберет таежный урожай человек, только организуй этого человека, и будет на столе этот деликатес, кедровое молоко. Как все просто.

Только почему так получается, что с некоторой оглядкой, на свой страх и риск, пришли они малой бригадой в тайгу и будут свидетелями, как погибнет на глазах урожай таежного хлеба.


Осели и подтаяли снега на хребте, почти сошел снег по нижним его поясам, прокатились по падям и распадкам потоки вешней воды, поутихли ручьи и речки, дорога в тайгу стала доступнее, и в тайгу заметно и незаметно потянулся люд. Ранними утрами, когда воздух особенно прозрачен и легок, откуда-то издалека стали доноситься слабые, как во сне, удары колота.

А однажды, уже под вечер, они услышали комариный перегуд мотора. Перегуд точил и точил тишину, все крепче въедался в таежные отроги, и наконец стало понятно, что в сторону зимовья движется трактор. Бригада в полном составе сидела около костра, отдыхала после трудового дня, мирно ожидала ужин, но рокот тракторного мотора разрушил привычное спокойствие, наполнив вечер нетерпеливым и тревожным ожиданием.

Прошло, пожалуй, не меньше получаса, прежде чем меж деревьев показалась черная машина. Метрах в тридцати трактор остановился, из кабины почти вывалился мужик и с трудом укрепился в вертикальном положении. Его сразу же признали: тракторист из Мойгатов, тот самый, с дряблокожим и пепельным лицом, заявлявший в вечер найма, что везти людей в тайгу его очередь.

— Здорово, мужики, — крикнул он, придерживаясь руками за гусеницу. — Куда я попал?

Тракторист отцепился от машины и пошел к костру утычной походкой пьяного человека, и казалось, что он вот-вот зацепится ногой за ногу, рухнет на мох и заснет. И было до невероятности удивительно, как он смог привести сюда трактор, не сорваться на каменных крутяках, не разбиться в тесноте деревьев.

Тракторист дошел-таки до огня, шмякнулся на услужливо подставленный чурбак и еще раз хрипато поздоровался.

— Здорово, здорово, — за всех ответил Костя.

Ивану мимолетно показалось, что поздний гость старается казаться пьянее, чем он есть на самом деле, но не углядел в том никакого смысла и тут же решил, все это ему померещилось и что тут в безлюдье он стал по-таежному излишне подозрительным.

Почти месяц шишкари не видели нового человека и теперь с дружелюбным интересом посматривали на посланца цивилизованного мира.

— Чаю хочешь? — заботливый и сердобольный Глеб, не дожидаясь ответа, протянул трактористу свою большую алюминиевую кружку.

Тот взял ее бурыми малоподвижными руками, припал к кружке узкими, в сухих трещинах губами, шумно всосал в себя горячую жидкость, утомленно вздохнул.

— Ты куда едешь? — спросил Костя. Костя спросил это спокойно, буднично, но его чуть раскосые, с голубизной, сибирские глаза на мгновение цепко остановились на лице гостя и равнодушно скользнули мимо.

— Еду, стало быть, — тракторист ответил излишне косноязычно, и снова Ивану показалось, что он пьян гораздо меньше, чем ему хочется показать.

— А один почему? Ты один или с народом? — не отставал Костя.

— Дак ребята у меня… Ушли… Вот ищу. Счас поеду.

— Да ты куда поедешь? — испугался Глеб. — Посмотри на себя. Ты ж убьешься. Пей чай и ложись спать. А утром поедешь.

Тракторист хотел что-то возразить, но Глеб встал и решительно сказал:

— Никуда не поедешь. Я сейчас и трактор заглушу.

Все это время трактор уверенно и негромко урчал, готовый к движению, терпеливо ждал своего хозяина. Глеб нырнул в кабину, трактор рыкнул синим дымком и разом превратился в мертвую груду металла. Сник и тракторист, словно израсходовал остатки сил.

— Ладно. Чего там. Спать лягу.


Наутро, едва рассвело, тракторист уехал, уже более внятно, хотя и путано объяснив, что вчера он перебрал, мужики, с которыми он ехал в тайгу, куда-то делись, и если он их не найдет в ближних попутных зимовьях, то прямым ходом поедет домой.

