Осенний светлый день — страница 11 из 17

ИНТЕРЕСНО ЖИТЬ

Вот уже несколько лет подряд я приезжаю на Братское море, в деревню. К Валентину, своему университетскому другу. Когда-то новое море, новая жизнь в этих краях, страсть к рыбалке, охоте увели его сюда.

В деревне я снова вспоминаю, что туманы обещают грибные дни, июльское парное тепло — хороший урожай, а ясные закаты и высокий полет ласточек — вёдро. И все имеет смысл. И все имеет отношение ко мне. Поднимется ветер, пойдет снег, разыграется море, полетят гуси — все это и определяет там мою жизнь.

Всегда с радостью приезжаю в этот дом. Трудно подобрать слова, точно передающие это ощущение, слова прозрачные, легкие, ускользающие. Быть может, все в том, что люди, живущие в этом доме, давно стали частицей моей судьбы, частицей моего я…

С Валентином мы познакомились давно, в самом начале студенческой жизни. Приехал я в ту пору из поселка пыльного, лишенного всякой зелени, далекого от рек. И, видимо, потому зеленый мир, живая вода вызывали во мне тихий восторг. И даже рассказы о далекой и близкой тайге, о кострах, ночевках, речных переправах слушались как волшебные сказки. Валентин учился на географическом и практику проходил то на Байкале, то в других не менее счастливых местах. А на четвертом курсе, прервав на год учебу, ушел с геологической экспедицией в район будущего Братского моря. Изредка я получал от него письма и завидовал его костровой бродячей жизни. И я не удивился: когда пришло время распределяться на работу, Валентин выбрал Братское море, море, которое еще только рождалось.

Просторный дом Валентина стоит на самом берегу моря. Нужно только выйти за ограду, пройти узкую полосу соснового леса, и вот оно — море. Ширина водохранилища здесь небольшая — четыре-пять километров. Но если отвернуть чуть вправо, в сторону островов, то и в восемь не уложишься. Тихое и ласковое в безветрие, море свирепеет, стоит только посвежеть ветру-верховику. И горе тому, кого застанет непогода далеко от берега. В такой час свинцовая волна бьет в крутой песчаный берег, подмывает его. С обвальным гулом рушатся в воду глыбы земли, рушатся в воду деревья. Как-то мы с Валентином оставили большую лодку на воде и забыли о ней, а когда началась буря и мы прибежали на берег — море разбило лодку в щепу.

Море было новое, а наши привычки еще пока оставались старыми. Совсем недавно здесь текла неширокая речка, впадающая в Ангару, и лодки на ней были маленькие, и любой ветер с непогодой не могли поднять на реке многотонный вал. Но прошло время, и мы научились уважать новое море.

И вот уже несколько лет подряд я приезжаю в этот дом. Еще издали пытаюсь понять, все ли в доме по-прежнему, все ли благополучно. И хочется верить — все хорошо. По-прежнему висят на заборе, рядом с калиткой, два подвесных мотора. В свое время я пытался говорить Валентину, чтобы он не вводил в грех какого-нибудь слабого человека, убрал моторы в сарай, но Валентин отмахнулся: никто не возьмет. И мне приятно, что прав он. И калитка не на запоре. Да и дом, даже если нет хозяев, скорее всего не на замке. Нет у Валентина такой привычки — дом замыкать, опасаться недоброго человека.

Гостя около калитки встречают собаки. Они вываливаются откуда-нибудь из-за сарая веселой гурьбой, поднимают залихватский лай.

— Лада, Найда! — пытаюсь я усовестить старожилов двора. Собаки конфузливо замолкают и туг же пытаются исправить оплошность излишним вниманием.

Собачья свора на первый взгляд кажется велика, но это только на первый взгляд, да и то для стороннего человека. Ну как можно обойтись без умницы Лады, породистого черно-крапчатого сеттера? И тайга сразу же станет другой, если не будет тебя сопровождать веселая и обидчивая лайка Найда. И без лохматого собачоныша Гордея трудно обойтись, хотя все его достоинство — в неистощимом оптимизме. Каждая собака со своим характером, со своей биографией.

Если сказать, что в большой сибирской деревне, где живет Валентин, каждый второй человек мужского пола рыбак или охотник — значит сказать о людях черную неправду. Там каждый рыбак и охотник. А если встречается человек равнодушный к рыбацким снастям и ружью, то на такого смотрят с горестным недоумением.

На первые же деньги, заработанные еще в геологической экспедиции, Валентин купил ружье. А потом второе. В один из моих приездов в деревню Валентин показал коллекцию из пяти отличных ружей. И был счастлив. И некстати вспомнилась мне недавняя встреча с общим университетским знакомым, который, едва мы поздоровались, спросил, сколько я имею костюмов. Работали мы тогда, кажется, по второму или третьему году, похвастаться мне было нечем, а знакомец, словно того и ожидая, с гордостью сказал, что у него только дорогих три костюма. Я рассказал о своей обиде Валентину. Он заговорщицки понизил голос:

— А у меня и рабочего костюма нет. Вот эти штаны. Жена ругается.

Сказал это он довольно тихо, но из соседней комнаты тотчас появилась Светлана.

— Вы что тут шепчетесь? Я ведь все слышу. Ты посмотри на него, — это она уже мне, — скоро на уроки ему не в чем ходить будет. Стыд просто. А он на ружьях помешался.

С тех пор прошло немало лет, и Светлане уже давно нет причины расстраиваться, что у мужа нет должного костюма.

Как-то я попал к своим друзьям, когда Валентин и Светлана только что вернулись из отпуска. В первые же минуты встречи Валентин не удержался похвастать:

— Ты знаешь, какой мы Свете подарок купили? Уже перед самым отъездом из Москвы, когда уже, сам понимаешь, и денег-то почти не оставалось. Зашли случайно в комиссионку… В общем сам сейчас посмотришь.

Валентин приносит… ружье.

— Держи. Ты посмотри, ты посмотри на него только внимательно.

А ружьецо действительно славное, мимо такого трудно пройти: грациозное, если можно так сказать о ружье, с тонкими стволами, украшенное гравировкой.

— Изящное, как…

— Как юная женщина, — попытался я острить.

— А что, пожалуй, подходит.

Улыбка у Валентина счастливая.

Когда Валентина не оказалось рядом, Светлана доверительно сообщила:

— Ты думаешь это ружье мне куплено? Это он себе подарок сделал. Хотя искренне убежден, что мне. Ну а я вид делаю, что очень довольна.

Светлану я знаю тоже давно, всего года на два меньше чем Вальку, и тоже еще со студенческих времен, и потому давным-давно относимся друг к другу весьма доверительно.

— Зато это ружье надолго задержится у вас в доме. Как-никак официально оно твое.

— Пожалуй, ты прав, — серьезно соглашается Светлана. — Да вообще-то это ружье мне нравится. Правда, отдача у него немного резковатая.

«Отдача резковатая». Это что-то новое в лексиконе Светланы. Сказывается влияние Валентина. И я никогда не думал, что услышу от нее такие слова: Светлана всегда была слишком домашняя и городская, что ли. А вот — довелось услышать.

Почти каждый раз, приезжая к Валентину, я нахожу в его коллекции новое ружье, но не нахожу какого-нибудь из прежних.

— Подарил, — отвечает Валентин на мой вопрос.

К таким ответам я привык: сколь велика у Валентина страсть покупать ружья, столь же нравится ему их дарить. И в моей квартире висит тяжелое садочное ружье прекрасного боя — подарок Валентина.

Трудно рассказывать о человеке, которого хорошо знаешь. Мне хочется рассказать о Валентине объемно, полно, а в памяти возникают отдельные эпизоды.

Вот мы на полузатопленных островах. В то время я еще только привыкал к ружью, трудно учился стрелять по летящей птице, чаще всего стрелял в белый свет и, конечно, мечтал об удачном выстреле. Мы прятались в низкорослом, едва не доходящем до пояса сосновом подросте и ждали уток. И дождались. Вначале, где-то на грани воды и неба появилось комариное облачко. Облачко стало расти, приближаться и заполнять собою небо. Никогда больше, ни прежде, ни потом, не видел я враз так много уток. Они шли плотным валом, шли так низко над водой и островами, что можно было отчетливо различить каждое перышко на их светлых брюшках. Воздух уплотнился и могутно гудел под взмахами сотен крыльев. И было ясно: подними ружье, нажми курки, и из лавины уток две-три непременно упадут. С восторгом смотрел я на эту живую жизнь, и что-то мешало мне поднять ружье, а когда решился и изготовился стрелять, услышал сдавленный Валькин крик:

— Не надо. Не стреляй!

Потом уже, когда небо опустело, я спросил Валентина:

— Ты это чего — не стреляй?

— Не надо было стрелять… Вообще не надо было стрелять…

Я-то теперь знаю, что действительно не надо было стрелять. Быть может, тогда я, еще смутно, но почти понял, что на охоте не всегда надо спешить хвататься за ружье и что это не охота, когда всех-то забот у тебя — поднять ружье и нажать курки.

И сейчас, много лет спустя, перед глазами видится: синяя вода, зеленые маленькие сосны, полузатопленные острова и над всем этим плотной завесой идут утки. И густой воздух гудит под их сильными крыльями.

Или другой вспоминается случай. Хотя, какой случай? — ведь ничего и не случилось особенного, но вот вспоминается тот холодный осенний день.

За окном непогода, и мы сидим около жарко топящейся печки. Сквозь ее кирпичные бока сочится сухое тепло. В доме тихо и уютно. Еще вчера мы думали плыть на рыбалку. А утром встали — куда поплывешь? Низкие серые тучи. Холодная сырость пропитала весь мир. И мы сидим около печки, листаем журналы и тоскливо смотрим в окно: день пропал. И потому еще больше хочется на море, к островам. Но — непогода. Даже Димка, сын Валентина, не рвется на улицу. А это уж совсем редкость. Даже собака Лада получила сегодня разрешение находиться не на улице, а в доме, правда, только в прихожей. Лада положила голову на низкий порожек и умиротворенно смотрит на хозяина. Через минуту оказывается, что Лада и передними лапами перебралась через порог. А так вроде все по-прежнему: как лежала, так и лежит. Валентин не выдержал, улыбнулся наивной собачьей хитрости. Улыбка чуть заметная, но Лада уловила ее и поняла по-своему: она уже в комнате, благодарно и виновато машет хвостом. Хотя кого бояться? Светланы в этот час дома нет.

Ничего не случилось, а вот булькнула неосознанная радость в груди.

Крупный кот по имени Васька, любимец Валентина, с достоинством вышел из соседней комнаты, мягко прыгнул на колени к хозяину, ласково заурчал.

— Окунешка Ваське надо. Заскучал Васька без окуней.

Кот услышал знакомые слова, заурчал сильнее, просительно выгнул спину, потерся о хозяина.

— Уважить бы надо Ваську.

— Достоин того.

— А чего тогда сидим?

Всего-то вот такая малость и нужна иногда бывает, чтобы рыбачий азарт окончательно овладел душой и никакая мокреть и стылость не могла бы удержать человека дома.

Потом, уже на острове, отогреваясь около костра под защитой брезентового навеса, Валентин с удовольствием ворчит:

— Если б не нужда гнала, разве пошел бы я в такую погоду на рыбалку. Да ни в жисть.

Такая вот «нужда» угнала как-то его за море по неокрепшему еще льду. Море только день или два как стало, лед еще был тонкий и прозрачный, потрескивал и, казалось, прогибался под тяжестью человека, но Валентин ушел на тот берег. К вечеру он не вернулся, а ночь наступила кромешно темная, без звезд. Опасаясь, как бы Валентин при возвращении не сбился с пути, мы разожгли на берегу большой костер. Первые дрова уже почти сгорели, когда в темноте бесприютной ночи послышались чертыхания и Валентин появился в свете костра.

— Это вы хорошо придумали — костер, — простуженным голосом похвалил Валентин. — Я бы определенно в сторону ушел.

Потом, отогревшись, Валентин рассказывал, как было страшно переходить ночью море, как трещал лед и откуда-то из темноты под ноги шла вода. Вода намерзала на валенках, валенки становились тяжелыми, неуклюжими и очень скользкими. Ножом он срезал с подошв ледяные наросты, но это помогало не надолго.

— Жить тебе надоело, что ли? — сказал я ему тогда. — Какой леший тебя по такому льду погнал?

Валентин ответил серьезно:

— Нет, тут ты не прав. Жить я люблю. Даже очень люблю. Мне интересно жить. Именно интересно. Ты понимаешь?

Валентина я вроде понимаю. Я знаю, что он очень любит свою школу, свою работу, но и не представляет своей жизни без нового моря, без тайги и всего, нередко многотрудного и рискованного, что с нею связано.

…Обычно в конце зимы от Валентина приходит письмо с планами на лето. Пришло такое письмо и нынче.

«Мне все чаще и чаще стали сниться утки. Видно, где-то на юге утки повернулись носами в нашу сторону.

На отпуск Светлана сманивает меня в Европу. Согласия я еще не дал: гораздо интереснее было бы побродяжничать по дальним уголкам моря. Как и где думаешь провести лето? Пиши».

И я, конечно, напишу.

НОЧНЫЕ КОСТРЫ

Вот и прогорел закат. Только на западе, у горизонта, небо да края облаков чуть тлеют, словно остывающие угли далекого костра. Утки еще летят, но стрелять по ним уже не стоит: и не выделишь хорошо, и собьешь какую случайным выстрелом — вряд ли найдешь в набухшей темнотой траве.

И прошел азарт охоты.

В той стороне, откуда завтра взойдет солнце, темень плотная, тяжелая. И из этой тяжелой плотности нет-нет да и вырываются утиные табунки. Словно спасаясь от неведомого, торопливо падают в заросшие травой мелководья. Упадут — и нет их. Увидишь, как мелькнут над водой быстрые тени, услышишь посвист крыльев, а затем слабый всплеск воды. И нет их. И тишина. Все поглотила сырая темень.

По времени судить — так рано совсем, а вот ночь уже. И до рассвета далеко-далеко. Каких-нибудь две недели назад в этот час было тепло и солнечно, а сегодня… Тяжелая темень, бесприютный ветер, стылая сырость.

И надвинувшаяся ночь тяготит, заставляет беспричинно тревожиться, прислушиваться. К темноте, к самому себе. Чувствуешь осенний холод. Одиночество. И трудно объяснить это состояние ночного одиночества, безотчетной тревоги. Будто пришло оно нерастраченным из дальних далей от тех беззащитных пращуров бережно передаваемое от отца к сыну, от отца к сыну. «Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова». И так до наших дней.

И даже убитые утки сейчас не так радуют. Они уже не тревожат душу, не будят счастливый азарт. Эти утки — просто намокшая мертвая птица.

Сегодня я стрелял совсем близко от табора, и мне нужно только обогнуть узкий залив, пройти по-над берегом сквозь мокрые кусты — и вот наш стан. Сейчас табор выглядит запустело, словно люди покинули его давным-давно: бесформенные в темноте спальники, подернутые влагой дрова, холодный, прибитый к земле пепел кострища. К деревянному обрубышу притулился заледенелый и мятый котелок с остатками пищи.

Под спальником у нас припрятан небольшой запас бересты и сухого хвороста. Скрученная трубкой молочная береста загорается от первой спички. Огонь захватывает ломкий хворост, лижет толстые обрубыши. Дым идет густой, едучий, но постепенно светлеет, и огонь прорывается наверх. У костра — светло как днем, огонь высветил ближние сосенки, а дальше, за сосенками, темнота стала плотней, весомей.

Но внутри светлого круга хорошо: тепло и даже немного празднично. Языки пламени пляшут магический древний танец: в бесконечном повторении и бесконечной неповторимости перемежаются, сплетаются, опадают и взлетают золотые, белые языки пламени. И не знаешь, зачем смотришь на это колдовство. И не смотреть — невозможно.

С рождением костра табор ожил. И все теперь: и спальники, и дрова, и сосенки, и взбулькивающая под берегом вода, и ветер, и шорох усохших трав — воспринимается по другому. И главное — у костра нет уже того одиночества.

Кое-где на берегах моря зажглись костры. Но они редки, эти костры, два-три на весь окоем. И далеки: крошечные, желтые мотыльки.

Сегодня вечер впервые по-настоящему осенний, и, видно, потому одного костра для души мало, и хочется, чтобы у огня сидели еще люди. Ведь это очень хорошо сидеть у огня среди людей и быть одним из многих.

Но скоро приплывет Валентин. Он появится со стороны скрытого сейчас темнотой маленького острова. Вначале услышу тихие всплески весел, потом на воде загустеет темное пятно, и появится наша лодка.

И верно — за шорохом трав, за накатом волны угадываются всплески воды под веслами. И темное пятно — вот оно. И вот уже Валентин вытаскивает лодку на берег.

— Ну как стрелял? — спрашивает он и идет к костру.

Валентин любит костры большие, буйные и радостные, как языческий праздник. Мой костер его не устраивает, он уходит в темноту и возвращается с большим сутунком на плечах. Выбеленный морем сутунок, видно, долго лежал под солнцем, загорается сразу. Валентин идет за дровами еще раз и еще, и теперь наш костер гудит могуче и торжествующе.

Мы не спешим варить ужин: осенняя ночь длинна. И лишь поставили кипятить чай в большом котелке. Лежим у костра, смотрим на звезды в редких разрывах туч, на воду, на отражение звезд в воде.

Костер наш горит жарко и ровно, он будет так еще долго гореть. Быть может, кто из рыбаков и охотников, увидев наш костер, сядет в лодку и приплывет к нам. Если он, конечно, сейчас один.

Нынче на вечерней зорьке я расстрелял много патронов, а добыл две утки. Говорю об этом Валентину: патроны приходится заряжать ему.

— Все правильно, — говорит он. — Я где-то читал — там это выдавалось за рассуждения умного селезня: чтобы убить одну утку, охотники тратят чуть ли не три килограмма дроби. Так что ты не расстраивайся.

Но я-то знаю, что для Валентина этот расчет не подходит: стрелок он, не в пример мне, хороший.

— Как-то обидно этот селезень считает. Не берет он во внимание наше, день ото дня растущее, мастерство.

Валентин подталкивает подгоревшее бревешко дальше в огонь — и в черноту неба взвиваются красные искры.

— Не брал, вернее. Дело в том, что его вскоре нашли в камышах убитым. И в голове у него сидела всего-навсего одна дробина.

Пляшут языки пламени. Огонь жертвенника и огонь праздничного костра — в одном кругу. Сходятся, расходятся, растворяются друг в друге и рождаются друг из друга огненные ленты.

Где-то слабо затарахтел лодочный мотор. Скоро стало понятно, что лодка идет в нашу сторону: звук быстро нарастал. А потом стало видно на воде темное пятно и белый бурунный за ним след. У самого берега на лодке выключили мотор, и лодка по инерции, плавно вползла в освещенный костром круг. Из лодки, прямо в малую воду, ступил человек. Хлюпая броднями и погромыхивая длинной причальной цепью, человек вытащил нос лодки на берег, обмотнул цепь вокруг ближней коряги и подошел к костру. Щурясь от яркого света и улыбаясь исходящему сухим жаром костру, поприветствовал застуженным голосом:

— Здорово, мужики.

— Здорово, — ответили мы враз.

Наш гость расстегивает телогрейку, чтобы тело скорее пропиталось теплом, тянет навстречу теплу руки.

— Хотел свой костер ладить, да ваш увидел. Дай, думаю, поплыву. Ночевать принимаете?

— Места хватит.