Трактор заревел, ломая утренний покой, Иван удивился, как он в городе исхитрялся не замечать и спокойно жить среди шумной колготни трамваев, асфальтоукладчиков, сотен пролетающих мимо больших и малых автомашин. Тут вот один трактор рычит, а будто кто-то бесцеремонно и зло трясет твою душу. Вон даже ворон, прижившийся около зимовья и прозванный Гришкой, улетел подальше, сел на высокую сухую вершину кедра и смотрит оттуда настороженно и строго.

Еще вчера планировали бить орехи по южной стороне от зимовья, но Костя за завтраком неожиданно объявил, что сегодня пойдем вниз по тропе, пойдем почти до ручья и там поработаем день-два. Иван и Тимоха хоть и удивились Костиному решению, но в таком деле по привычке промолчали, а Глеб высказал свое недовольство вслух:

— Чего это мы по тайге, как блохи по собаке, прыгаем?

— Около зимовья всегда успеем обить. А там у тропы кедрач шибко привлекательный. Любого остановит. И место для выноса удобное. — Костя хоть и заострился скулами от недовольства, но снизошел до многословного объяснения. — Мы раньше всех пришли сюда, нам и выбирать участки. А то притащатся…

Глеб спорить не стал, в словах бригадира некоторый резон был: тяжелые крапивные мешки с шишками сподручнее по тропе выносить, нежели чертоломить по мхам, через бадановые заросли, через валежник.

Собрались, как всегда, быстро. Побросали в рюкзак продуктишки на пару дней, вывалили неподалеку от костра на утоптанную площадку остатки вчерашней еды, ворону Гришке на временный прокорм, потуже подпоясались и — вперед. Ивану пришлось прихватить и ружье. В бригаде было два ружья: у Ивана и Кости, с которым тот никогда не расставался. Иван свое ружье таскать ленился, старался оставлять его в зимовье, но после того как наткнулись на медвежьи следы, стал носить тяжелое, мешающее работе ружье более охотно.

В тот день Иван «колотился» неподалеку от остальных мужиков, постоянно слышал глухой перестук колотов, работалось споро и бодро, и он увлекся, но постепенно стал испытывать непонятную тревогу и вдруг осознал, что остался один. Он посмотрел на часы — половина двенадцатого. До встречи у первого зимовья, где решили собраться на обед, еще два с половиной часа. Иван выбрал очередной богатый орехами кедр, но бить не стал, прислонил колот к стволу и стал слушать. Тайга словно затаилась, не слышно ни одного работающего колота. Это было непонятно и немного пугающе.

Но вот вниз по склону послышался приглушенный расстоянием вскрик, и Иван уверился, что что-то произошло.

Он прикинул направление и, не особенно поспешая, направился на вскрик, прошел совсем немного и увидел мелькнувшего меж стволов человека, окликнул и помахал ему рукой, думая, что это кто-то из своих, но человек не остановился, а вроде как заспешил даже и быстренько исчез.

Беспокойство теперь все больше охватывало Ивана, он нервно поправлял на плече ружье и ускорял ход. Через сотню шагов он увидел Глеба. Тот вроде шел к нему, потому что, увидев Ивана, сразу же остановился и стал ждать.

— Куда это вы все подевались? — недовольно спросил Иван еще издали.

— Ограбили нас, — нервно выкрикнул Глеб. — Орехи уперли.

— Как это? — не понял Иван.

— А вот так.

Только тут Иван увидел, что он совсем близко подошел к лабазу, стоит только спуститься немного — и будет лабаз.

Иван молча пошел к тайнику, хотя знал, что ходить туда уже незачем.

Все было так, как Иван себе и представлял: полиэтиленовый тент, прикрывавший мешки от дождя, валялся под ногами, здесь же валялся пихтовый лапник, который должен был уберечь лабаз от чужого глаза, и пустой жердяной настил казался сейчас бесстыдно оголенным. На мху желтели просыпанные орехи.

Иван повернулся к Глебу и задал пустой вопрос:

— Кто это?