Гость идет к лодке и возвращается с тощим, видавшим виды рюкзаком. Он домовито располагается у костра, достает из рюкзака прокопченный мятый котелок.

— Чаек сейчас поставим.

— Да у нас уже кипит.

Валентин встает, отворачивая лицо от жара, снимает с костра бурлящий котелок. Из жестяной коробочки высыпает на ладонь, а потом бросает в котелок заварку. И, чуть помедлив, добавляет еще. И тотчас к запахам осенней ночи примешивается вязкий аромат чая.

Смотрю на гостя. Невысокий, плотный. Дубленое, в крупных складках лицо. Потертая, но добротная и удобная одежда, высокие болотные сапоги. На поясе широкий в самодельном деревянном чехле нож. Обычный рыбак и охотник-любитель.

И гость по-приятельски смотрит на нас.

И, странное дело, с какой-то светлой уверенностью вижу, он знает, что мы ему рады. А он рад нам. Мы не расспрашиваем, да и вряд ли будем расспрашивать друг друга кто да зачем, да откуда. Просто, мы — люди, а все остальное сейчас — мелкие, незначительные подробности. Важно ли мне знать его имя, знать, где он живет? Мне важно сейчас, что он живет на одной со мной земле и у нас с ним сейчас один костер.

Тихо на море. Чуть всплескивает о борта лодки короткая волна, еле слышно вздыхают за спиной под слабым ветром молодые сосны. Гудит могучей силой наш костер.

— Скоро гусь, должно быть, пойдет, — говорит наш новый приятель.

— Должен бы.

Должен бы. Время к тому идет. Ночи все холодней и длинней, осыпается березовый лист, а в непогоду посыплет с неба теперь, скорее всего, не дождь, а снег. Повалит снег, и появятся в наших краях перелетные гуси.

Валентин подбрасывает в костер дрова и с большим котелком идет к морю за водой. Он останавливается у самой кромки берега, смотрит, слушает и говорит:

— Едет кто-то. На веслах. Близко уже.

Теперь и я уже слышу, как поскрипывают в море уключины, как взбулькивает вода под спокойными веслами.

Впереди длинная осенняя ночь…

ТУМАН

Тяжелы осенние туманы. В безветрие они плотно лежат на воде, они вспухают, растут и, как перекисшее тесто из квашни, выползают туманы на низкие берега. И тогда — где солнце, где твой дом, где твои дороги?

Мы ночевали на маленьком острове, расположенном километрах в двух от берега. Здесь несколько островов, вытянутых в линию наподобие Курильской гряды и удаленных друг от друга метров на двести-триста. Утром и вечером над островами утиный перелет. Мы немного постреляли вчера и особенно надеялись на утро. Но под утро пал туман. Плотный, вязкий. Об охоте нечего было и думать. А где-то совсем рядом, в затопленных кустах, плескались невидимые утки, перекликались сытыми спокойными голосами.

— Слышь, крякаш голос подает? — спрашивает Валентин. — Солидно так: ка-ка… А это — чирок.

Оставалось одно — ждать. Вот подует ветер, сомнет безмолвную неподвижность тумана и, разорвав это заглохшее месиво, разнесет его по дальним хребтам и лесам. Или солнце наберет силу и растопит, иссушит туман. Тогда мы и постреляем. А пока одно — ждать.

Ни вчера, ни позавчера мы не ладили ранних костров, чуть отбившись ото сна, влезали в настывшую одежду и спешили на примеченные с вечера места. А сегодня — костер. Мы сидим у костра, пьем горячий чай, согревающий тело и душу. И ждем.

Мне давно не приходилось видеть такого тумана. Неподвижный. Непроглядный. Вроде все видишь: вот руки, вот костер, вот палатка. Но чуть поднял глаза — отовсюду бельмастая слепота. Отовсюду небытие, бесконечность. Опустишь глаза — да нет, вижу. Вот руки, вот костер.

В такие туманы хорошо, видно, слагались и рассказывались страшные сказки. О водяных, о леших. Слагай сказку, смотри, как оглядываются в сладком страхе слушатели — не стоит ли кто за спиной, не тянет ли из тумана руки — и сам невольно оглянешься.

А время идет. Вот уже и костер прогорел и чай давно выпит — туман все такой же плотный, как и был. Валентин начал беспокоиться.

— Ну, охота охотой… Все равно уже ничего не получится. Домой как попадать будем? Я не позднее одиннадцати обещал быть.

Я и сам знаю, что ему скоро плыть в деревню. Об этом еще с вечера разговор был. Но куда тут поплывешь — хуже чем ночью.

А хотя, постой, светлеть вроде начало. Вон той коряги еще совсем недавно не было видно, а теперь видно. И хорошо видно. И до нее никак не меньше двадцати метров.

А неплохо, пожалуй, уткам в тумане. Кормежка в этих местах отличная — не надо никуда лететь — и безопасно. Не приблизится охотничья лодка — как в таком тумане плыть? — не раздадутся смертоносные выстрелы. А случись, и появится охотник, тоже беда невелика: два гребка широкой лапой — и нет утки, растворилась в белой темени. Потому и голоса у уток сейчас спокойные, домашние: ка-ка.

«Ждать да догонять — хуже всего». Так говорят. Насчет догонять не скажу, да и не верится мне как-то в это. В погоне — страсть, азарт. А вот насчет «ждать» все точно. Тяжко ждать.

Ориентируясь на береговую линию, решил побродить по острову. Без ружья. Просто так. Чтобы скоротать время. Шел неспешно, не таясь особенно, но и без лишнего шума: захотелось поближе подойти к утиным голосам. Вышел на острый, заросший кустами мысочек. Некуда дальше идти — только обратно. И впереди, и справа, и слева — вода, трава, камыши. Приглядел хорошее место и сел. Но уток не слышно стало. Шел сюда, слышал — здесь были. А нет вот. Молчание, тишина.

Я сидел, видно, задумался и не сразу заметил, что мир снова наполнился звуками: тихими всплесками, успокоенным покрякиванием, шорохами трав.

И опять прошло сколько-то времени. То ли туман еще больше поредел, то ли ветерок потянул и очистил близкое ко мне мелководье, но я увидел уток. Поднял глаза и увидел уток. Их было много. Я еще, пожалуй, никогда не видел мирную утиную жизнь вот так близко. Будто не дикие сторожкие птицы перед тобой, а деревенские крякухи, уплывшие случайно далеко от хозяйского двора. Они ныряли за водорослями, охорашивались, вели тихие разговоры. И я не жалел о ружье, да, пожалуй, и сама мысль о ружье в тот момент могла показаться кощунственной. Хотелось просто сидеть и смотреть. Быть может, сидел бы еще долго, но поведение уток вдруг резко изменилось. Короткий кряк, и все быстро и без суеты исчезают в тумане.

На таборе костер уже прогорел, и угли залиты остатками чая. И наши походные вещи — спальники, палатка, котелки, ружья — «бутор», как называет их единым словом Валентин, уже в лодке.

— Плыть надо.

Вообще-то плыть, видимо, можно. Если взять прямо от острова, если взять только прямо, то минут через десять мы должны подойти к берегу. А потом взять вправо и вдоль берега. Трудно будет переплыть еще широкий залив, но как там быть — оно само покажет.

Мотор завелся сразу. Мы поплыли. И теперь только бы выдержать направление. И вроде выдерживаем. Правда, туман, который там, на острове, показался нам не таким уж и плотным, здесь вдруг снова набрал силу. Куда бы ни повернул голову — перед глазами слепота.

Хорошо идет лодка. За кормой — пологий бурунный след. А это уже говорит о скорости. И чего это мы раньше не выплыли? — вон ведь как все просто. Нужно только выдержать направление. А держать точное направление короткое время — вон ведь скорость какая — совсем нетрудно.

Но скоро приходит беспокойство. Десять минут прошло — да нет, даже больше прошло — а берега все еще не видно.

И еще пять минут прошло.

А потом мы перестали следить за временем, мы просто гнали лодку вперед сквозь бельмастый туман и надеялись теперь лишь на привычное «авось». Но и надежда на «авось» убывала с каждой минутой: по нашим подсчетам, скоро должен кончиться бензин. Валентин уже дважды поднимал бачок, прислушивался к взбулькиванию и сокрушенно качал головой. Мы было уже совсем собрались выключить мотор — когда развеется туман, бензин нам очень понадобится — но чуть в стороне от курса лодки туман заметно потемнел, и стали вырисовываться размытые контуры деревьев.

— Земля, — закричал Валентин не менее радостно, чем матрос Колумба, узревший Америку.

На берегу под тальниковыми кустами стоял мужичок в брезентовом плаще и с интересом смотрел на нас.

— А я вас давно слышу, — сказал мужичок, как только мы заглушили мотор. — Кругами вы ходили. Я уж кричал вам. Да где там, разве докричишься?

— Это куда ж мы приплыли? Выше деревни мы пристали или ниже?

Мужичок непонимающе смотрел на Валентина.

— Так на острове ж мы. А в деревню вон туда, — и показал в туман.

— Что-то ты путаешь, паря.

— А чего мне путать. Я тут и ночевал.

Но Валентин никак не хочет смириться.

Братское море — новое еще море, и бывшие холмы, ставшие теперь островами, еще не имеют устоявшихся общепризнанных имен. Каждый охотник и рыбак дает им пока свои названия, для собственного обихода. Мир в этих краях еще молод, как на другой день после сотворения.

— Не-ет, ты постой. Это на каком же таком острове?

Валентин и мужичок разговаривают громко, чуть даже нервно, чертят на песке карту. Наконец, голоса становятся спокойнее. Истина установлена.

— На острове мы. Помнишь, я тебе показывал, — Валентин обращается ко мне, — остров, на котором старые сосны растут?

— Во-во, — поддакнул мужичок.

А время идет. Идет время. Валентин то и дело на часы смотрит.

— Не пойму я, чего вы блудили? — удивляется мужичок. — Сейчас я домой подамся. Хотите — вместе поплывем. Только держитесь следом, и все.

Услышав недоверие в моем голосе, мужичок сказал заносчиво:

— Будто первый раз.

Чтобы плыть, нам нужен был бензин: бачок совсем легкий стал, и на дне его лишь слабые всплески. Наш новый попутчик дал бензин не без душевной боли, с тяжелым скрипом, но все-таки дал.

— Вы только следом держитесь, — сказал он и завел на своей лодке мотор.

Лодка проводника очень быстро набрала скорость, и мы продержались за ее кормой очень недолго. Мы хоть не видели и не слышали лодку за шумом своего мотора, но уверенно продолжали идти следом: на спокойной воде широкая полоса воздушных пузырьков.

Но только вот какое дело: полоса вроде чуть влево клонит. А немного погодя пришла уверенность: проводник наш липовый, и мы опять не туда плывем.

— Глуши мотор!

Пока мы мешкали — глушить, не глушить мотор — туман в одном месте чуть потемнел, и мы опять увидели берег. Криков восторга при виде берега уже не было, и мы причалили лишь в надежде, что удастся определить, где мы находимся.

А берег странно знаком. Очень и очень знаком. Неподалеку от воды — старое кострище. И люди были здесь совсем недавно: костер был залит водой, но над пеплом еще дрожит слабый парок. А вот банка из-под консервов…

— С приездом, — говорит Валентин.

Я и сам вижу, что это место нашего табора. Вот здесь стояла палатка, вот здесь мы брали воду, а вот, кстати, и котелок, который мы как-то изловчились забыть.

— Самое время чайку попить. — Голос у Валентина веселый. Да и мне не грустно. Скорее, даже весело. И причина веселья, на первый взгляд, больше чем странная: не можем пробиться сквозь туман, не можем с ним совладать — вот и весело. А то все было как-то до будничности просто: и расстояние теперь — хоть до Чукотки — не расстояние, и погода теперь, особенно в городе, почти не замечается, а тут тебе на — бьемся с туманом около самой деревни и пробиться не можем.

Потом уже, в городе, рассказал я об этом случае своему старому приятелю.

— Старик, — сказал он мне, — ты лучше послушай, что я тебе расскажу… Вот Ангара у нас. И всегда я ее воспринимал как декорацию. Не больше. Ну течет, цвет от погоды меняет, трамвайчики беленькие по ней, по реке, бегают. Если не декорация — то кино. А вот недавно сели мы в лодку семь человек — кого бояться — ну и перевернулись. Катер нас спасал. Вот тогда-то я и понял, что Ангара и могучая, и глубокая, и стремительная, и бесконечная. С тех пор я смотрю на Ангару новыми глазами. И эта новая Ангара мне больше нравится. Интересной она стала, живой. Вот как-то так.

ОБИДА

Найда — лайка. Может быть, не чистой породы, но лайка. Определить, чистой породы или не чистой, трудно: ее еще щенком нашли. Отсюда — Найда. Хвост, как и полагается лайке, колесом, острые ушки торчком, ну и — лает: на белку, на бурундука, на глухаря. Мастью Найда черная, с белыми чулками. Ростом маленькая, аккуратная. К людям Найда добрая, хозяину своему, Валентину, по-собачьи, не случайно говорят — «по-собачьи», предана. И нрав у Найды веселый.

Были последние числа апреля, лед на море еще как-то держался, но у берегов темнели широкие разводья. У Валентина выдались два свободных дня, и мы решили сбегать на ту сторону, за море: на той стороне, по словам Валентина, много косачиных и глухариных токов. Но охотиться мы не собирались, хотели только порыбачить со льда — и когда Найда увязалась за нами, Валентин не очень строго пытался ее прогнать. Найда это отлично поняла, с полчаса бежала нам вслед на большом расстоянии, а когда от дома стало далеко, догнала нас, приластилась и, как ни в чем не бывало, побежала впереди, как и положено уважающей себя собаке-лайке.

Через разводье, на берег, мы переправились на резиновой лодке. Собака, привыкшая доставать уток из ледяной воды, переплыла бы разводье сама, но Валентин позвал ее в лодку, и Найда, приняв это как особую милость, совсем пришла в хорошее настроение, облизала хозяину лицо, а выскочив на берег, распластываясь в беге, принялась описывать широкие круги.

День весенний, прозрачно голубой от неба и ожившей воды, в зыбкой зеленой дымке, дрожащей над просыпающейся тайгой. Днем Найда нам не мешала. А ночью с собакой так и совсем хорошо, предупредит, если кто будет подходить к костру.

На холмистой вырубке, на узкой полосе между морем и лесистым хребтом присмотрел Валентин косачиный ток.

— Завтра утром, если настроение будет, сходим, — пообещал Валентин. — Большой ток.

Ночлег мы выбрали в лесу, неподалеку от опушки. Здесь тихое безветрие, да и к тому же и костер, спрятанный за деревьями, не помешает птицам слететься на токовище.

Море выбросило на берег много плавника, выбеленного временем и волнами. Дров на ночной костер мы не пожалели. А чтобы спать было удобно и не холодило снизу от мерзлой земли, принесли с берега доски.

Это первая моя лесная ночевка в нынешнем году, и все для меня радостно и все воспринимается необычайно остро. Слышен запах разогретой хвои, летней текучей смолы, прелой летней земли. Могуче гудит костер, улетают вверх красные искры и теряются в черной пустоте. Открывают глаза воспоминания, разбуженные бродяжьим духом весны, разбуженные ровным шумом тайги, ветром, пропахшим тающим снегом, древним дымом костра. Глядишь на костер, и все мироздание заключено в этом костре. И нет волнений, и нет ничего плохого, и ты вечен, как вечен огонь.

Найда свернулась клубком неподалеку от костра, спит, и лишь острые ушки ее чуть заметно вздрагивают. Иногда Найда поднимает точеную морду, смотрит в темноту и равнодушно прячет нос под белой лапой.

Утром мы проснулись от зябкой прохлады. Костер прогорел, небо серое еще, и лишь на востоке, в просвете меж деревьев видна чуть заметная розовая акварель восхода.

— Пойдем на ток? — спрашивает Валентин, и я чувствую, что спрашивает он просто так, для проформы, и откажись я, он все равно пойдет на ток. Он опоясывается патронташем и берет ружье.

Найда, заметив сборы, радостно оживляется, машет хвостом, скалит белозубую пасть.

— Задача, — говорит Валентин. — Найда нам весь ток разгонит. Хотя… — Валентин ловит собаку, достает прочную бечевку и привязывает Найду к шершавой сосне.

— Так-то будет спокойнее.

Найда ничего не понимает, рвется с привязи. Мы чувствуем себя немного виноватыми перед нею и, взяв ружья, уходим. Найда скулит, но мы идем быстро и не оглядываемся.

Не успели пройти мы и полсотни метров, как сзади послышался легкий шум. Мы оглянулись и увидели бегущую Найду. Найде, видимо, показалось, что мы ее не бросили, а только лишь пошутили, и она всем своим видом показывала, что шутку оценила и рада этой шутке.

— Бечевку перекусила, — сказал Валентин. — Придется возвращаться на табор.

На табор Найда шла неохотно. Она никак не могла понять, зачем нужно возвращаться обратно.

На таборе Валентин извлек из рюкзака капроновый шнур и подозвал к себе Найду.

Валентин привязал собаку на таком коротком поводке, чтобы она никак не смогла достать зубами шнур. Глаза Найды сделались тоскливыми, больными.

— Да пойми ты, не могу я тебя взять на ток. Ты лучше вещи наши карауль.

Найда слушала и печально, по-старушечьи мигала глазами.

Найда догнала нас через сотню метров.

Валентин сел на мох и грустно посмотрел на свою помощницу.

— Ну что мне с тобой делать?

Найда заботливо и успокаивающе лизнула его в нос.

А небо светлело все больше и больше. Бесследно исчез серый сумрак, восток был уже не розовым, а белым от чистого весеннего солнца. А где-то неподалеку кипела битва на косачином току.

— Ну уж нет, — Валентин решительно встал. — На току я сегодня все-таки буду. — Идем обратно, — сказал он Найде жестко.

И мы снова на таборе.

Веревочный ошейник Найда не перегрызла, не порвала, а просто лапами аккуратно стянула его через голову. Найда помахивала хвостом, радостно и чуть виновато скалилась: дескать, вот я какая, дескать, виновата я немного, но уж очень хочется мне на охоту пойти.

Валентин внимательно осмотрел табор, что-то прикидывая в уме, и его взгляд остановился на нашем объемистом рюкзаке. Он быстро развязал рюкзак и взял его за углы, вытряхнул содержимое на желтую прошлогоднюю хвою.

— Иди-ка, Найда, сюда, — сказал он мстительно.

Для Найды рюкзак оказался даже просторным. Наверху — лишь голова. Найда, сообразив, что ей из мешка не выбраться, заскулила.

По дороге к току Валентин несколько раз останавливался на мгновение, чутко прислушивался — не догоняет ли нас Найда — и снова убыстрял шаг.

— Теперь надежно.

Вот и вырубка. Пологие холмы ничем не отличались друг от друга: сосновые пни, сухая прошлогодняя трава. Но Валентин уверенно указал на один из холмов.

— Ток. По ложбинке обойдем, а там осторожно…

Ложбиной подошли к самому холму. Пригнувшись, а потом на четвереньках стали подниматься на холм. А потом по-пластунски. Прихваченная за ночь морозом земля холодит, колет руки прошлогодняя трава, но, когда стал слышен косачиный шепот, все это отлетело куда-то, и весь мир заполнил этот страстный шепот. И ты уже не ты. Древние охотники, твои пращуры, проснулись в многовековой твоей душе. И ты терпелив к холоду и не слышишь, как впиваются колючки в твои голые ладони, и ты, многоопытный теперь, не качнешь нечаянно ветку низкорослого кустарника, не выдашь себя, не хрустнешь пересохшим сучком.

А шепот нарастает, и кажется: он рядом и вокруг тебя. Но птиц не видно. Сосновые пни и сухие прошлогодние метелки травы надежно скрывают их. Вперед же нельзя двигаться — слишком близко подобрались, — и мы лежим до тех пор, пока настоящее не начинает медленно возвращаться в нас. Понимаем, что дольше на мерзлой земле лежать нельзя.

— Встанем, — одними губами шепчет Валентин. — И влет…

Мы встаем, но птиц и сейчас не видно, лишь шепот чуть затих.

— Где же они?

И тут вырубка стала взрываться черными мячами. Они взлетали чуть ли не по всему пологому склону, сразу в разных местах, и не было никакой возможности уследить за ними. Растерянные и счастливые стояли мы, не поднимая ружей, и смотрели, как на фоне розовых облаков, зеленого леса пролетают черные тугие мячи.

— Вот моей Найде-то было бы здесь сколько радости. И хоть разорвись: за всеми враз гнаться нужно, всех успеть облаять.

А день уже разгулялся вовсю. Утренний ветер рябил живую воду у берегов, лед на море отливал синеющей белизной, и дальний берег проступал ясно, как на новой линогравюре. Белела покрытая инеем наша резиновая лодка, похудевшая за ночь от мороза, и лед, по которому нам сегодня идти, не казался страшным. Мир был полон добра, спокойствия и надежности.

На табор мы шли медленно, словно боясь расплескать в себе радость бытия, и были страшно довольны, что не стреляли птицам вдогонку и не несем сейчас в руках мертвых птиц.

На таборе все по-прежнему. Мне кажется, что даже Найда лежит в том же положении, в каком мы ее оставили.

— Найда, а вот и мы пришли, — сказал Валентин, как мне показалось, чуть веселее нужного. — Видишь, пришли.

Но Найда даже голову не повернула, лишь по-старушечьи, подслеповато моргала глазами.

— Найда… — Валентин стал против собачьего носа. — Ты что?

Найда печально повернула голову в другую сторону и рассматривала в густых сосняках что-то видимое только ей и понятное только ей.

Валентин опустился на колени и, виновато вздыхая, стал развязывать рюкзак. Найда недоверчиво зашевелилась, высвободила из мешка передние лапы в белых чулках. Почувствовав свободу, но еще не уверенная в ней. Найда делает несколько робких шагов, и вдруг ее охватывает буйная радость, радость свободы. И она уже все простила Валентину: друзья умеют прощать.

В такое замечательное утро нет в сердце места обиде.

ИДУТ ДОЖДИ

За двое суток мир промок насквозь. В оплывающее водой окошко видно, как разбухшие тучи низко и тяжело тащатся над хребтами, и вершины лиственниц вспарывают им животы. На острых вершинах остаются серые клочья.

И нет сейчас для нас большей благодати, чем после этих двух дней осенней болотной мокрети оказаться, наконец-то, под крышей, в сухом углу, в сухой рубахе.

Мы только что стянули с себя ослизлые сапоги, содрали липнущие к стылому телу мокрые телогрейки и штаны, забились на сухие нары. Какая все-таки это благодать — теплые сухие нары, теплая печная труба, сухой табак. Нас на улицу теперь ни за что не выманишь: слишком мы намокли за двое суток таежного ненастья.

И душа еще не обогрелась, не обсохла. И тем ярче вспоминаются недавние часы.

Всего час назад мы сидели у огня и даже не пытались спрятаться от падающей с неба воды. Костер горел плохо, временами пытался погаснуть и не давал тепла. От воды некуда было деться: она была всюду. Проклинали дождь и свою невезучесть. Мы ведь не собирались мокнуть вот так под дождем и не думали долго оставаться в тайге. План был прост: набрать черники, переночевать в знакомом зимовье одну ночь и вернуться домой. До черничных мест неблизко: вначале на машине, а потом пару часов хода. Но на тропе нас прихватил дождь. Одно время мы пытались переждать его под мохнатыми елками, но перед сумерками снова встали на тропу: дождь, видно, было не переждать и лучше тогда ночевать в зимовье, где можно обсушиться. Промокнув до костей, пришли на знакомую лесную прогалину, но зимовья там не было. Кто-то по неосторожности или по злому умыслу сжег зимовьюшку. Две ночи мы отсиживались в наспех сделанном шалаше, пережидали дождь и когда стало казаться, что дождь пошел на все сорок дней и ночей, решили выходить к дороге, туда, где стоит вагончик ремонтных рабочих. Сегодня суббота и рабочие уехали, конечно, домой. Так что будет где обсохнуть.

А вместо отдыха нам снова пришлось сидеть около костра. В двадцати метрах, через дорогу, стоял этот самый маленький вагончик на полозьях. В нем тепло и сухо, насколько это сейчас возможно. Но вагончик битком набит ягодниками, пришедшими сюда раньше нас. Их объемистые горбовики — фанерные и металлические — стояли на улице, глянцево поблескивая крутыми боками. За вагончиком, в сером тумане дождя, дремали два бульдозера, опустив тяжелые челюсти на землю.

— Ого, — сосчитал Валентин, — двенадцать горбовиков. Как же их владельцы забились в эту конуру? Там ведь еще сторож живет.

— Поместились, — уронил Аркадий Федорович.

Аркадий Федорович интеллигентный, худощавый и хрупкий. В мокрой тайге ему, пожалуй, труднее всех. За черникой — черной ягодой — пошел, помня деревенское детство. Наш четвертый, бригадир каменщиков Иван, спокойно и терпеливо молчит. В тайге он впервые и во всем полагается на нас.

Сейчас-то нам хорошо: сидим в сухом вагончике и рассказываем о своих мытарствах хозяину вагончика, светленькому, как одуванчик, старику. Старик нам нравится. Это он тогда выбрался из вагончика, послушал, как монотонно шумит серый занавес дождя, посмотрел, как зябко вздрагивают и прячутся под сырые дрова слабые языки пламени нашего костра и принес ведро солярки. Пламя ухнуло, загудело, опалило жаром. Набросив на голову и плечи плащи, мы попытались сушить снятые с себя рубахи, прикрывая их спинами от дождя. Пламя постепенно оседает, но дед снова льет солярку — и снова гудит пламя. От одежды пошел пар. Потянуло паленым.

— Горит кто-то.

— Пиджак попортил, — спохватывается Аркадий Федорович и тушит тлеющий рукав.

Солярка прогорает быстро. Только что ярился, бушевал огонь, и вот уже пламя опять уползает под дрова. И рубахи, которые подсохли немного, снова хоть выжимай.

— Это, мужики, зимовье вам надо искать, — сказал нам тогда дед. — Вот тут, где-то по пади, стан есть. Поищите. Чего мокнуть.

— Далеко ли?

— Близко. Я там не был, но, говорят, близко. Падью идите.

Стан мы с Иваном — Валентин и Аркадий Федорович остались у костра — нашли быстро. Вывела тропа. Не зимовье, а нечто среднее между балаганом и землянкой. Через черную дыру лаза забрались внутрь, присели на низкие нары из жердей. Ночевать там было нельзя. Это мы с Иваном сразу поняли. Толстый слой мха и дерна на крыше пропитался водой, как губка. И если даже дождь кончится, крыша еще долго будет сочиться водой. Нары и стены ослизли. Нужно много сухих и теплых дней, прежде чем можно будет жить в этой берлоге.

А проклятый дождь идет, шумит в ветвях, а впереди ночь.

Аркадий Федорович и Валентин встретили нас довольными лицами.

— Плохо… Вы чего такие радостные?

— Имеем на то полное основание, — Валентин притаптывал остатки костра. — Владелец гасиенды приглашает нас в гости.

Оказывается, пока мы искали зимовье, приходила машина из поселка за ремонтниками. С ними уехали и все ягодники. Остался только дед.

И теперь мы гостим у деда. В вагончике тепло, и мы босиком сидим на широких нарах и тихо радуемся горячему черному чаю, который предложил нам дед. Угол около железной печки завешен нашими штанами, свитерами, отекающими водой, коробом стоящими дождевиками. Аркадий Федорович исхитрился каким-то образом подсушить пиджак и надел его на голое тело. Через широкий вырез видна худая грудь. В полутьме вагончика Федорович очень похож на бунтаря с картины «Отказ от исповеди». Я говорю ему об этом, он усмехается, демонстративно запахивает полы пиджака и смотрит на нас с гордым вызовом. В его тонкой руке, далеко вылезшей из обгорелого рукава, подрагивает громадная самокрутка.

— С самой войны махорку не курил.

Сторож нам рад, и ему хочется поговорить.

— Неужто воевал? — Спрашивает он Федоровича. — Успел? Молодой же.

— На востоке, с Японией.

— Вона! А я с немцами успел, — радуется дед. — На год полез бы немец позже, меня бы служить и не взяли. Возрастом вышел. А так успел.

— Погода, — ворчит, начиная отогреваться, Иван. — В такую погоду добрый хозяин собаку на улицу не выгоняет.

Все эти дни Иван терпеливо сносил холод и мокреть и, лишь оказавшись под надежной крышей, стал ворчать.

— Это еще ничего, — снова говорит дед. — Я ведь в Белоруссии воевал. А болота там. Жижа, как есть, кругом. Ступить некуда. Так мертвяков, трупов этих самых, натаскаешь, чтоб посуше было, и лежишь на них. Вот как было.

— Сам-то, дед, откуда?

— С Кировской области.

— Вятский, значит.

— С Кировской, говорю.

А тем временем рубаха подсохла. До чего же приятно сидеть в сухой рубахе. И душа вроде отогреваться стала понемногу. А за окном уже стемнело. Над столом качается остренькое пламя свечи. Краснеют угли в железной печке. Прячутся в углях густые непроглядные тени. Настойчиво шумит дождь за тонкой стенкой. Тяжелеют веки. Спа-а-ать хочется.

Будто через толстое одеяло слышу:

— А что здесь караулить?

— Бульдозеры, горючку.

— Никто же не возьмет.

— Известно, не возьмет. Только караулить положено. Для порядка.

Дождь идет. Дождь. Ш-ш-ш.

Голоса растворяются в шуме дождя. И все растворяется: расплывается и меркнет пламя свечи, стены вагончика, печка, наши телогрейки, стол — становятся прозрачными, зыбкими, невесомыми. И нет уже ничего кроме этой невесомости, теплой зыбкости да маленького уголка в твоей душе, промерзшего и вымокшего за двое суток таежного ненастья.

Но потом в этой мягкой и теплой зыбкости появляется что-то чужое и неудобное, и я пытаюсь пробиться к этому чужому, чтобы быть с ним поближе и попытаться его понять.

Просыпаюсь с трудом. Видимо, я не так уж долго спал: печка еще не погасла и отбрасывает на потолок и стены желтые пятна. В проеме двери стоит высокая темная фигура и что-то требует.

— Тут недалеко. С километр всего. Машина сидит. Забросило.

И тут я начинаю понимать, что где-то в ночной тайге сидит машина и меня зовут ее вытаскивать. Под дождь. А у меня единственная сухая рубаха. Оставить ее здесь? Но ведь я ни за что не надену сейчас холодный мокрый свитер или телогрейку.

Мои товарищи что-то говорят, но я не разбираю что. В груди растет холодный комок. Не встану!

А за стенкой дождь. Дождь.

Но оказывается, можно надеть на голое тело мокрую телогрейку. И не такая уж она холодная. И можно выйти под дождь… Покачиваясь, разбрызгивая сапогами грязь, я иду. Идут мои товарищи. Кругом тайга, а впереди у горизонта, на высоком чистом бугре темнеет машина. Я иду и радуюсь. Радуюсь, что заставил себя подняться и выйти в дождь и осенний холод… Как бы я скверно себя чувствовал, если бы остался там, в вагончике.

— На вас вся надежда.

Голос громкий и голос знакомый. Ах вот оно что: я успел уснуть и успел даже увидеть сон. А фигура в дверях никуда и не уходила.

— Подниматься надо, — говорит Иван.

Да, надо. Непременно надо. Вот сейчас я встану. Вот сейчас. Я встаю.

ГРИБНОЙ ДЕНЬ

Мы с Димкой идем за грибами. Димка второклассник, но грибник уже со стажем. Он маленький, белоголовый, подвижный. Школьное прозвище у него — Буратино. Нос у Димки, конечно, нормальный, но по остальным признакам — Буратино: и худой — из трех лучинок сложенный, и веселый, и немножко вредный.

Давно уже прошли первые заморозки, и никаких грибов уже нет, кроме опят. Но опята — тоже грибы. Можно далеко не ходить, искать грибы сразу за домами, в корчевниках, или перейти дорогу и поискать около старых пней, но ведь известно каждому, что дальние грибы лучше, и мы, не сговариваясь, уходим лесной дорогой. Точнее, лес, с одной стороны, а с другой, чаще всего, море. Мы идем, и море лишь изредка скрыто от нас молодым частоколом сосенок.

Несколько дней с северо-запада тянуло холодным ветром. Море наливалось свинцовой тяжестью; по всему морю катились тяжелые белоголовые валы, наваливались на песчаный берег, рушили берег. А вчера, когда ветер был особенно сильным, рухнула в море с крутого берега старая разлапистая сосна. Она долго сопротивлялась ветру и волнам, а вот вчера рухнула.

Но сегодня день тихий, солнечный и теплый. Море по-летнему сине и спокойно. И кажется, что зима будет нескоро и таких хороших дней впереди еще много.

Мы прошли сосняки, обогнули сонный залив и пришли в березовую рощу. Правда, здесь не только березы, встречаются и купы сосенок, но берез все же больше. Роща будто обновилась: светлая и спокойно-грустная. Некоторые березы желтыми стали и потеряли много листьев, у других пожелтели только пряди, длинные, свисающие к земле.

Мы не спеша бредем по светлому лесу, радуемся теплому дню и обилию закатных красок. Среди спокойно увядающих берез вдруг увидишь отчаянно раскрашенную осину. Она никак не хочет смириться, что ее лето прошло, и листья на осине, как и летом, неспокойны, волнуются, шелестят. Облетают листья шиповника, открывают ярко-красные продолговатые ягоды. Ягод много, и видны они далеко — самая яркая краска на богатой палитре осени. Синее небо, синее море, белые стволы берез, желтые, зеленые, багряные листья деревьев и красные ягоды шиповника.

И лишь сосенки стоят как ни в чем не бывало: осень их не пугает, да и зима тоже.

А все-таки, значит, скоро зима: трава пожухла и сухо шелестит под ногами. Но грусть мимолетна, скоро проходит и снова радуешься осеннему лесу. Радуешься теплу и свету, идешь вольно, и в тебе нежность к этим березам, и уже не чувствуешь себя в лесу пришлым горожанином, а будто и города вовсе никакого не было и ты всю жизнь, да нет, даже всегда, жил в этих лесах.

Около старого березового пня нашли мы дружное семейство рыжих упитанных опят.

— Красивые какие, — говорит Димка. — Как солдатики. — Он трогает пальцем пробковые шлемы опят, что-то мурлычет, ползает около пня на коленях.

Отсюда, от пня, угляделось еще одно семейство опят, я говорю об этом Димке. Димка вскакивает с земли, как развернувшаяся пружина.

— Где?

Он приносит грибы и осторожно кладет их в корзинку. И снова ползает около пня.

— Ну что, — спрашиваю, — будем срезать?

— Не-е, — говорит Димка. — На обратном пути лучше. Или завтра придем. Ладно?

Димке просто жаль срезать такие красивые грибы. А они и вправду хороши в осеннем светлом лесу. Крепкие, неувядшие.

Время в лесу летит незаметно. Судить по солнцу, так уже перевалило за полдень, а мы вроде и пришли-то совсем недавно и наша корзинка, одна на двоих, далеко не полная.

Грибы мы берем плохо и часто отвлекаемся. Вот пригнулся к траве Димка, сгорбился, затих.

— Что там, Димка?

Он предупреждающе шипит и делает знаки, чтобы я говорил тихо. Заглядываю ему через плечо и вижу сонного золотистого жука. Такого красивого золотистого жука я не видел с самого детства.

— Что ты собираешься с ним делать, — спрашиваю я Димку.

— А зачем? — отвечает Димка шепотом.

Мне почему-то становится неловко, и я хочу сказать Димке хорошие и нужные для этого случая слова, но не могу их вспомнить.

В березовой роще мы оказались не одни. Там, где роща переходит в сосновый бор, встретили двух грибников, Димкиных знакомцев. Димка представил мне их еще издали.

— Они братья. Вон, который длинный, Пашка. Он в четвертом классе учится.

Я слышу неудовольствие в Димкином голосе.

— Ты в ссоре с Пашкой?

— Да нет. Просто он такой… — И Димка неопределенно и не совсем дружелюбно машет рукой.

— Ну а второй как?

— Васька-то? Васька хороший. Маленький только, первоклашка.

Мы постепенно сближались с братьями, потом их скрыли кусты, я даже забыл о братьях, но внезапно кусты раздвинулись, и на крошечную желтую поляну вышел Васька. Я не разглядел его издали. И теперь смотрел на него во все глаза. Маленький пастушок? Да, скорее, Иванушка, братец сказочной Аленушки. Васька в длинной рубахе. Не хватает только витого шелкового пояска. Васька белоголов, синеглаз и круглолиц. И льется из Васькиных глаз радостная удивленная синь.

— Ди-има, — сказал Васька высоким и переливчатым голосом, — ты знаешь, где дятел живет? А я знаю. Хочешь, покажу?

Горло у Васьки по-птичьему трепещет, и кажется, там у него спрятана светлая серебряная свистулька.

— Ди-и-ма!

Димка наклоняет голову набок, смотрит заинтересованно.

— А где?

— Там. — Васька машет тонкой рукой в сторону высвеченных солнцем берез. — Я ви-идел. Краси-ивый такой.

Свистит переливами серебряная свистулька.

И я рад, что Димка встретился с Васькой и тому, что они рады друг другу.

Васька поднимает большой оранжевый лист.

— Посмотри-и, Ди-има!

По оранжевому листу медленно и сонно ползет букашка с яркими подкрылками. Димка трогает букашку тонкой и сухой травинкой, букашка поползла быстрее, подкрылки у нее затрепетали, и она без разбега, как вертолет, полетела к вершинам берез, к синему небу. Ребятишки проводили ее восторженными глазами, будто это они научили букашку летать.

— Ди-има!

Я слышу, как ребятишки говорят о только что улетевшей букашке, говорят хорошими и нужными словами и жалею, что не вспомнил этих слов, когда Димка нашел золотистого жука. А сейчас я эти слова вспомнил. Да, кажется, вспомнил.

А ребятишки ползли на коленях по опавшим березовым листьям, преследовали забредшего далеко от дома крупного муравья. Муравей ни на кого внимания не обращал, делал свое нелегкое дело, тащил какую-то живность домой. Муравей бросал добычу, подбегал к ней то слева, то справа, то отчаявшись, жилисто упираясь, тащил ее за собой волоком.

— Смотри-и, на помощь другой мураш прибежал…

Неподалеку я нашел еще одно семейство опят и срезал его. Появился Пашка. Деловой, быстрый. Он видел, как я срезал грибы и, пробегая мимо, толкнул Ваську ногой.

— Раззява!

Васька, не понимая, посмотрел на брата синими глазами.

— Ну его, — сказал Димка, когда Пашка снова исчез в кустах. — Зато он не видел ту красивую букашку, которая улетела.

— Он их уби-ивает, букашек.