Но у Глеба, оказывается, был серьезный ответ:

— Думаю, что мойгатовские пропойцы. Вместе со вчерашним нашим гостем. Эта шарага сейчас в зимовье. Костя с Тимохой к ним пошли, а я за тобой вернулся.

Иван всегда завидовал умению Глеба ходить по тайге. И не спешит тот вроде, идет без напряжения, но он как бы плывет между деревьями, и ему не мешают ни кусты, ни валежины, ни камни. А успеть за ним — дело непростое. Глеб обычно не гонит лошадей, соизмеряет ход с силами Ивана, но тут ждать его не стал, пошел споро, не оглядываясь.

Давно Иван не был около первого зимовья. Снег здесь уже почти сошел, и покатая вырубка перед зимовьем зеленела молодой травой — желтела многолетними холмами обработанных шишек. Посредине лужайки, на обрубке сухостоины, как воробьи на ветке, сидели, нахохлившись, Тимоха и Глеб. Костя, сутулясь больше, чем обычно, ходил около зимовья, принюхивался, приглядывался.

— Они, они взяли, больше некому, — громко и раздраженно сказал Костя, увидев подходящего Ивана, и ткнул стволом ружья в сторону зимовья, нимало не боясь, что «они» могут услышать. — Я и мешок наш на крыше нашел. Еще вчера, когда этот хмырь шибко пьяного изображал, я кое-что понял.

— Да не брали мы ничего, — раздался хриплый голос из зимовья, и Иван узнал голос тракториста.

— А это мы еще узнаем. — Костя подошел к зимовью и оседлал дверной порог. — Садись рядом, — пригласил он Ивана.

Стесняясь перед невидимыми еще людьми, которых Костя столь легко обвинил в воровстве, Иван бочком притулился на пороге, заглянул внутрь зимовья. На нарах сидели пятеро мужиков и дружно курили. Когда глаза привыкли к полумраку, Иван стал различать лица и удивился их испитости. Мужики были разного возраста, младшему было, пожалуй, не больше двадцати лет, но общая печать пьяной выморочности тронула и его лицо. На нарах сидело само зло, носители зла и одновременно жертвы этого зла.

Миролюбец Глеб втиснулся между Иваном и Костей, заговорил просительно:

— Вы, мужики, наши орехи взяли. Больше некому. Отдайте по-хорошему, и забудем это дело. Слышите, мужики.

— Не брали мы ничего, — ответил знакомый тракторист. — Мы разве не понимаем, что нельзя брать.

— Ну хорошо, не брали, — легко согласился Глеб. — Ну а вот этот тросик зачем в тайгу принесли? — Глеб протянул руку, и Иван увидел бухточку тонкого стального тросика. — Изюбрей на тропах душить?

— Не наш это тросик, — равнодушно ответил сидящий с краю хлипкий мужичонка и длинно сплюнул под ноги.

— Не ваш, значит! — Голос у Глеба стал совсем тихим и бесцветным, и Иван понял, что Глеб с трудом сдерживает готовую прорваться злобу. — Никого кроме вас здесь не было, трос браконьерский появился, а вы ни при чем.

Костя чутко уловил перемену настроения Глеба, тронул ружье на коленях и сказал неожиданно жестко:

— По-хорошему вы не хотите. Теперь меня слушайте. Сейчас мы будем искать орехи. Они где-то спрятаны неподалеку. Найдем — сами понимаете, что с вами будет. Живыми мы вас отсюда не выпустим. Никого.

Иван видел, как дрогнули и посерели испитые лица.

— Не брали мы, — торопливо сказал тракторист. — А если даже и найдете, это дело не наше.

— Не выпустите… Смешно сказать, — подал голос тот, что плевался. — За это дело и ответить можно.

— А тебе об этом забота будет маленькая.

Иван хоть и дрогнул от опасных Костиных слов, и успел подумать, что он втягивается в недоброе дело и что зло всегда порождает зло, но тут же понял, что как бы дальше ни развивались события, он их участник и никак не минует, не отгородится. Он поудобнее пристроил ружье и положил руку на курки.