— Пойдем с нами, — предлагает Димка.

Васька опасливо смотрит на кусты, за которыми исчез Пашка.

— Пойдем. А потом посмотрим, где дятел живет?

— Добро, — важно соглашается Димка.

От моря тянет легким ветром. Летят меж берез тонкие светлые нити паутины. Летят на паутинах в неведомые синие дали маленькие паучки-путешественники. Спешат за оставшиеся теплые дни посмотреть землю.

Корзинка у нас еще не полная. Но сейчас мы пойдем искать живущего в старом дупле красивого дятла. Дымятся белым туманом стволы берез, шуршит под ногами усохшая трава, синеет теплое небо над желтой рощей. Рядом идет Васька и посвистывает по-птичьи.

— Ди-има! Видел?

Тихо стелется над землей осенний светлый день.

НА МОРЕ НЕПОГОДА

Как только зашуршат в увядших травах предутренние заморозки, приходит время сбора опят.

Километрах в десяти от деревни, на заросшем старыми березами мысу, еще в прошлые годы присмотрели мы грибное место. Собрались поехать втроем — с Валентином и Светланой — но у Валентина находились неотложные дела, поездка откладывалась со дня на день и, наконец, опять-таки сославшись на крайнюю занятость, он заявил:

— Одни поезжайте. А то я раньше чем через неделю не освобожусь.

Легко сказать — поезжайте. Добраться до грибного места мы можем только на лодке, и уже одно это заставляло меня задуматься. Лодочный мотор я освоил совсем недавно. И даже не освоил, это сказано чересчур громко, а только научился его заводить и управлять им на ходу. Гордостью и вершиной моих технических знаний было умение вывинтить и зачистить пробки. Наше море, хоть оно и не совсем настоящее, а не любит шутить. Не дай бог волна… А тут еще Светлана. На ее помощь рассчитывать не приходится. Она всегда была уж очень какая-то домашняя и городская: боялась вымокнуть под дождем и, помнится, не любила ветер, опасалась, как бы солнце не обожгло лицо. К деревенскому своему дому приспосабливалась долго и тяжело: не могла привыкнуть, что нужно топить печи, заботиться о дровах, а воду приносить из колодца. И если налетит ветер и поднимется волна — страдающая от неудобств и страха Светлана сразу же превратится в тяжелую обузу.

— Чего тут плыть? Тридцать минут туда и тридцать обратно. И делать нечего. — Валентин пытался настроить меня на бодрый лад.

— А если мотор заглохнет?

— Лодку оставьте, а сами по берегу домой.

И мы решили плыть.

Лодка у Валентина в то время оставалась только одна, трехместная фанерная «Маринка», — большую рыбацкую еще в середине лета по недосмотру разбило в шторм о крутой берег.

На озерной тиши лодку лучше «Маринки» трудно придумать: и устойчивая, и быстроходная, и легкая. Ровно гудит мотор, стелется за лодкой пологий бурун, плывут мимо далекие зеленые берега, голубеют вода и небо. До заветного мыса мы добежали минут за тридцать, а то и того меньше. И все мои опасения уже казались ненужными, придуманными.

И я все делал правильно и уверенно. Вовремя уменьшал обороты мотора, хорошо провел лодку среди прибрежных топляков и коряг и в нужную секунду выключил мотор. И лодка плавно уткнулась в берег.

Очень красив лиственный лес в ясные и теплые дни того времени года, когда не поймешь то ли это конец лета, то ли начало осени. Березы еще в зелени, в расцвете жизненных сил, но на некоторых уже появилась первая, неяркая пока желтизна. Но лес уже как бы поредел, высветлился, и в нем теперь много просторнее.

Прямо от воды увидели семейство опят. Очень благополучное и многочисленное семейство. А чуть поодаль второе, третье, пятое. Господи, сколько же здесь грибов! И радостно, что грибов так много, и лес этот светлый жаль, жаль старые березы. Нелегко им приходится среди такого нашествия своих врагов — опят.

С шумом взлетели из березового подроста тетерева, замелькали среди белых деревьев. Я захватил с собой фотоаппарат в надежде сделать хорошие снимки, но вот не приготовился и даже не расчехлил камеру. Надо бы аппарат как ружье носить, всегда наготове, корил я себя, иначе зачем его вообще брать. Но тут же находил успокоительные слова: если заранее к работе не готов, не настроен, то внезапно взлетевшего тетерева вряд ли сфотографируешь. Правда, эти косачи вроде уж очень медленно летели. Вот уж верная пословица: та корова, которая сдохла, много молока давала.

Но досада быстро проходит: вон сколько грибов. Упитанных. Солнечных. Знай не ленись. Очень быстро мы со Светланой нарезали ведер пять-шесть опят. Можно бы и еще брать грибы, но в крошечной лодке свободного места не так уж и много. Да и, ко всему, погода начала портиться. С северо-запада, из гнилого угла, поползли размытые, темные понизу облака. И ветер посвежел и заметно стал холоднее. Но самое неприятное — голубое море потеряло свой цвет, стало серым и по нему пошла волна. Пусть еще не крутая, а все ж волна.

Торопливо я стал собираться в обратный путь, а сам все с опаской посматривал на море и небо: ветер как будто еще усиливается.

Мотор завелся сразу. Но едва я вывел лодку на открытую воду, как понял, что волна для нашей «Маринки» не совсем шутейное дело. И управлять ею стало не так просто. Чуть прибавишь обороты двигателю — лодку жестко колотит о волны, через правый борт обдает холодной водой. Уменьшишь газ — того хуже, не слушается лодка руля. Пока приноравливался к волне, совсем забыл о Светлане. А когда понял, что плыть все-таки можно, подумал: надо сказать Светлане бодрые слова, успокоить ее.

— Это не волна. Для разнообразия даже приятно.

— Пустяки, — согласно кивнула Светлана. — Но приятного немного. У меня уже весь бок мокрый. Но и это, вообще-то, пустяки.

Я посмотрел на Светлану, пытаясь ее понять: или она бодрится и прячет страх, или смела от неведения. Но Светлана сидит в носу лодки совершенно свободно, без напряжения. И даже как к неизбежному, без всякого неудовольствия, относится к заплескивающейся в лодку воде.

И я уже увереннее почувствовал себя на руле. И прошли опасения за то, что при каждой волне Светлана будет взвизгивать от страха, опасно наваливаться на борт или требовать немедленной высадки на берег, совершенно не считаясь с тем, что при таком накате трудно развернуться — нельзя ставить лодку бортом к волне даже на короткое время. И теперь мне стало легко, даже немного весело и путь домой уже не казался таким далеким и трудным.

Но один совет Светлана все же подала:

— Ты правь вон к тому острову. А потом вдоль острова пойдем. Там много тише будет.

А вообще-то дельный совет. Идти к острову направление волны вполне позволяет. На заветренной стороне острова определенно тише будет. А потом от острова мы двинемся к берегу. Это хоть и удлинит наш путь, но зато в скорости мы опять окажемся укрытыми от большой волны за далеко вдающимся в море лесистым мысом.

Близ острова протянул над головой утиный табунок. Совсем невысоко прошел. Отличный бы снимок можно было сделать: низкие темные тучи, белые барашки волн и на первом плане утиная стая. И причем так близко, что можно отчетливо увидеть поджатые красные лапки, бусинки глаз. Но у острова волна хоть и поослабла, однако далеко не настолько, чтобы бросить руль и схватить фотоаппарат. Светлана, проводив табунок взглядом, повернула ко мне загоревшееся азартом лицо.

— Ах, какой снимок ты упустил.

Я согласно кивнул головой.

— Давай, я — на руль, а ты с фотоаппаратом — на нос лодки.

Я заулыбался и дал понять, что шутку вполне оценил.

— Давай руль. Я ведь вполне серьезно. — Светлана, вроде, даже сердится. — Вон опять стая летит.

Видя мою нерешительность, Светлана ловко, почти не нарушая равновесия лодки, пробралась на корму.

— Быстро на нос! Корму перегрузили.

И сам вижу — перегрузили. Скрепя сердце я передал ей руль и тут же забыл о нем: приближались утки.

А это какой-то закон: нет фотоаппарата или ружья — утки могут садиться чуть ли не на голову, глухари подпускать на двадцать метров, да еще при этом долго и оценивающе тебя разглядывать, зайцы чуть ли не сбивают с ног. Но когда вышел специально на охоту — все живое словно бы вымирает. А если уж встретится, то рассчитывать на слепой фарт не приходится. Вот и сейчас утиная стая, не в пример первой, стала отворачивать от нашего курса. Вот если бы прибавить скорость нашей лодке и пойти наперерез утиной стае, то лишь тогда можно надеяться, что удастся сделать хороший снимок.

А тем временем голос мотора окреп, наполнился высоким гудом, из-под носа лодки высоко взметнулись водяные усы и лодка, изменив курс, стремительно понеслась по волнам.

Стая ближе, ближе. Торопливо отщелкиваю кадры. Но нужно еще ближе. Несколько секунд и… Остров, дотоле прикрывавший нас от большой волны, кончился и, во избежание беды, нужно было немедленно погасить скорость лодки. И лодка замедлила скорость и стала носом к волне. Все было сделано так, как надо, быстро и, главное, в нужный момент.

Я спрятал фотоаппарат под брезент, приготовился закурить, чтобы как-то унять охотничий азарт, и тут только осознал, что лодкой управляла Светлана. Понял это с удивлением и какой-то спокойной радостью. И путь домой уже не казался мне таким далеким. И уже не пугало, что может внезапно заглохнуть мотор. Да и вообще мир стал надежнее.

Еще несколько минут, и лодка укроется от больших волн за длинным лесистым мысом. А там и до дому рукой подать.

ЗАВИСТЬ

Медленно угасает день. Небо уже не такое голубое, не такое глубокое: оно линяет, плотнеет, опускается ближе к земле. Но рождаются новые краски. Солнце, еще недавно слепяще белое, начинает расти, наливаться красной силой. И красными, теплыми становятся кромки облаков, подкрашена розовым вода. Теперь уже скоро, вот-вот из дальних просторов, из вечернего красного света появятся утки. Они налетят внезапно, в свисте косых крыльев, стремительные.

Сегодня открытие охотничьего сезона. Я буду стрелять с крошечного прибрежного островка. Островок почти голый, но на одном его крутом склоне растет несколько разлапистых сосенок, среди них можно укрыться от зорких глаз уток-старок.

Тяжелеет, скатываясь за туманные леса, солнце. Вот-вот прилетят утки. Ружье давно заряжено. Пальцы на курках. Бегут мурашки в застывших от напряжения ногах.

Полетели утки. Полетели. Во-он, далеко, над тихим морем, летят утки. Они летят низко, почти около воды. Но летят не ко мне. Напрасно я прячусь среди сосенок — не ко мне.

И снова тягучее напряженное ожидание.

В стороне глухо, раз за разом, бухнула крупнокалиберная двустволка. И сердце облилось завистью к счастливцу. Ведь вот же какое неудачное место я выбрал. Ведь собирался же сесть на лесистой косе — как раз в том месте, где бухнула двустволка. Ну невезучий же… Да разве…

Свистят над головой крылья. Кручу головой. Где? Да где же?! Табунок уток. Вот он. И далеко уже. Но спохватываюсь и, хотя отчетливо и холодно понимаю, что утки за выстрелом, палю вдогонку. В белый свет. Как в копеечку. И замирает сердце: а вдруг споткнется утка и, перевертываясь, шлепнется о воду. И не удержавшись, стреляю еще.

Проходит напряжение. Снова вижу море, лес, солнце. Можно закурить. Вспоминаю давешнюю бухающую двустволку: у соседа сейчас тихо — пусть теперь он мне позавидует.

Слышу далекий голос Валентина.

— Есть — нет?

И Валентин заволновался. Я кричу что-то вроде «о-э», рассчитывая на то, что Валентин не поймет, а кричать, снова не решится: могут налететь утки.

Но он, тоскуя, кричит:

— Есть?

— О-э, — глухо кричу я.

И снова тишина. Долгая томительная тишина. Какая же все-таки черная штука — зависть. И никак люди не могут избавиться от нее. И Валентин… Ведь интеллигент, педагог. Мой друг. А вот зависть. Учить вас надо. И уже специально для Валентина и того, соседа на лесистой косе, стреляю из обоих стволов, раз за разом.

Умиротворенно я жду завистливых криков Валентина, но он молчит. То-то, думаю, так вас. И вдруг выстрел. Один. И через несколько долгих секунд другой. Как пить дать Валька утку срезал. А второй выстрел — подранка добивал. Я знаю. Первый выстрел влет, а второй — по подранку на воде.

— Есть? — напрягая горло, кричу я.

Но Валентин молчит. Определенно, он утку сейчас из воды тащит. Потому и молчит.

Мне хочется сбегать к Валентину, посмотреть на его добычу, но с этого чертова островка не убежишь: до берега не так уж далеко, но проливчик глубокий, и вода холодная, осенняя. А лодка у Вальки.

— Есть? — кричу я снова.

Валентин что-то отвечает, но я не могу разобрать его слов.

— Что-о? — деревенеет шея от крика, и аж эхо гудит в хребтах. И опять не понять ответа.

Нет, чтоб по-человечески ответить, посадил меня на этот проклятый остров, а сам уток бьет.

Подожди, думаю я мстительно. Теперь ты покричи, а я послушаю. Поднимаю стволы в небо и рву курки. Ах! Ахх! отозвались вода и лес. Вот так-то. И уже стреляя, нет, еще до выстрела, но когда его уже не предотвратить, вижу, как на меня, низко, совсем уже рядом, в двух десятках метров, летят утки. Красавицы утки свечой взмывают вверх, а я шарю на поясе и рву патроны из тугих гнезд патронташа.

Нет, чтоб по-человечески ответить, думаю я о Валентине и снова накаляюсь. Если бы он ответил как надо, да разве бы я стал палить в воздух? И уток упустил. А ведь мог бы сбить. Из правого ствола первую, когда она мимо протягивает, а из левого — вторую, вдогонку. Определенно мог бы.

А в награду не было даже криков Валентина. Он молчал.

Я раздумывал не пальнуть ли мне еще, но услышал выстрел Валентина. И еще один. Может быть, он и продолжал стрелять, но я уже не слышал: ко мне, как во сне, как в замедленном кино, плыла по синему воздуху утиная стая. И еще раньше чем поднять ружье, уже знал, что собью утку. Собью непременно. И кажется: я медленно поднимаю ружье, медленно взвожу курок. Но и утки пролетели за это время совсем малое расстояние. И четко вижу ту утку, которую собью. Не слышу ружейной отдачи и лишь знаю, что утка сейчас упадет. И утка, налетев на невидимую преграду, перевернувшись в воздухе, тяжело шлепается о тугую воду.

Замедленное кино кончается: утки круто берут к морю, и тотчас становятся за выстрелом. Но я не жалею: моя утка, сбитая влет, влет, а не как-нибудь, лежит на воде. Она чуть покачивается на мелкой волне, и ветерок медленно гонит ее к моему острову. А пронесет мимо — тоже не беда: кончится зорька, и Валентин пригонит лодку. И теперь, если Валентин крикнет, я знаю, что ему отвечать. И отвечу с удовольствием.

И уже уверенно ожидаю новые стаи уток. И сам себе говорю, что волноваться и спешить не буду: подпущу утку на выстрел, вернее, пропущу над собой и потом прицельно — вдогонку.

Но внезапно появляются новые заботы: моя утка ожила. Она подняла голову, осматривается. И намерена плыть явно не в мою сторону.

Нет уж, не выйдет. По неподвижной-то цели я не промахнусь. Поднимаю ружье и стреляю. Дробь хлещет по воде, где мгновение назад качалась утка. Но самой утки на том месте нет. Она исчезла, она нырнула за какие-то доли секунды до того, как по воде хлестнул дробовой сноп. Через несколько долгих секунд она показывается из воды целая, невредимая.

Торопливо стреляю из второго ствола. И опять дробь рябит воду, а утка на мгновение исчезает. Это уже черт-те что значит. Торопливо вгоняю в стволы новые патроны. Ведь еще мгновение, и моя утка уплывет, и поминай как ее звали. Прыгает, качается мушка ружья, рвут воздух выстрелы, вскипает вода под дробовой осыпью. Колотит в горло и ребра сердце, сохнет во рту. И стреляю, стреляю.

Шарит рука на поясе и замирает внезапно: последний патрон. И возвращается рассудок. Последний патрон. Есть патроны, но они на таборе. Кто же знал, что мне придется сегодня так много стрелять!

А утка невредима. Хотя нет, постой. Видно, какая-то шальная дробина задела ее и, когда я спускаю курок у пустого ствола, она пытается нырять, но не может нырнуть.

Последний выстрел, и утка, подгоняемая ветерком, чуть заметно плывет к моему острову.

Все. Мне теперь не надо замирать в нервическом ожидании и высматривать в тускнеющей дали утиные косяки. Стрелять все равно нечем. Я выберусь из укрытия, сяду на выброшенный морем сосновый обрубок, буду курить и спокойно, умиротворенно смотреть на вечернее море, на пролетающих уток.

Я закуриваю, гляжу, как плывет и тает в чистом воздухе табачный дым и думаю, что мне хорошо и спокойно. И что я сделал свое дело: расстрелял патронташ, добыл утку и вот теперь тихо и благостно смотрю на притихшее перед ночью море, на темнеющие облака, на размытый горизонт. Усмехаясь, вспоминаю давешние свои и Валентиновы крики и немного жалею о пустой от зависти стрельбе. Сегодня вечером мы посмеемся у костра.

Но нет еще в мире спокойствия. Свистят крылья, появляется утиный табунок и летит к черту вся благостность. Хватаю ружье, но тотчас вспоминаю, что оно пустое, и хочется его сломать, разнести в щепы, смять через колено стволы.

А утки летят близко, крупные кряковые утки. Это самые лучшие, самые крупные утки из тех, что я видел за сегодняшний вечер. И табунки летят часто.

Но на этом пытка не кончилась. Просвистел крыльями и безбоязненно шлепнулся в воду, неподалеку от моего острова, одинокий селезень-гоголь. Гоголь, видимо, славно провел сегодня день. Сытый и довольный, он плескался на мелководье, поправлял перья, потягивался крыльями.

Шарю по карманам, ищу хоть один завалявшийся патрон, но не нахожу.

Бухают ружья Валентина и того незнакомца на лесистой косе. Вздрагивает и обрывается мое сердце.

Оглушенный несправедливостью, смятый, сижу на острове и смотрю, как из розовой прорвы заката валом идут утки.

ПЕРЕД СЕЗОНОМ

Еще не успели привыкнуть к лету, а день, хоть и мало заметно, воробьиным скоком, но идет на убыль. Чуть свежее стали утренники, чуть выцвела зелень трав. Прогрохотал ливнями и громами, отполыхал огненными стрелами ильин день — по давним традициям с этого дня заканчиваются летние купания.

Чем ближе к открытию ружейного сезона, тем неудержимее влечет в охотничий магазин. Вроде и дела там никакого нет, и все уже давно куплено к предстоящей охоте, а трудно удержаться, трудно пройти мимо магазина. Вообще-то магазин этот в селе не совсем охотничий, и на большой вывеске он значится как «Культмаг», но наряду с книгами, школьными тетрадями, детскими игрушками, телевизорами здесь продаются ружья, порох, дробь, рыбачьи снасти. И в этой «мужской» части магазина покупатель сейчас, особенно по вечерам, многочислен. Здесь наиболее остро ощущение приближающегося праздника. Здесь все свои, все приятели. И пусть ты их раньше никогда не встречал, это ничего не значит: они, скорее всего, знакомые твоих знакомых. А если даже и нет, все равно близки тебе той родственностью, какой бывают близки друг другу люди, имеющие одинаковую страсть.

Подготовка к охоте, даже на самых дальних подступах, это уже часть охоты, в немалой степени она столь же волнующа, как и непосредственно охота. Для стороннего человека весь смысл утиной охоты видится в количестве убитых уток. Казалось бы, так оно и есть. Но вот ей богу же совсем не так! Это, пожалуй, наименее радостная ее часть, даже несущая в себе горьковатый привкус. Хотя, понятное дело, без удачного выстрела всякая охота не охота. Это как горькая и жгучая приправа, без которой станет пресным и безвкусным блюдо.

И вот ноги сами несут нас с Валентином в охотничий магазин. Просторный деревянный дом, зеленый палисадничек, высокое, с широкими ступенями крыльцо. Тяжелая дверь. Люди. Гул голосов.

Ага, ружье вроде покупают. Так оно и есть, покупают.

Покупка ружья дело для мужчины весьма серьезное. Пусть даже самого дешевого. В магазине такой человек появляется в окружении друзей и приятелей. Приятели тоже осознают важность момента: они торжественны и сдержанно-веселы. И продавец сразу видит: эти купить пришли, а не только посмотреть да руками потрогать, и потому без всякого неудовольствия готов выкладывать на прилавок все новые и новые ружья, пока «главный консультант» покупателя не скажет: вот это берем.

В каждой компании, покупающей ружье, есть свой главный консультант. Это ему, в первую очередь, подается ружье, и вся компания будет нетерпеливо ждать, пока он не закончит детальный осмотр ружья и не скажет своего слова.

Главный консультант с достоинством берет ружье, прикидывает его вес на руке, долго смотрит в стволы на свет окон, пробует курки. И задумчиво молчит. Жестом проект продавца подать ему новое ружье. И после долгих осмотров, сопровождаемых причмокиванием губами, вздохами, покачиванием головой и тихими словами вроде «м-да-а», «так-так», указывающими на глубокое знание консультантом предмета, он говорит веское: берем.

Долго сдерживаемое нетерпение его приятелей прорывается наружу. К ружью сразу тянется несколько рук. Завладевший ружьем проделывает почти те же манипуляции, что и главный консультант, только на причмокивания и на покачивания головой у него нет времени: ружье отбирается другими, жаждущими сказать свое слово.

А вообще-то в этом магазине все специалисты своего дела, каждый считает себя вправе дать совет. Такой уж это народ — охотники и рыбаки. И покупка ружья — праздник для всех присутствующих в магазине. И они уже сгрудились вокруг нового владельца ружья. Сейчас самое время поговорить о достоинствах и недостатках тулок и ижевок, о старинных ружьях и ружьях будущего, да и вообще обо всем, что так или иначе связано с охотой. Купленное ружье уже идет по рукам собравшихся со всего магазина знатоков, и, когда владелец тянется к ружью — ему так еще и не удалось до него даже дотронуться, — ему, салаге среди продымленных у костров охотников, укоризненно говорят:

— Да ты чо, паря, не успеешь наглядеться на ружьишко? Оно ж теперь твое.

Почти всегда в толпе найдется сторонник старинных ружей, у которых и рон и кучность были не чета нынешним. Почти никто никогда не видел этих ружей, но некоторые слыхивать слыхивали и разговор готовы поддержать.

— Было у меня такое ружье. Еще от деда досталось. Гуси, к примеру, идут далеко, а мне и заботы мало. Другие стреляют наобум-лазаря, а достать не могут, и не хотят понять, что не могут достать. Все равно палят. А я как приложусь, так обязательно одного да выбью. А то и двух.

— Что-то не видел я у тебя такого ружья. — Это голос из толпы.

— Потерял, а вернее сказать, утопил, — сокрушенно разводит руками рассказчик. — Век себе этого не прощу. Я бы то ружье на дюжину нынешних не сменял. Не делают сейчас таких ружей.

Рассказчик уходит. Его провожают десятки глаз. Как только за ним закрылась дверь, кто-то торопится сказать свое слово:

— Да кого ты слушаешь? Он с двадцати шагов не может в забор попасть, вот и придумывает про ружье, которое ему от деда досталось. Балаболка.

Завладев вниманием слушателей, новый знаток тоже начинает рассказывать о прекрасных ружьях, которыми ему когда-то приходилось владеть. У них были удивительные рон и кучность.

Я стою в толпе, и мне тоже хочется высказаться. Нужно сказать парню, купившему ружье, чтобы он не слушал всяких там дилетантов и не стремился приобретать ружье со сверхкучностью боя. Утятнику эта сверхкучность вообще не нужна. И даже вредна. А потом мне еще хочется сказать несколько слов о своем ружье. Кучностью оно великой не отличается и тяжеловато, но бьет — дай бог каждому. Надежное курковое ружье. Вот такие нужно приобретать.

Магазинное общество только на первый взгляд однородно.

Весьма условно его можно разделить на три группы. Они хоть и не испытывают друг к другу антагонизма, но держатся весьма обособленно.

Первая группа — молодежь еще совсем зеленая, необлетанная, которая, чаще всего, и ружья-то своего пока не имеет. Но в них уже проснулась охотничья страсть. Они толпятся около тех прилавков, где выставлена всякая недорогая мелочевка: резиновые чучела уток, спиртовые плитки, ножи, топорики. Стоят, смотрят, спорят. И, как правило, покупают мало.

Вторая группа — народ уже вполне взрослый. Эти люди давно сами зарабатывают на жизнь, могут позволить купить себе многое. Единственный недостаток в их охотничьей биографии — не могут бывать на охоте столь часто, сколько хотелось бы. Эти люди обитают в той части магазина, где продаются ружья, лодочные моторы, палатки, спиннинги. Смотрят, обсуждают. И покупают редко. Просто хотя бы потому, что у них есть все. Но им хорошо среди себе подобных, хорошо говорить о достоинствах и недостатках ружей. Вот и маются без дела около прилавков. И если в магазине появился настоящий покупатель, вторая группа спешит ему на помощь.

Есть и третья группа. Но ее люди долго в магазине не задерживаются. Деловито подходят к прилавку, покупают много дроби, пороха, пыжей. В разговоры ни с кем не вступают: с нами, дилетантами, им, профессионалам, говорить не о чем. И эти люди вызывают невольное уважение: мастера.

А все-таки мне больше нравятся люди из второй группы. Общительные и веселые, по-детски хвастливые и самоуверенные. И самое их главное достоинство: они еще не потеряли удивления перед красотой земли, и всем им близка охотничья страсть, страсть, от которой кровь становится горячей и гуще цветом.

У продавца в этом магазине на покупателей глаз наметан. Парень покупает дробь. Просит пару килограммов.

— Тебе тройку или четверку? — спрашивает продавец.

Парень молчит.

— Ну какая у тебя дробь уже есть? Если тройка есть, тогда четверки свесим.

— Да никакой у меня еще нет, — покупатель разводит руками.

— Тогда сделаем так: половина тройки, половина четверки. Идет?

Парень мнется, сопит и неожиданно спрашивает:

— А какая это тройка? Покажите.

Продавец катнул на ладони десяток тусклых крупинок. Парень недовольно нахмурился.

— А крупнее у вас есть?

— Есть и крупнее. Вот единица, вот нолевка…

— Мне вот этой нолевки и дайте.

Общество рыбаков и охотников не выдерживает. Мужики давно прислушиваются к разговору парня с продавцом и чувствуют, что пора уже сказать свое слово, передать начинающему охотнику немного из своего богатого опыта.

— На уток готовишься? — спрашивают они парня.

Парень согласно кивает.

— Ну дак куда ты эту нолевку — да еще три нуля! — берешь? Тебе утка танк, что ли?

И дальше следует разъяснение, на какую живность какая дробь нужна. И все это говорится хоть и грубовато, но доброжелательно. И словоохотливо. Как-никак, разговор идет на любимую тему.

Есть в магазине и свои знатоки теории. Здесь даже можно услышать такое: чтобы убить утку, нужно, чтобы в нее попало шесть дробин массой, равной одной двухтысячной массы утки и со скоростью не менее двухсот семидесяти пяти метров в секунду. И сошлются на какой-нибудь солидный печатный источник.

Мы заходили в магазин с Валентином и сегодня. Продавец получил новую партию товаров. И среди всего разнообразия — манки на утку и рябчика. В магазине было очень хорошо: можно было давать советы, бесконечно показывать свое искусство и, главное, говорить о предстоящей охоте и вспоминать различные удивительные случаи из охотничьей практики.

Все манки на вид одинаковые, а голосами различны. Вот и нужно выбрать из великого разнообразия тот манок, голос которого, по твоему разумению, наиболее точно передает голос птицы. Причем на самца один манок, на самку другой, нежнее.

Магазин полон птичьими голосами. Только в этих голосах все-таки чуть-чуть не хватает правды.

— Ну почему ты так рвешь первое колено? Вначале ведь на самца надо высвистывать так: тии-тии, а потом уж ти-ти-ти. Вот. Ну-ка, еще. Или дай-ка лучше, я тебе сам покажу, как это делается.

И показывает. Хотя… хотя тоже фальшивит. Но даже от этих, не шибко взаправдашних голосов, радостно на душе.

Скоро, очень скоро — открытие сезона.

ЗАТЕСЫ

Да и не заблудились мы тогда. Просто потерялась тропа и смешались ненадолго стороны света, как это бывает в вагоне поезда: будто едешь в другую сторону и никак от этого чувства избавиться не можешь, но пройдет время, и вдруг разом все встанет на свои места. Сколько лет прошло, а помнится вот… И помнить-то, в общем, нечего: так себе, пустячок, дымка, легкое головокружение. А помнится, помнится.

Другие бы дни должны в память врезаться; и хоть они не забылись, а вот не волнуют. Отчего так?

Ну, вот хотя бы это. В канун майских праздников, перед ледоходом, потемну, переходили с одним мужиком речку то ли Чуну, то ли Бирюсу. Ночь темная, без луны. Единственный ориентир — неяркие подфарники ожидающей нас на том берегу машины. На их свет мы и шли. И сам теперь не знаю, как такое могло получиться: забрели впотьмах в странное место и в какую бы сторону не толкались, везде под ногами всхлюпывала вода. Пытались и в обратную сторону, по своим следам идти, но и там оказалась вода. И уже затосковал я тогда…

Или вот еще. По весеннему льду перешли мы со старым другом Братское водохранилище, а широкие прибрежные разводья переплыли на резиновой лодке. Ночью вызвездило, ударил морозец, и разводья покрылись льдом. Лед был тонким, черным над глубинами, легко проламывался веслами. Когда я уже пробил дорожку чистой воды через все разводье, неожиданно налетел набравший разбег над ледяными полями ветер, круто развернул лодку и чиркнул ею о ножевую кромку молодого льда. Лодка охнула, враз скособочилась, и через сникший борт хлынула вода. А на мне тяжелая, почти зимняя одежда. Да и пловец-то я не ахти какой.

И этот случай, хоть и остался в памяти, а не волнует. А помнится, помнится и волнует другой день.

Тогда мы с Валентином впервые пошли в кедровую тайгу. Заключили договор на заготовку орехов и с самыми радужными надеждами двинули по незнакомой тропе. Шли налегке, без груза, не несли даже малых запасов еды. Еще по зимнику на базу, куда мы шли, были завезены продукты, и заключившему договор незачем было ломать себе хребет тяжелым рюкзаком. До базы хоть и неблизко, но с пути, как нас наставили, сбиться трудно: нужно держаться торной тропы, по которой недавно прошли вьючные лошади, и следить за тем, чтобы не уйти по какому-либо ответвлению тропы, где нет лошадиных следов.

Тропа и на самом деле оказалась вполне торной. Она неторопливо вилась с увала на увал и вела все дальше и дальше в глубь тайги. Временами следы лошадиных подков надолго исчезали, но потом, как добрый знак, появлялись вновь. И когда мы уже изрядно устали от дороги и душевного беспокойства — а все-таки по той ли тропе идем — впереди поредели деревья и мы вышли на небольшую вырубку. Посредине поляны желто светились новым деревом рубленые избушки. Избушки держались малой, но плотной ватажкой и чем-то напоминали пробившееся из земли семейство опят. На таборе было застойно тихо и безлюдно, и лишь около приземистого амбара отыскался небритый мужик, назвавшийся приемщиком. Еще дорогой мы мечтали, что придем на базу, вручим ее хозяину договор, наберем на складе продуктов, устроим отдых, а назавтра, со свежими силами, примемся за дело. Но небритый мужик отказался выдать продукты, на договор даже и не посмотрел и лишь длинно сплюнул, когда мы стали говорить о пунктах договора.

— Пустая тайга, — объяснил мужик. — Кедровка, почитай, всю шишку спустила. Мне орехи нужны, а не договоры. Если я по этим бумажкам буду продукты раздавать, то тюрьмы мне никак не миновать. Будут орехи — будут и харчи.

Дальнейшие разговоры о еде мы посчитали для себя излишними и с решительностью голодного двинулись в тайгу. Нам повезло. Вскоре мы отыскали кем-то брошенный колот, и вот, с сочным чмоком, врезались в мох первые тяжелые шишки. Этот кедрач не один раз уже был обмолочен, но на некоторых вершинах осталось немного шишек, а теперь они дозрели и падали от первых, даже несильных ударов.

А к вечеру, взопревшие от непривычной работы, мы вернулись на базу и принесли два мешка кедровых шишек.

Пришел приемщик, посмотрел на нас долгим взглядом, сказал:

— А я, ребята, думал, вы из тайги вернетесь пустыми… Пошли на склад.

На складе мужик вел себя щедро: отвалил полрюкзака сухарей, не поскупился тушенкой, чаем и сгущенным молоком. Потом, в знак полного расположения, угостил куревом и попросил не думать о нем плохо.

— Были у меня случаи: наберет человек продуктов, а потом посмотрит, что в тайге нынче делов нема, и поминай его как звали. Хорошие шишкари, которые здесь из года в год работают, и те, почитай, почти все ушли. А я вас увидел, про себя и подумал: и эти не работники, колот, поди, и тот правильно держать не умеют. Не люди еще, а так себе, студенты.

Таежными заработками мы избалованы не были — лишь бы харчи оправдать, и то ладно — а потому решили остаться самое малое на пару недель: давно мечталось пожить в тайге, побродить по вольным местам.

— Дело говорите, ребята, дело, — поддержал нас и приемщик. — Тут один воздух чего стоит. Не то, что в городе.

В первые дни, опасаясь заблудиться, старались не отрываться далеко от тропы, но постепенно освоились и поосмелели. А потом ведь известно: чем дальше в лес, тем больше дров. И мы надеялись: есть где-то — пусть маленькие, крошечные — участки тайги, не тронутые шишкарями и кедровкой.

В тот день с первым светом, как обычно, мы ушли в тайгу. Весь день колесили по кедровникам, выглядывая на вершинах сохранившиеся шишки, а когда мешки основательно потяжелели и таскать с собой их стало несподручно, решили выйти к тропе, оставить там груз, а самим налегке побродить еще пару часов.

Тропу мы нашли быстро. Но что-то нам в ней не понравилось. Прошли немного и тут стали догадываться: не наша тропа. Наша тропа тоже не везде хорошо приметна, но больше набита, чаще перевязана корнями деревьев. А эта откуда взялась? Ведь сколько мы ни бродили в здешней тайге, ни разу не натыкались на другую тропу. Чтобы не потерять голову, сели отдохнуть-покурить, а потом решили пройти по тропе с километр без груза для разведки: а вдруг это все-таки наша тропа. Но очень скоро убедились — не то: тропа пошла под крутой уклон и исчезла на каменной россыпи.

Вот тогда-то и смешались стороны света, не стало ни севера, ни юга, поплыл в голове легкий туман. В какую сторону идти? Но никакая сторона не звала, не было нам никуда дороги, будто кто-то провел вокруг нас незримый, но глухой круг, и тайга вдруг разом показалась чужой и равнодушной.

Мы снова сидели около своего груза, курили, неспешно вспоминали день — в каком направлении шли, куда поворачивали — но воспоминания ничего не давали: по-прежнему мы сидели в центре незримого круга, на котором не было ни пометок, ни ориентиров.

Время, звонкое и легкое в азартной работе, стало тяжелым и тягучим. Минуты наполнялись медленно и тяжело.

— Слушай, — сказал Валентин, — мы тут неподалеку видели затесы. Давай посмотрим, куда они ведут. Хотя бы для того, чтобы не сидеть. Не понравится — вернемся.

— И то верно. Что-то делать надо.

Затесы не новые, оплыли смолой, но все-таки еще хорошо видны. Шли мы осторожно, не трогались от зарубки, пока взглядом не отыщем следующую.

А через полчаса мы вышли на тропу. Это, без сомнения, была наша тропа. Мы десятки раз уже ходили по ней. Вот даже в сырой выбоинке между корнями следы наших сапог.

И разом все стало на свои места. Север? Да вот в той стороне. И юг, и восток есть. Все есть. И четко знаем теперь, до градуса, направление на наш табор. Разом нахлынуло чувство светлого прозрения, радости и благодарности к тому, кто проложил эти затесы.

И вот все это помнится до сих пор, помнится и волнует. И видится картина: колоннада сосен и кедров, плотный, почти осязаемый свет предзакатного солнца ломится сквозь эту колоннаду, высвечивая затесы на деревьях. Хотя — стоп! Было ли тогда солнце? Ведь будь солнце — мы бы никогда не смогли потерять направление. Но все это теперь мне видится именно так: деревья и высвеченная солнцем, уходящая в глубину леса яркая строчка путеводных затесов.

ЛИСТОПАД

Сквозь тягучую утреннюю полудрему за стенками палатки слышно жестяное шуршание. Оно однообразно и беспрерывно, не затихает и не усиливается. Звук этот новый — не приходилось вроде такого слышать. Быть может, ветер шумит вот так по-особому? Да нет, не ветер. Нет ветра совсем. Тихо. И тишина какая-то застойная, глухая — не вздохнет ветер, не зашумят деревья, не ударит волна о близкий берег — и в этой тишине беспрерывное жестяное шуршание.

В тайге, в лесу любой непонятный звук требует немедленного опознания, иначе тревожное беспокойство заполнит и будет долго томить душу. Что это? зачем этот звук? что он несет с собой? И даже знакомое и приятное тебе место, где сегодня стоит твоя палатка и где сегодня твой дом, будет уже казаться враждебным, и до тех пор, пока непонятное не станет понятным.

Валентин еще спит, утром он вообще спать горазд, и никакие звуки его пока не интересуют.

Я отбросил полог палатки, и в глаза хлынул белый свет.

А ночь-то сегодня холодная была. На бревнах, лежащих у берега, льдистая, в солнечных искрах, сверкающая изморозь. На траве — морозный белый налет. И на ощупь трава жесткая, промерзшая. Пожалуй, это первый такой крепкий заморозок.

А непрерывный шорох, шуршание — еще громче, ближе. Вначале кажется, что шуршание идет как будто из одного места, и даже замечаешь неясное движение среди деревьев, но только вот никак не можешь определить, где же это шуршит и движется. И тут же слышишь, что шорох доносится из другого места — справа и слева — и там тоже заметно движение.

Глаза привыкли к свету и стало видно, что движение по всему молодому березовому лесу, окружившему палатку, и стало слышно, что шумит весь лес — идет листопад. Листья падают при полном безветрии, падают почти отвесно, лишь плавно покачиваясь среди ветвей. Полное безветрие, а листья падают, падают на сухую, в инее траву.