— А выйти-то хоть можно? — спросил самый молодой. Этому-то, пожалуй, больше остальных не повезло: ему даже нынешнее свое существование и сравнить не с чем, не было у него другой жизни, а значит, и некуда стремиться.

— Посиди полчасика, — остановил его Костя жестким голосом. — Ничего за это время с тобой не сделается.

Глеб и Тимоха лазили по ближней округе, и Иван опасался, что в любой момент мог раздаться чей-либо торжествующий и злой голос «есть, нашел!», и тогда мир разом переменится, и возврата в прежнюю жизнь не будет.

Мойгатовские мужики хоть и сидели молча, но по всему чувствовалось, что они предельно напряжены и тоже готовятся к опасному повороту событий. В тайге совсем без оружия не ходят. Что у них есть? Ножи — определенно. Вполне может быть, и пострелять из чего-нибудь у них найдется. Такой народ к обрезам вполне хорошо относится. И к пистолетам тоже слабость питает. Вся надежда на Костю, на его злую реакцию.

Иван не знал, сколько прошло тягучих и напряженных минут, но вот за спиной он услышал шаги Глеба и тяжелое дыхание Тимохи.

— Ничего нету. Спрятали хорошо.

Мойгатовцы сбросили с себя оцепенение, зашевелились.

— Да мы ж говорили, что ничего не брали. Что, кроме нас и народу в тайге нет?

Глеб ткнул пальцем в бухточку стального тросика:

— Эту удавку я у вас забираю. И мой вам совет: не появляйтесь больше в тайге. И сегодня же, даже прямо сейчас, уходите отсюда. Это мое первое и последнее предупреждение.

— Ну ладно, — сказал Костя и внимательно, запоминая, посмотрел в лицо каждому из мойгатовцев, словно прицелился чуть раскосыми, с осенней просинью, глазами. — Все равно ведь нарветесь.

Костя встал, перебросил ружье из руки в руку и, не оглядываясь, пошел по тропинке. За ним пристроился Тимоха. Глеб пропустил Ивана вперед и пошел следом.

Когда Тимоха и Костя отвернули с тропы к своим оставленным колотам, Глеб предложил Ивану:

— Давай перекурим. Посидим-отдохнем.

— Давай, — с радостью согласился Иван. Ему не хотелось сейчас оставаться одному.

Глеб некоторое время молчал, а потом кивнул на Иваново ружье:

— Заряжено?

— Заряжено.

— Я так и знал…

— Хорошо, что вы эти чертовы орехи не нашли, — облегченно сказал Иван. — Бог с ними. Нашли бы — добром бы это не кончилось. Не обеднеем.

— Они ж утащили те орехи, которые мы еще из метрового снега выколупывали. Самым тяжким трудом добытые…

— Дак не они, быть может.

— В том-то и дело, что они, — вздохнул Глеб. — Я ведь нашел те орехи. Они в старых отвалах закопаны. Совсем рядом с зимовьем.

— Ты точно это говоришь? — Иван круто повернулся к приятелю.

— Точнее некуда.

— И промолчал?

— И промолчал, — твердо сказал Глеб. — В этот раз промолчал.


Однажды утром, выбравшись из зимовья, Иван увидел, что ворон Гришка исчез. Не было его ни на сухой вершине высокого кедра, не было на ближних деревьях, и даже остатки еды, которые подбросили на обычное место, оказались нетронутыми. Любая мелочь в тайге, если она не имеет объяснения, вызывает беспокойство и требует немедленной разгадки. Снег уже не держал, и можно было вольно идти в любую сторону, и Логинов прошел к прогалу, с которого хорошо видно на три стороны света. Далеко-далеко, почти у синего размытого горизонта, он увидел плавное кружение черных точек. Вороны, догадался Иван. Только чего это они там?

В вышине крикнул чужой ворон, не Гришка, черной тенью проплыл по солнечному небу, торопливо работая крыльями, спешил на поживу. Кто нынче стал добычей воронов? Изюбрь, задохнувшийся в петле? Медведь, угодивший в стальной капкан? Человек ли?

ОСЕННИЙ СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