На березах еще немало зелени, но уже больше желтого. Воздух сегодня сквозно прозрачен, каким он бывает только осенними утрами, и дальние сопки и хребты словно приблизились. Еще днями назад лесистые сопки в той стороне, куда уходит речка Тангуйка, были далекими, темными и загадочными. Там, над сопками, часто собирались угрюмые тучи, из того угла приходила непогода и туда, за сопки, скрывалось солнце. А сейчас сопки в ярких желтых проплешинах, словно в солнечных зайчиках, и угрюмый угол как-то разом повеселел, стал понятным и по-домашнему простым. Скорее всего там, на склонах, березовые рощи. Они пожелтели, стали прозрачными. Сейчас, видимо, и там жестяной шорох стоит по всему лесу, и падают листья. Желтые листья не в силах уже держаться на ветке, сламываются и с торжественной грустью падают на умершую, покрытую белой изморозью траву.

Белесое малокровное солнце поднялось уже довольно высоко, но у него не хватает сил быстро согреть настывшую за ночь землю. Начинался тихий осенний день. Вот в такой осенний день и сам бываешь умиротворенным, тихим и грустным. И ничего тебе уже большего не надо, кроме того, что у тебя уже есть.

На море, против нашего табора, плот — громадное скопище бревен, окруженное связкой из тех же бревен и канатов. А впереди прилепился маленький буксир, совсем игрушечный рядом с громадностью плота. И даже буксир сегодня кажется вялым, сонным, чем-то напоминающим уставшую от жизни осеннюю муху. Хотя — сегодня просто день такой, день, когда красное лето тихо угасает. И летом по водохранилищу в сторону Братска шли теплоходы и тащили за собой необъятные плоты. Продвигались они тоже медленно, чуть заметно для глаза, но летом они напоминали упорных муравьев, взявших на себя непосильную ношу, но каким-то чудом справляющихся с этой ношей.

Солнце хоть и слабое — смотреть на него, вспомнив детство, можно во все глаза и глазам не так уж будет больно — а все ж таки греет, и белая изморозь постепенно уползла в глубокую тень. И шорох падающих листьев уже не такой жестяной — отогрелись, отмякли трава и листья.

«…мадам, уже па-а-дают листья…», — где-то в глубине души пропел знакомый голос.

Верно, чего уж там, падают.

«…уже падают листья…»

«…падают листья…»

Быстро все же, незаметно прошло-прокатилось лето.

«…я к вам никогда не при-и-ду-у…»

«…никогда, никогда, никогда… не при-и-ду-у…»

И крепко, до боли сжалось сердце. Но тут же отпустило и ничего не осталось, кроме тихой и грустной умиротворенности.

Когда я вернулся на табор, Валентин уже проснулся и спокойный, как Будда, сидел у входа в палатку.

— Слышишь, как падают листья? — спросил он меня.

— Слышу, — ответил я.

Мы сварили чай на нежарком костре и потом долго, без утренней спешки пили чай и смотрели на проплывающие легкие облака, на лес, на воду, и было хорошо вот так смотреть и никуда не спешить. Мы провели тихий день, поздно вечером снова разожгли костер и в светлой лени лежали около огня…

И было спокойно и тихо.

И в этой тишине вдруг поплыл низкий трубный звук. Звук плыл густой волной, плыл над освещенными луной лесистыми хребтами, над черной водой, усыпанной отражениями звезд. Кричал изюбрь.

Сентябрь — время изюбриного гона, удалое время боев за право продолжить жизнь рода, время самое счастливое в изюбриной жизни. Я знал, зачем кричит изюбрь — он зовет на бой — и, быть может, потому в этом реве так легко угадывались, слышались торжество, ярость, мощь и жажда жизни.

Гулко заколотилось сердце крепкими частыми толчками.

Валентин торопливо вытащил из палатки ружье, переломил его и приставил стволы к губам. Он глубоко, всей грудью вздохнул — напряглось лицо, напряглась шея, вздулись на шее шнуры вен — и ружье закричало по-изюбриному. Валентин держал стволы вниз, и звук тяжело катился по земле, но вот стволы плавно пошли вверх, и звук оторвался от земли и поплыл в прозрачном лунном свете. Казалось, Валентин трубит негромко, но, когда он замолк, эхо долго еще стонало в хребтах.

Изюбрь затрубил снова. Он принял вызов и сейчас, конечно, ломится сквозь чащу навстречу сопернику.

— Здорово, а? — голос Валентина вздрагивает от напряжения и радости.

Изюбрь снова затрубил, уже с другого места, ближе к нам, но, не получив ответа, требовательно и яро повторил свой вызов.

— Ах какой молодец, — приплясывал Валентин у костра. — Нет, ты послушай, послушай, какой молодец. Это как же так — и подраться ему не с кем?!

Но вот с далекого темного хребта ревуну ответил другой изюбрь, и бойцы пошли навстречу друг другу…

Ночь была холодной, и утром шорох падающих листьев стал еще громче. Но было хорошо и радостно в этом светлом, расцвеченном яркими красками, полном горячей жизни осеннем лесу.

ГОРДЕЙ

Собачоныш похож скорее всего на рукав овчинного полушубка, вывернутого шерстью наружу. Когда Гордей — а Гордей это его имя — спит где-нибудь около крыльца, то можно так и подумать: кто-то небрежно оторвал рукав полушубка и оставил его валяться на земле. Но стоит стукнуть калитке, как Гордей разом встрепенется и станет видно, что это настоящая живая собака: с той стороны, где положено быть голове, торчит черный нос да светятся из шерсти два горячих глаза.

Ростишку Гордей совсем никчемного. Настолько малого, что перебраться в лесу через старое упавшее дерево для него иногда просто непосильная задача. Как-то взял его хозяин в ближнюю тайгу — Валентин ходил смотреть, будет ли ягода — и забрели они в старый буреломник. Хозяин ушел вперед, а Гордей замешкался около кучи хвороста, под которую спрятался полосатый бурундук. А когда спохватился догонять хозяина, то в какую бы сторону ни кидался, везде встречал неодолимую преграду — поваленные деревья. Гордей пытался одолеть деревья в прыжке, но лишь срывался с их крутых и замшелых боков, а когда понял, что завалы ему не одолеть — взвыл от тоски и обиды. Хозяин услышал вопль о помощи, вернулся и до самой дороги нес Гордея на руках.

И при всем этом Гордей не игрушечный, как, к примеру, болонки, а вполне самостоятельный пес, со своим характером, и, главное, чувством собственного достоинства. Даже зимой он остается жить на улице, сурово и гордо отказываясь ночевать в доме. Он не соглашается идти ночевать в дом даже в самые сильные морозы, когда с пушечным грохотом лопается лед на море, а воробьи, распушив перья, сидят по укромным местам, лепятся к дымоходным трубам и совсем не летают — в такой мороз на лету они могут замерзнуть.

Гордей живет весело. Даже прохожих облаивает весело, как бы для обоюдного удовольствия. Прохожий, услышав за спиной лай, обернется, и, увидев лающий рукав полушубка, улыбнется и невольно задержит шаг.

— Ты чего это, малыш, сердишься? — спросит прохожий.

И Гордею как бы неудобно станет, что его не совсем правильно поняли. Конфузливо повернет он голову чуть в сторону и всем своим видом показывает, что он хоть и лает, но лает лишь для того, чтобы выразить свои хорошие чувства.

И если поймет прохожий собачоныша, то улыбнется ему да так с улыбкой и пойдет дальше.

Попал Гордей в этот дом случайно. Как-то Валентин возвращался из Братска и опоздал на рейсовый автобус. До следующего автобуса оставалось несколько часов, и это скучное время ему волей-неволей пришлось провести на автовокзале. Вот тогда-то он и приметил забавного лохматого собачоныша. Щенок болтался под ногами в людской толчее и явно маялся бездельем. И, наконец, нашел себе занятие. Два парня туристского вида сбросили свои объемистые рюкзаки около скамейки и отправились покупать билеты. И вот эти, оставшиеся без надзора рюкзаки чем-то понравились щенку, и он решил их взять под охрану. Быть может, такие вещи, как пахнущие потом рюкзаки, ему были уже знакомы.

Вернувшись к рюкзакам, парни обнаружили около них грозного сторожа. Он свирепо кидался на всякого, кто слишком близко подходил к охраняемым вещам. Не отдал он рюкзак и хозяевам. Туристы посмеялись, а ехать им, видно, было еще рано, и ушли по своим делам, теперь уже нимало не беспокоясь о сохранности рюкзаков. А когда пришло все-таки время уезжать, им пришлось выдержать целый бой с добровольным стражем. Обижать забавного малыша не хотелось, применять крутые меры было бы не благородно и пришлось туристам забирать свое имущество хитростью. Шли, вроде бы как прогуливаясь, и вдруг, схватив рюкзаки, кинулись в противоположные стороны. Людское коварство заставило щенка горько взвыть. Пока он метался то в одну, то в другую сторону — а за кем сперва гнаться? — грабителей и след простыл.

Валентин заговорил со щенком, погладил его кудлатую голову, и щенок, видимо, решив взять Валентина себе в хозяева, сел около его ног и больше уже не отходил. Он так преданно заглядывал Валентину в глаза, что тот почувствовал необходимость взять собачоныша домой, хотя и опасался, что Светлана этому может совсем не обрадоваться. И для таких опасений были все основания: Светлана, увидев, к примеру, потоптанную цветочную клумбу или собачьи следы на чистом полу, в сердцах ругалась и божилась, что не потерпит в своем доме больше никакой живности, а собак Ладу, Найду, кошку Дашку и всех их друзей терпит потому лишь, что давно к ним привыкла.

— Тебе, малыш, очень нужно хозяйке понравиться, — сказал Валентин щенку, когда они уже подходили к дому. — Твое благополучие сейчас зависит от женского каприза.

Но все обошлось как нельзя лучше. Светлана была на берегу, и Валентин пошел на берег. Щенок замешкался в кустах и появился над крутым обрывом, когда Валентин и Светлана уже разговаривали. Щенок еще никогда не видел столько воды и теперь картинно застыл удивленный и взволнованный необычным. Потом посмотрел на людей и приветственно тявкнул.

— Ах, какая прелесть, — восторженно сказала Светлана. — Это чей же такой славный песик? Я что-то ни у кого здесь такого не видела.

Валентин промолчал.

— Ты чей? — спросила Светлана щенка.

Щенок понял, что обращаются к нему, поднял невидимые дотоле ушки-локаторы, склонил кудлатую голову набок — весь внимание.

— Нет, Валя, ты посмотри какая прелесть. Ты посмотри, какие у него глаза. Ну просто чудо.

— Нравится?

— Ну еще бы! — Светлана не почувствовала в вопросе мужа коварства.

— Я рад. — Валентин улыбнулся. — Ты даже не знаешь, какой камень сняла с моей души.

Валентин призывно посвистел щенку, и тот с готовностью подбежал, преданно блестя глазами.

— Познакомься-ка, мать, с нашим новым членом семьи.

Светлана мгновение непонимающе смотрела на мужа и собачоныша, затем наступило прозрение, но рассердиться она уже не смогла и только сказала:

— Вы негодники и хитрецы.

А вечером щенок получил имя.

Осваиваясь в новом доме, щенок по незнанию нарушил одно из главных правил поведения в комнатах — стал пробовать на зуб хозяйкины туфли — и Светлана в целях воспитания взялась за веник. Но щенок не чувствовал себя виноватым, наказание его возмутило, и он смело кинулся в драку. Удивлению и возмущению Светланы не было границ. А муж и дети были в восторге.

— Ишь какой Гордей, — сказал Алексей Иванович, сосед Валентина. — С характером.

Вот с тех пор и стал щенок Гордеем. И для такого имени у него есть все основания. Правда, с хозяевами он больше не скандалит, проникшись к ним любовью, безграничным доверием и признав их верховную власть над собой, но во всех других случаях готов постоять за себя, в любой момент готов к драке. И, странное дело, даже самые задиристые деревенские собаки его не трогают. Вот и живет Гордей весело и безбоязненно, завоевав себе право на такую жизнь и всегда готовый защищать это право.

У Гордея целый день заполнен делами.

Ночевать пес уходит на улицу. Но под утро занимает наблюдательный пост против окон и, как только в одном из окон зажигается свет, кидается к двери. Ночному долготерпению приходит конец. Дверь он требует открыть немедленно, взвизгивает, царапает дверь крепкими когтями. На филенке наружной двери выцарапаны его когтями две широкие полосы.

Когда ему откроют, Гордей врывается в дом как после долгой разлуки, вихрем проносится по всем комнатам. Ему нужно враз всех увидеть, враз всех поприветствовать. И если кто спит, Гордей стаскивает с него одеяло, стремится лизнуть в лицо. И родителям нет нужды будить детей. За них это прекрасно сделает Гордей. Сделает весело, дружески.

В доме хозяина Гордей дружелюбен со всеми. Даже с кошкой Дашкой, существом игривым и лукавым. При утренней встрече они вместе проносятся по комнатам, поднимают веселую возню, заражая всех бодростью и весельем. И к любому незнакомцу, стоит ему зайти в дом и заговорить с хозяевами, Гордей полон добродушия, хотя во дворе того же человека он будет облаивать, а если человек будет проявлять агрессивность, то может и укусить.

И с соседом, Алексеем Ивановичем, в доме они друзья. Хотя на улице кажется — нет больших врагов. Алексей Иванович склонен к шутке, а иногда не прочь и просто подразнить забавного пса. Стоит им увидеть на улице друг друга, как Гордей тут же поднимает невероятный скандал. Алексей Иванович тоже не остается в долгу, делает вид, что ищет на земле палку или камень, выкрикивает угрозы. И хохочет. Вдоволь наругавшись, довольные собой и друг другом, Алексей Иванович и Гордей расходятся по своим делам. И так до следующей уличной встречи. Но это только на улице, а в доме они полны друг к другу доверия и радушия.

А вообще-то у Гордея, можно сказать, нет врагов. Разве что за исключением кошки Матильды, из соседнего дома. Но дружит он только с людьми. Даже с собакой Ладой, живущей с ним в одном дворе, отношения дружественного нейтралитета. Такие же у него отношения и с приятелями Лады. Правда, с соседним псом Пронькой все обстоит несколько по-другому. Когда Пронька, крупный и решительный пес, гуляет на свободе, Гордей его как бы не замечает. Но очень часто Проньку за его безалаберный нрав держат на цепи. Тогда Гордей устраивает для себя развлечение: идет дразнить Проньку.

Когда Пронька на цепи, он на службе, сторож и на каждое новое существо, появившееся в ограде, глядит с подозрением. Лохматый Гордей с невинным видом появляется во дворе, смотрит на сторожа, затем берет оброненное курицей перо или, на худой конец, щепку и исчезает за забором. Пронька урона хозяйству потерпеть не может, громыхает цепью, возмущенно лает. Гордей появляется снова и теперь уже подбирает щепку ближе к Пронькиной будке. Возмущению и ярости сторожа нет предела. И только цепь не дает ему возможности оттрепать нахала. Но если Проньку даже через несколько минут отпустят с цепи, он совсем не стремится разделаться с обидчиком, а дружелюбно машет при встрече хвостом. В веселые минуты Валентин говорит, что, быть может, Пронька даже по-своему благодарен лохмачу: как-никак он в этот момент чувствует себя при деле и может продемонстрировать хозяевам свое служебное рвение.

Но все это для Гордея возможно, так сказать, только в свой час потехи, в свободное время. А главное дело дня — провожать и встречать с работы обитателей дома. Занятие это многотрудное, а главное, хлопотное. Хотя и несет в себе много радости. Обычно раньше других уходит хозяин — его надо проводить. А тут и хозяйке подходит время идти на уроки. А тут и Ольге с Димкой в школу собираться. Но главная радость впереди — впереди встречи. Сколько расставаний — столько и встреч.

Как-то пришлось услышать разговор Валентина и одного все знающего про жизнь человека.

— Ну зачем тебе такая собака? Кормить только? По мне так лучше держать поросенка.

И человек стал приводить экономические выкладки в пользу поросенка. И все у него выходило точно и обоснованно.

— Когда понадобится поросенок, я непременно его заведу, — пообещал Валентин и тем самым прекратил бесполезный разговор.

В летние вечерние часы, когда мир наполняется тишиной и покоем, хорошо усталому посидеть на ступеньках крыльца. И Гордей знает: не надо в этот момент тревожить людей. И все-таки псу как будто бы интересно: почему они молчат, о чем думают. Гордей усаживается напротив и глядит терпеливо и заинтересованно. Голова склонена набок, и одно ухо поставлено торчком.

— Гордей, — негромко окликает его Валентин.

И Гордей весь внимание: голова высоко поднята, уши топориком, в умных глазах загораются радость и веселье.

ПОДЛЕДНЫЙ ЛОВ

По календарю давно весна. Да и вправду — весна. Стаял снег с полей; снег остался только в лесу на северных склонах, да в плотных ельниках. Серый, набухший водой. Уже и ручьи умерили бег, и жаворонки отпели свои первые песни.

Но на море еще лед. И кажется: море забыло, что наступило время весны. Под ярким солнцем лед слепяще белый и чтобы смотреть на него, нужно очень сощурить глаза, но и тогда глазам больно. Лишь у крутых песчаных берегов — полоса желтой намывной воды.

А по берегам и до самого горизонта стоят прозрачно-зеленые, в дымке, сосняки. Где-то там, за близким окоемом, на утайливых полянках, собираются на любовные игрища глухари.

— На рыбалку не хочешь завтра сбегать? — спросил Валентин в первый же день моего приезда.

Приехал я в этот раз не один, со своим городским товарищем, человеком к рыбалке совершенно равнодушным.

— На ток бы пойти, — говорит он с надеждой. — Рыбалка — дело скучное.

После зимнего городского сидения, после сегодняшних застольных разговоров и воспоминаний о прошлогодних уловах невозможно промолчать, не вступиться за подледную рыбалку.

И спор загорелся: куда лучше — на рыбалку или на глухарей. Глухарей мы не отрицаем — кто же может глухарей отрицать? — но и страстишку к рыбалке порочить не дадим. И сам спор ласкает душу, сердце постукивает веселым звонким мячиком: дожили до хороших дней. Выбирай куда тебе пойти — на охоту, на рыбалку. И слова-то какие! Зорька, костер, жевело, блесна, поклевка. И все это теперь рядом с нами, вокруг нас.

Но у Валентина завтра день занят. Так что если пойти одним, то проще — на рыбалку.

— А на ток послезавтра, — успокоил он любителя охоты. — Постреляем еще. Непременно.

Товарищ мой повеселел немного и уже с большим интересом стал посматривать на разбросанные по подоконнику мотки лески, на занозистые зимние блесны.

— Вот на этот металлолом и ловится рыба? — спросил он не очень музыкально для рыбачьего слуха.

— Да ты знаешь, какие это блесны, — возмутился, чуть заикаясь, присутствующий на застолье сосед Валентина, — Вот это — «окуневая», вот эта «успех». Понял? «Успех»! У нас нынче мужик из сплавной конторы столько за день на такой металлолом поймал… Унести не смог. Клевало хорошо, ну и увлекся. А вечером собрал рыбу — поднять и то тяжело. Сколько мог тащил, а потом чувствует, что сил уж больше нет. Бросить пришлось. На завтра с санками приходил.

— Это кто же так поймал? — спросил Валентин.

— Ты его не знаешь, — отмахнулся сосед. И тут же загорается от собственного рассказа: — Завтра сам на рыбалку поведу.

Не одеваясь, в легкой рубашке он сбегал через морозный двор в свой дом и принес длинную изогнутую железяку с крыльчаткой на конце.

— Вот, — сказал он торжественно, — ни у кого такого бура нет. Любую толщину льда возьмет.

Трудно разом отвыкнуть от городских привычек: встали мы поздно. А вечером долго не могли заснуть: грезили рыбалкой, охотой. И казалось, заснуть невозможно, да и сам сон казался ненужным. И вот — проспали. На берег вышли, когда солнце стояло уже высоко, когда тропинки и дороги, подмерзшие за ночь, раскисли и стали скользкими. Далеко от берега, на слепяще-белом льду чернеют точки. В одном месте они усыпали лед особенно густо.

— Много сегодня рыбаков, — говорит сосед Валентина. — Раньше бы надо выйти. Хорошие места теперь все заняты.

К месту рыбалки мы идем долго. Вначале идем осторожно: лед кажется ноздреватым, слабым. Но постепенно страх проходит, идем уже вольно, широко. А точки-рыбаки приближаются медленно. Стало жарко и уже хочется расстегнуть полушубки.

— Может, остановимся и здесь попробуем рыбачить?

Но наш бригадир непреклонен.

— Будто я не знаю, где хорошо.

Подходим к рыбакам. Проходим одиночные, согнувшиеся над лунками фигуры. Пора бы остановиться и выбрать место для рыбалки, но нас уже неудержимо тянет к тому месту, где рыбаки сидят особенно плотно. Идем не прямо к рыбачьему скопищу, а вроде мимо, но ноги сами несут к многолюдству. И неудобно подходить ближе, и остановиться бы надо, а вот идем. Ведь не зря же мужики так сгрудились в одном месте, не случайно.

Бросаем пожитки на лед. Можно бить лунку. Но подумав, перемещаемся поближе к рыбакам еще метров на десять.

Бур легко уходит в размякший лед. Лунка сразу же заполняется кашицей из разжеванного льда и воды. Верхний слой льда оказывается, как губка, пропитан водой. Но дальше лед зимний, прочный. Крутить бур с непривычки тяжело, рука быстро немеет. Мой городской товарищ вдруг нашел свое призвание — пробивать лунки. Ему нравится эта работа на белом льду, под огромным синим небом. Он сбрасывает полушубок, шапку; работа, белый простор, теплое солнце мирят его с сегодняшним, потерянным, как он считал с утра, днем.

— А хорошо, — говорит он, закончив третью лунку.

Торопливо настраиваю снасть. Она проще обыкновенной летней удочки: коротенькое удилище, с рожками, на которое наматывается леска, сама леска и маленькая, но тяжелая блесна. Вот и все.

Блесна, ударяясь о гладкие стены лунки, уходит в темную глубину. Медленно разматывается леска. Метр, два, три… Но вот блесна легла на дно, и натяжение лески ослабевает. Теперь — ловись рыбка большая и маленькая. Нужно только приподнимать блесну над дном и резко ее опускать. Ра-аз — два! Ра-аз — два! В руках у каждого рыбака короткое, как дирижерская палочка, удилище. Ра-аз, два! Ра-аз, два! Очень уж однообразная, примитивная музыка, если смотреть и слушать ее со стороны. А в душе у рыбака, подчиняясь этой дирижерской палочке, радостно гремит светлый хор, звенят литавры.

Как будто что-то стукнулось о блесну. Да хотя нет, показалось. А может, и не показалось: блесна вроде тяжелее стала. Но как-то это совсем не похоже на поклевку. Правда, тут нужно учитывать, что подледный окунь — рыба смирная, не то что летний разудалый гуляка. Выбираю блесну. Она идет безо всякого усилия. И радостный хор в душе стихает, но не смолкает совсем: мне сегодня вполне достаточно того, что я на рыбалке.

Ан и нет, не пустой пришла блесна. На крючке — небольшенький, школьного возраста, окунишко. Очень симпатичный окунишко. Красные плавники, зеленоватое плотное тело, черные тигровые полосы по бокам. Есть рыба, есть. Ведь и трех минут не посидел над лункой, а уже поклевка.

И снова блесна уходит в темную глубину.

За час выбросил на лед десятка полтора окуней. Идет дело и у товарища. Я думал, что окуни разбудят его дремлющую душу, думал, что он забудет обо всем на свете, но он время от времени поднимает голову и спрашивает:

— Может, еще лунку пробить?

От добра добра не ищут. И так грех жаловаться на улов. Поэтому новых лунок пока не надо.

А солнце уже взошло в зенит. И на льду совсем тепло стало. Можно сбросить полушубок, снять шапку. Лето, да и только. Разве вот ветерок, стелющийся надо льдом, еще холодноват.

Удача не всегда находит того, кто ее ищет. Мой товарищ, мечтающий о завтрашней охоте, а потому к окуням и вообще ко всякой рыбе равнодушный, вдруг выбросил на лед щуку. Тугая рыбина попрыгала около лунки и затихла. Со всех сторон — завистливые взгляды. Ну, думаю, рыбак родился. Невозможно после такой удачи не дрогнуть сердцем.

— Ну как, — кричу, — это тебе не окуней таскать. Щука!

— Крупнее окуня, верно, — соглашается товарищ. — Давай еще лунку пробьем, засиделся я что-то.

А между тем ряды рыбаков около нас постепенно начали редеть. Оказывается, центр удачи переместился метров на пятьсот, в сторону низкого острова. Один за другим рыбаки снимаются со своих мест и спешат к острову. Неподалеку от нас сидит мужичок. Окуни почему-то сейчас клюют редко, и он обеспокоенно посматривает в ту сторону, где густеет народ. Потом не выдерживает, торопливо собирается и рысцой, чтобы нагнать упущенное время, спешит за рыбацким фартом.

И беспокойство охватывает, и невозможно уже усидеть на прежнем месте: не зря же почти все рыбаки убежали к острову.

И нам надо спешить.

Спешат люди к острову. А навстречу уже тянется редкая цепочка рыбаков, на наше старое место спешат. Это уж, видно, извечно: там хорошо, где нас нет.

Но вообще-то сейчас на всем море хорошо. По-летнему греет солнце, плавится лед, тает и дрожит воздух над далекими и близкими сосняками.

ЕГЕРЬ КОЛЯ

Быть егерем — дело серьезное, нередко опасное и требует смелости. Это, конечно, если быть им по-настоящему. И потому физическая выносливость и весь вид егеря, умеющий внушить уважение если не к закону, то к силе — вещь в тайге далеко не последняя. И когда Валентин сказал, что сегодня к нам придет егерь, очень хороший и серьезный мужик, я приготовился увидеть таежника с продубелым у костров лицом, человека решительного и почему-то непременно хмурого.

В назначенное время егерь не пришел, лишь заходил чистенький беловолосый мальчик в аккуратном, тщательно отглаженном костюме. Мальчик спросил Валентина Федоровича и, узнав, что тот должен скоро быть, ожидать все-таки не стал, пообещав зайти снова.

У меня к егерю был свой корыстный интерес. На бруснику, да и на другую лесную ягоду год не выдался: летние заморозки побили цвет. Километры можно было идти по сплошным ягодникам и — пусто. Лишь в редких местах бруснички дали небольшой урожай. Уж кто-кто, а егерь знает эти места.

Беловолосый мальчик где-то в улице повстречался с Валентином, и они пришли вместе. Валентин был радостно возбужден, цвел улыбкой и еще от ворот закричал:

— Собирайся. Через два часа нам со всем бутором на берегу нужно быть.

Валентин тут же стал стаскивать на прогретое солнцем крыльцо наше походное снаряжение, разбросанное еще с прошлой поездки по разным местам: под навесом, в кладовке, в сенях. Сколько раз мы планировали навести в своем хозяйстве железный порядок, но как-то все не получалось. Из комнат Валентин принес ружья и патронташи и лишь тогда, спохватившись, сказал:

— А я ведь вас и не познакомил. Это егерь, о котором я тебе рассказывал. А это, — он посмотрел на меня, — о нем я тоже рассказывал.

Мальчик протянул руку, назвал себя Николаем. Но это взрослое Николай мало подходило ему, существовало как бы само по себе, отдельно, не сливаясь со своим владельцем. Уж слишком он был юн, по-детски светел и застенчив. Вот Коля — это еще куда ни шло. Так оно, пожалуй, правильнее будет.

Поездка предполагалась не такая уж близкая: пройти по водохранилищу до самого подпора, а там и до Линевого озера, связанного с большой водой узким ручьем. Те места мне немного знакомы: несколько лет назад мы с Валентином провели на озере чуть ли не половину отпуска. Там была хорошая рыбалка, а в богатых ягодой сосновых лесах во множестве держались рябчики и глухари.

Когда-то сборы на охоту или рыбалку занимали у нас совсем немного времени и походное снаряжение было необременительным: ружье, патронташ да тощий рюкзачок с харчами и котелком. Но со временем, когда Валентин обзавелся лодкой и появились спальники, моторы, канистры с бензином, весла, запасные портянки, различные котелки, наборы гаечных ключей, пробковые жилеты, палатка, бинокль, топор, сборы стали весьма серьезным делом. Вот тогда-то и появилось громоздкое и неуклюжее слово бутор, которым Валентин стал называть походный скарб. И мы едва уложились со сборами в отпущенные нам два часа.

На берегу, около лодок, куда мы с Валентином тяжело притащили весь наш груз, сидел егерь Коля. Свою лодку он уже столкнул на воду и, видимо, ожидал нас давно, но не мучился ожиданием и ничегонеделанием, сидел и спокойно, как из окна своего дома, смотрел на далекие берега.

А в облике егеря произошли удивительные перемены. Тот Коля и не тот. От тихого и застенчивого беловолосого мальчика в нем не осталось и следа. Навстречу нам поднялся ладный парень, костистый, чуть резкий в движениях. И силенка у парня, по всей видимости, есть: играючи принял тяжелые канистры с бензином, помогая нам освободиться от ноши.

Я не сразу и сообразил, почему он показался мне враз возмужавшим и повзрослевшим. А потом понял. Коля, ставший вдруг сразу Николаем, всего-навсего надел свою старую полинявшую солдатскую форму. И видно было, что свою: выгоревшая под солнцем, пообтертая на коленях и локтях, изъеденная на спине и под мышками солью, форма привычно и ладно сидела на парне. И выглядел он эдаким бывалым и бравым солдатом. Да он, в сущности, и был им. В этом я потом постоянно убеждался в течение всей недельной поездки.

Меня всегда удивляло маленькое чудо превращения недавнего подростка в солдата. Этого подростка, порой, и язык не поворачивается парнем еще назвать, но ушел человек в армию, вернулся на побывку, и не узнать его: серьезный, надежный мужик. И повзрослевший сразу на пять лет. Правда, снимите с него солдатскую форму — и снова перед вами мало в чем внешне изменившийся парнишка. Но это — только внешне.

На берегу было свежо, гулял ветер-верховичок, пошумливал вершинами деревьев, гнал по водохранилищу волну. Короткая волна надоедливо колотилась о берег, о дюралевые бока лодок, вздымалась и опадала над бревнами — остатками старого плота. Две стрекозки, бесполезно барражировавшие в поисках комаров над самым урезом воды, устали трепетать блестящими на солнце слюдяными крыльями и позволили ветру унести себя в более тихое место.

Николай назначил нам встречу на мысу, названия которого я так и не запомнил, прыгнул в лодку и, торопливо работая веслом, как шестом, оттолкнулся от берега. Мотор на его лодке завелся с первого рывка, и лодка, описав полукруг, стремительно понеслась к размытому легким туманцем горизонту.

— А чего это мы не вместе пошли? — спросил я Валентина.

— Ему еще в заказнике надо побывать. А потом чего ему рядом с нами тащиться? Смотри, как он идет.

На море волна хоть и не очень крутая, но для «Казанки», на которой шел Николай, вполне ощутимая. Но егерь дал мотору полные обороты, лодка перешла на глиссирование и вся в белом окружении коротких фонтанов, легко летела по гребням волн.

— Отчаянный мужик.

— А как иначе. Работа такая. Будешь другим — браконьеры не станут бояться. Я вот знаю одного мужика из рыбнадзора, так он, веришь ли, на «Казанке» под мотором «Вихрь» на всем ходу перелетает через боны.

— Как это? — не поверил я.

— Мне тоже трудно представить, — Валентин согласно кивнул, — но рассказывал мне человек, которому можно вполне верить. В общем, рыбинспектор увидел браконьера, когда тот вынимал из воды сети. Далеко увидел, в бинокль. Браконьер спокойно выбрал сети — надеялся на скорость своей лодки — и наутек. Инспектор за ним. Чтобы сократить расстояние — вынужден был прижаться к берегу, а тут боны. И он не стал их обходить, а напрямую… И вообще-то, видимо, возможно такое. Нос лодки поднят, в воде только корма. И скорость, конечно. Ну и смелость нужна.

Вслед за Николаем тронулись в путь и мы. На этот раз мы плыли на «Прогрессе», лодке для наших мест вполне подходящей: и на волне хорошо себя ведет, и довольно-таки просторная лодка, и не такая уж тяжелая. От ветра, от дождя, от брызг всегда можно укрыться под тентом. Мы так и сделали — подняли тент: едва отошли от берега, как косая волна, бьющая в правую скулу лодки, сделалась круче, и нас стало окатывать тяжелой холодной водой. Под тентом сразу стало тихо и уютно: ни ветра, ни воды. Как-то там наш Коля-Николай?

Через полчаса хода ветер еще больше посвежел, и если на «Прогрессе» еще можно было продолжать идти, то Николай, конечно, должен уже поспешить к ближайшему берегу и пережидать непогоду.

В назначенное место мы прибыли с опозданием чуть ли не на час: при такой волне быстро не разбежишься. Еще задолго до подхода заметили на мысу дым костра. Вначале подумали, что это кто-то из рыбаков пережидает непогоду, но подошли ближе. Валентин глянул в бинокль и уверенно сказал:

— Николай это.

— Шутишь?

— А чего шутить. Сам посмотри. — Валентин сунул мне в руки бинокль.

— Очевидное — невероятное.

В бинокль было хорошо видно: у костра на бревнышке сидит егерь Коля и смотрит в нашу сторону. Над огнем на таганке висит котелок. Вот Коля встал, прихватил рукавом котелок и отставил в сторону.

Николай встретил нас у самой кромки воды, помог вытащить нос лодки на берег. Хоть и не промерзли мы, а сразу же потянулись к костру: есть в костре какая-то удивительно притягательная сила.

— А я уже и чай вскипятил, — сказал Николай.

— В заказнике-то не удалось побывать? — спросил Валентин.

— Почему не был? Был.

— А волна?

— Плыть можно.

Мы попили чаю и поплыли дальше. Николай снова на большой скорости ушел вперед. И было чуть тревожно и радостно смотреть, как, сбивая верхушки волн, летит по серому от беспокойства морю стремительная лодка.

Перед вечером, когда мы снова вместе причалили к берегу для отдыха и разговора и уже вслух стали подумывать о месте для ночлега, повстречали двух охотников. Что это охотники, не было и сомнения: из-за борта лодки высовывались ружейные стволы, а в носу лодки сидела пегая собака с большими висячими ушами.

Водохранилище в этих местах уже сильно заузилось и напоминало, скорее, широкую реку с крутыми поворотами. Правда, течением здесь еще не ощущалось. Вначале мы услышали два далеких выстрела. Николай насторожился и хотел было уже плыть в ту сторону, но снова раздались выстрелы и уже ближе к нам. Стало ясно: кто-то на лодке плывет и на ходу по уткам стреляет, чего по правилам охоты, никак нельзя. А вот они и сами, охотнички-браконьеры. Хотя, это я уже знаю, никакого обвинения им за стрельбу с нагоном никак не предъявишь: мало ли кто, дескать, там за поворотом стрелять может.

Николай оттолкнулся от берега, махнул охотникам, чтобы те остановились, но они не очень-то поспешили заглушить мотор, и егерь резко пошел им наперерез. Чтобы не оставлять товарища одного в таком деле, поплыли следом за егерем и мы.

Николая я не узнал: строгий, непреклонный и предельно вежливый. Охотники послушно предъявили документы и ружья для осмотра. А потом сосредоточенно молчаливо смотрели, как егерь пишет акт: у охотников не оказалось путевок, а один из них даже забыл дома охотничий билет.

Мужики явно нарушили правила охоты, но наряду с раздражением я почувствовал к ним что-то вроде жалости: оказывается, очень неприятно встречаться вот в такой ситуации с егерем. А потом, скорее всего, я невольно представил себя на их месте: у меня дома есть незарегистрированное ружье, которое я нет-нет да и брал с собой на охоту. И пока все у меня обходилось благополучно, но, как понял, до поры до времени. Подойдет ко мне когда-нибудь егерь, протянет руку и заберет то ружье, с которым мне расставаться как раз не хочется. И ничего не поделаешь — отдашь. Не драться же.

Потом я спросил Николая, не приходилось ли ему разговаривать в подобных ситуациях на высоких тонах: ведь далеко не все нарушители бывают такими выдержанными. А ведь встречаются и просто откровенные браконьеры. И к тому же, как я думаю, на вежливость сегодняшних охотников влияло и наше с Валентином присутствие. А ведь чаще-то всего егерю приходится бывать одному.

Николай ответил серьезно.

— Когда с человеком разговариваешь вежливо, то и он с тобой разговаривает вежливо. Правда, бывает, что иной, когда у него ружье забираешь, в крик ударится, горлом и угрозами пытается взять, но остывает, как правило, быстро. А нам, егерям, в крик ударяться совсем ни к чему. Так что, покупатель и продавец, будьте взаимно вежливы. — Николай помолчал немного и добавил: — А вообще-то всякое в нашей работе случается.

К вечеру Николай привел нас в один из заливов и сказал, что если место понравится, то здесь можно остановиться на ночлег. А и вправду, место лучше трудно придумать: высокий, но полого сбегающий к воде берег, сухая полянка, укрытая почти от всех ветров чащобой и зеленым подлеском, обилие дров. Залив оказался ко всему и рыбным: за каких-нибудь двадцать минут мы на одну удочку надергали вполне достаточное на уху количество полосатых окуней. По давней привычке окуней мы побросали в котелок нечищеными, только вспороли и выпотрошили брюшки, и уха получилась особо крепкая, душистая.

Ночевать мы с Валентином решили в лодке, а Николай отказался последовать нашему примеру, сказав, что ему привычнее спать на земле у костра. Быстро и как-то по-домашнему буднично егерь устроил свой ночлег: натаскал лапника под бок, укрепил брезентовый полог. Время было раннее для сна, только еще стемнело, и у огня хорошо сиделось и говорилось. Ночь наступала светлая, лунная; иногда между лунной дорогой и луной мелькали быстрые тени и раздавался посвист крыльев: поздние утки спешили на ночлег.

Сегодня мы в нескольких местах выходили на берег, но брусники так и не нашли. Ягодники стояли пустыми. Лишь на одном из обращенных к юго-западу склонов нашли бедную россыпь брусники: ягода была мелкая и какая-то словно подсушенная. А ведь иной год в лесу ступить от ягоды некуда, везде она.

Завтра Николай предполагал добраться до какого-то дальнего участка и посмотреть там. На этот участок у егеря была, по его словам, большая надежда.

— Должна быть там ягода, должна. Надо, чтобы была.

О чем и говорить: надо, чтоб была. Иначе для некоторых лесных обитателей не шибко сладкие времена настанут. Хоть и не дойдет до того, что ложись и помирай, а все равно близко к тому. Кому-кому, а Николаю это хорошо известно.

Когда мы плыли сюда, Валентин мне немного рассказывал о Николае. Рассказывал самыми добрыми словами. Отслужил в армии. Заочно учится на охотоведческом отделении сельхозинститута. Парень довольно-таки смелый и решительный. Тайгу и дело свое любит. Из тайги не сбежит. И похоже, что в этих местах крепко осесть намеревается.

— Это еще как сказать, — попытался я возразить Валентину. — Вот окончит институт и уедет. Как знать наперед?

— Да нет, не должен бы уехать. Когда человек дом строит, он значит и жить здесь собирается. А Николай дом строит. И хороший дом, не какую-нибудь времянку. Знаешь, что мне еще в Николае нравится, так это какая-то надежность, основательность.

К утру земля уже крепко настывала, а тут еще свалился на воду и землю мозглый туманец, и нам с Валентином никак не хотелось вылезать из теплых спальников. Но от костра весело кричал и звал пить чай Николай, и мы, зная, что путь у нас сегодня не близкий — во многих местах сегодня нужно побывать — с неохотой полезли из мешков.

Хоть и не развеялся еще туман, но Николай решил плыть. Он торопливо пил чай и перечислял, где нам сегодня нужно побывать и что сделать. У Валентина были свои планы: с утра ему хотелось побродить по лесу в поисках глухарей — и потому он предложил вечером назначить встречу в каком-нибудь знакомом месте. А днем каждому заниматься своим делом. Неожиданно для себя я сказал, что не прочь бы поехать с Николаем: захотелось хоть на день оказаться в роли егеря, испытать, что это значит.

Мы с Николаем сели в лодку, и Валентин оттолкнул ее от берега. После сухого жара костра на воде показалось сыро, стыло и неуютно. Туман рассеялся еще далеко не полностью, и берега просматривались плохо, как в густые сумерки. Егерь прогрел мотор; мотор набрал силу, и лодка, едва касаясь воды, понеслась сквозь туман. Крепкий ветер рвался навстречу, били из-под лодки белые водяные снопы, летели мимо клочья тумана.

Начинался день.

ТРИ СОБАКИ

На крыльцо вышел хозяин, и пес Пронька по его взгляду понял: с добрыми намерениями вышел хозяин.

— Надоело, поди, на цепи-то сидеть? — голос человека приветливый, и к собачьему горлу прихлынула радость. Пронька скакнул вверх, но цепь жестко дернула его обратно.

— Погодь, погодь, — хозяин расстегнул пряжку ошейника.

Почувствовав свободу, Пронька на ходу лобызнул хозяину руку и махом перелетел через забор. А дальше, демонстрируя свою радость, проскакал галопом вдоль соседних дворов.

Нередко у собак бывают свои собачьи друзья. Есть они и у Проньки. Это Лада и Лушка. Три дома, три собаки, трое друзей. Лада принадлежит Валентину, Пронька — его соседу Алексею Ивановичу, Лушка — учительнице Зое Михайловне. Все три собаки разные и интересы у них разные, и характеры, а вот — дружат. Лада — охотница, Пронька — сторож, Лушка — подруга своей хозяйки.

Пронька — крепкий и очень сильный пес, всем своим обличьем похожий на рослую сибирскую лайку. В драке неуступчив и напорист. Никого не боится, но и обижать никого не собирается. На морде — вечная улыбка. И тем не менее службу цепника он несет исправно.

Пронька часто и подолгу сидит на цепи. И не потому, что надо сторожить — воров в округе вроде и нет, — а потому, что совершенно не знает правил приличия. Даже в отношениях со своими хозяевами. Взять хотя бы недавний случай. Узрел Пронька за забором ненавистного кота Макара, рванулся через приоткрытую калитку и сшиб с ног свою собственную хозяйку. И не остановился даже, не почувствовал себя виноватым. Макар взлетел по отвесной стене на крышу сарая, Пронька скакнул через грядки — на рыхлой ухоженной грядке глубокие вмятины следов. Наказывать, бить его так же бесполезно, как бить мешок с зерном. Как-то Алексей Иванович после серьезного проступка пса не выдержал, и, схватив крученую веревку, принялся ею охаживать собачьи бока. Пронька от ударов слишком-то и не увертывался, а после экзекуции не забился в конуру, а потянулся, как после приятного сна, приветливо махнул хвостом. В обидчивом бессилии хватанул Алексей Иванович своего пса сапогом, но тот только мякнул утробно и больше никак не прореагировал, остался все таким же веселым и улыбчивым. С тех пор Проньку не трогают, единственное наказание — цепь.

Когда Пронька на цепи — появляется лохматый собачоныш Гордей и принимается таскать со двора щепки и куриные перышки, нисколько не считаясь с гневным лаем сторожа.

Оказавшись на воле, Пронька и не вспомнит Гордею недавнюю обиду, великодушно простит ее, но коту Макару — никогда. Макар тоже дразнит Проньку, когда тот на цепи. И делает это особым иезуитским способом. Он взбирается на близкий к собачьей будке оградный столб, до которого Пронька чуть-чуть не достает. Прыгнет Пронька и не достанет до врага самую малость, как натянется цепь и ошейник жестко врежется в горло, бросит на землю. Мутнеют у пса глаза, он снова и снова рвется к врагу, и белая пена закипает в углах его пасти. А Макар сидит смирненько, щурится, глядит, как беснуется собака. Рядом, совсем рядом, клацают страшные Пронькины зубы.

Но вот с Проньки снимают ошейник, и он галопом скачет вдоль дворов; демонстрируя перед приятелями свою свободу. Лада и Лушка появлению Проньки рады, дружелюбно машут хвостами. Лушка — громадная собака, помесь овчарки и дворняги. На что Пронька рослый крепкий пес, а Лушка его крупнее много и много сильнее. Но силой своей пользоваться не умеет. Тот же приятель Пронька может легко обидеть ее, отобрать еду. Хотя обижает не по злости, а по причине все той же безалаберности. Появилась Лушка во дворе очень странно. Пришла однажды во двор к Валентину взрослая, но еще очень молодая собака. О молодости говорила нескладность ее, угловатость, длинноногость. Пришла и осталась жить, хотя ее никто не пытался специально прикармливать или тем более привязывать на цепь. Просто ее не прогнали и стали давать еду по обязанности человека перед домашними животными. Несмотря на свои устрашающие клыки и могучий рост, собака оказалась добродушная, послушная, доверчивая. Как-то пришла в гости в семью Валентина приезжая учительница Зоя Михайловна и увидела Лушку. Пришла раз, другой, а потом сказала:

— Отдайте мне Лушку… И мне с нею веселее бы стало.

— Это ты с нею сама договаривайся, — предложил Валентин.

— А мы вроде с нею общий язык находим.

Так Лушка стала жить у Зои Михайловны. Но по старой привычке по-прежнему проводит много времени во дворе Валентина в обществе Проньки и Лады.

Лада — черно-крапчатый английский сеттер. Ее генеалогическое древо густо усеяно серебряными и золотыми медалями. Но сама Лада не имеет ни одной награды, да и иметь не будет. Просто ей далеко до лощеных городских предков. Образование она получила, главным образом, на деревенской улице — так уж пришлось, что в ее ученический возраст хозяину было не до воспитания собаки. И потому строгая выставочная комиссия нашла бы у нее много дефектов. Но на охоту Лада идет со страстью, и нет никого счастливее ее, когда начинается охота на боровую дичь и когда начнется охота на уток.

А вообще-то Лада умница. К радости, а иногда и к огорчению хозяина, у нее слишком тонкая нервная система. К примеру, когда Валентин возвращается с работы, Лада, встречая его у крыльца, настороженно смотрит ему в лицо, ждет первого слова. Услышав приветливый голос, кидается к Валентину, улыбается, всем своим видом показывая радость. Но если хозяин отмахнется от собаки или просто не заметит ее, взгляд Лады становится тоскливым, и она, понурясь, уходит в свою будку.

Лада очень ревнива. Переживает, если хозяин погладит другую собаку или даже кошку. Ревнует и к людям.

И вот три такие разные собаки дружат. Часто вместе спят в одной будке, вместе облаивают прохожих, вместе прогоняют чужих собак.

В этой тройке самая уважаемая — Лада, хотя по силе и клыкам она далеко уступает даже Проньке. А Лушке и подавно. Но ни Пронька, ни Лушка никогда даже не делают попыток отнять у нее еду или обидеть каким-то другим образом. Наоборот, слушаются ее во всем и поддерживают. Стоит Ладе на кого-нибудь залаять — приятели поддержат ее непременно. Да и при совместных прогулках в лес Лада выбирает дорогу, и она главная в лесных играх. Игры эти, ни Лушке, ни Проньке дотоле не известные, со временем понравились. Уйдут из дому ранним утром, когда в лесу прозрачно и свежо, и не спеша трусят собаки по лесу следом за Ладой. Иногда она начинает ходить плавными зигзагами, иногда начинает крутиться на одном месте и возбужденно принюхиваться. Но вот поступь Лады становится напряженной и плавной. Вот сна остановилась на месте, тянется в сторону близких кустарниковых зарослей. Возбуждение передается и спутникам. Но вот Пронька не выдерживает, неуверенно взлаивает, суется вперед и из куста с шумом вырывается птица. Собаки срываются с места и кидаются в погоню. Взлаивает Пронька, утробно повизгивает Лушка, стелется над землей впереди приятелей пятнистая Лада. Ветер, погоня, страсть. Еще никогда не удавалось догнать и поймать птицу, но это не обескураживало друзей. Наоборот, походы в лес стали все чащей чаще. Итак продолжалось до конца лета, до тех пор, пока ранние утра не стали ощутимо прохладны, словом, до самого открытия охоты на уток. Лада и сама заметила приближение счастливого времени: хозяин стал чаще с ней разговаривать, вывесил для просушки пахнущую костром куртку, ходил пристреливать в лес новое ружье. Но вот пришел и день, когда Пронька и Лушка, призывно помахивая хвостами, стали приглашать ее в лес, и она не пошла никуда, осталась около ворот. Друзья недоуменно покрутились около, сделали еще несколько попыток увлечь ее за собой в лес и сдались, почувствовав в поведении Лады тревогу и ожидание.

И Лада не ошиблась в своих ожиданиях: сегодня вечером мы уезжаем на остров. Открытие охоты завтра, но решено поехать с вечера, чтобы рассвет первого дня охоты встретить на месте.

— Привязать бы Ладу надо, — посоветовал я Валентину еще утром, — убежит куда-нибудь даже ненадолго и сорвет время выезда. А потом стемнеет, и сами не поплывем.

— Да Ладу сейчас со двора палкой гони — не прогонишь, — успокоил Валентин. — Ты только на нее посмотри.

На каждый взгляд человека Лада отвечает заискивающей позой: тело жмется к земле, хвост молотит воздух, в углах пасти неуверенная улыбка. И она зорко следит за каждым шагом Валентина. Стоит ему скрыться, к примеру, за летней кухней, как Лада стелющейся походкой подкрадывается к углу кухни и, совсем как мальчишка, играющий в разведчиков, осторожно смотрит за угол.

— Ты что подглядываешь? — внезапно появляется из-за кухни Валентин. — Это очень нехорошо.

Лада конфузится, идет к воротам, но беспокойство не отпускает, она нет-нет да и коротко оглянется: тут ли хозяин, не собирается ли сбежать.

Как всегда при выезде на охоту, набралось много груза, и нам пришлось сделать на берег по два рейса, прежде чем перенесли в лодку все необходимое: ружья, запасы патронов, канистры с бензином, спальники, палатку. Взяли даже спиннинг: днем будет много свободного времени.

Собираясь в первый рейс, Валентин подозвал к себе Ладу, потрепал ей загривок и сказал нужные слова:

— Идем, Лада.

Собаку переполнило счастье. Она облизала хозяина, истово замолотила хвостом, сделала несколько бессмысленных, радостно-щенячьих прыжков, кинулась за ворота к друзьям. Ее радость передалась и Проньке с Лушкой. Сопровождаемые веселой сворой, мы перенесли вещи, и вот наступило время отъезда. Собаки дружно сидели на берегу, нетерпеливо перебирали лапами, ожидали дальнейших радостных событий. По команде Лада прыгнула в лодку. Пронька и Лушка тоже сунулись было следом за ней, но Валентин успел оттолкнуть лодку от берега. Собаки недоуменно заметались, обиженно завыла Лушка, требовательно громыхнул голосом ее приятель, но заработал лодочный мотор и заглушил их голоса.

Нам жаль было собак, но и взять с собой их мы не могли. Чувствуя свою смутную вину перед оставшимися на берегу, мы некоторое время плыли молча, потом Валентин тряхнул головой и шутливо погрозил Ладе.

— Это ты их не по специальности учишь?

Когда через несколько дней мы вернулись домой, Пронька снова сидел под арестом, на цепи. Его вина на этот раз оказалась весьма серьезной.

— На охоту ходил, — Алексей Иванович очень недоволен своим псом. — Мне за его охоту платить приходится и вдобавок ко всему еще и краснеть.

На другой день после нашего отъезда Пронька и Лушка ушли в лес. И там устроили игру в охотников. На свою беду стайка кур далеко забрела от дома. Собаки причуяли их, по всем правилам скрадывания дичи подобрались к ним, разом вывалились из-за кустов. И в момент от нескольких несушек, остались только бесформенные кучи перьев.

— И ведь дома они этих кур никогда и не замечают, а ты смотри, что они с ними в лесу сделали, — сокрушался Алексей Иванович.

Долго, видно, теперь Проньке сидеть на цепи.

СКАЗОЧНЫЙ ОСТРОВ ВАРГАЛИК

На рыбалку близ деревни, где живет Валентин, грех жаловаться. Приходилось ловить и окуней чуть ли не в килограмм, и щуки, бывало, обламывали кованые крючки, и с сигом знакомы не понаслышке, но временами нет-нет да и подумывалось — не то! А ходили среди местных рыбаков туманные и прекрасные слухи о далеком острове Варгалике, этаком рыбном Эльдорадо, до которого плыть за три голубых многокилометровых плеса, за два скалистых сужения. Там не щуки, а голодные крокодилы, там вода кипит от рыбьих стай, там… Там так хорошо, что лучше и не бывает. Но — далеко. Так далеко, что на слабом моторе нечего и помышлять об этом сказочном острове.

Но когда деревенские рыбаки стали обрастать солидной техникой, Валентин не выдержал и привез из магазина двадцатисильный «Вихрь».

— Зверь, а не мотор, — сказал Валентин, оправдываясь перед Светланой за незапланированную четырехсотрублевую покупку. — Теперь хоть за сто верст плыть можем.

Новая техника, новые возможности. Далекое стало близким. И конечно же, первым делом решили плыть на Варгалик. Занятия в школе кончились, свободного времени у Валентина появилось сколько угодно, и плыть было решено самое малое на три дня. К случаю приехал из Братска родственник Валентина, по имени Виктор, молодой толковый инженер, хорошо знающий лодочные моторы, и можно было уже не бояться, что зверь-мотор дорогой закапризничает и придется добираться на веслах.

Нашелся и еще один попутчик. Узнав о сборах на Варгалик, забеспокоился, затосковал и побежал по начальству за разрешением на отгулы сосед Валентина Володя. Володя — мужик что надо. И мастеровой, владеет чуть ли не десятком добрых рабочих специальностей, и безотказный трудяга, и заядлый рыбак. Правда, рыбак он несколько своеобразный: полностью отрицает спиннинг и признает только ловлю на «мормышку». Хотя это никакая не «мормышка», а обыкновенное отвесное блеснение. Но Володя упорно говорит — на «мормышку». Есть у Володи и еще одна, необычная для рыбака странность: он совершенно не умеет плавать, никогда не купается, да и вообще панически боится воды. Его нельзя заставить войти в воду даже по пояс. И объяснение всему тоже более чем странное: Володя считает, что от воды у него по всему телу могут пойти прыщи. Эта боязнь — самая удобная мишень для шуток у вечерних костров.

Который уже раз мы с неподдельным изумлением обнаруживали, что с появлением большой лодки обросли громадным количеством походных вещей. Когда-то, собираясь на болота или в тайгу с двумя-тремя ночевками, нам было достаточно небольших рюкзаков, а теперь, чтобы перенести в лодку все необходимое, всем пришлось делать по две ходки с нелегким грузом. Один мотор и канистра бензина заставляли человека гнуться в коленях. А этих канистр «зверю» нужно далеко не одну. Мотор прожорлив — десять литров горючки на час работы. Груз возвышался над дюралевыми бортами лодки.

Но вот и поехали. Мы втроем устроились поудобнее среди канистр, рюкзаков, спальных мешков и черт-те знает еще каких вещей, оставив Виктора на корме сражаться один на один с мало знакомым еще мотором. «Вихрь» угрожающе ревел в уши, рвался из рук и требовал к себе излишнего внимания. Срывая от крика голоса, вспоминали вежливую и послушную «Москву», ругали новый мотор и… восхищались скоростью. Уж на что лодка перегружена, а такая скорость нам дотоле не была знакома даже на легонькой фанерной «Маринке». За каких-нибудь тридцать — сорок минут добежали до первого сужения, бывшего Бычковского порога. К нему пробиваются среди скал многочисленные ручьи, тысячи лет вода точила камень и проточила глубокие, с отвесными стенами, ущелья. Когда же образовалось море, вода поднялась и затопила эти ущелья, образовав одну из достопримечательностей Братского водохранилища — фиорды.

Пожалуй, только на воде и в лесу просыпается в душе давно погребенная под ворохом забот детская непосредственность и заставляет радоваться самым необыкновенно-обыкновенным чудесам. В одном из фиордов жило двойное эхо. Как оно там получалось, но эхо звонко и чутко откликалось на голос и, несколько помедлив, откликалось еще раз. Самозабвенно и счастливо кричали мы, и каждый раз эхо с дружеской готовностью дважды повторяло наш крик.

— Кто украл хо-му-ты?

— Ты-ы!.. Ты-ы! — веселилось эхо.

После Бычковского сужения начинались для нас неизведанные края: никогда прежде не забирались мы дальше этих мест. А скалистый и чуть мрачный коридор вскоре кончился, разошлись берега, а впереди, насколько хватал глаз, отливала на солнце летней синью водная гладь. И лишь далеко-далеко угадывался размытый расстоянием лесистый горизонт. А плыть куда? Где-то там, на северо-востоке или на северо-западе, а может быть, еще в какой другой стороне, должно быть новое сужение. Но как угадать в него? Да к тому же любой залив может нам показаться сужением, а по иному заливу, как мы знали из опыта, можно пробежать десяток-другой километров, пока разберешься.

Благо, с собой захватили бинокль, и теперь мы по очереди обшаривали горизонт в надежде ухватиться хоть за какой-то ориентир. И когда мы изрядно помучились, вдруг кто-то разглядел в бинокль бакены, указывающие дорогу.

И как мы их сразу не разглядели, да и вообще как не догадались, что здесь непременно должны быть бакены, створные знаки? Плохо же быть неграмотным.

Но теперь-то мы знали, что нам делать и как плыть. Уверенно ревел мотор, перед носом лодки вздымались высокие водяные усы, летели навстречу разделенные узкой полоской горизонта голубое небо и голубая вода. Довольно быстро мы вошли в следующее сужение, прошли его и вылетели на просторы нового многокилометрового расширения, того самого, где и должен находиться, по рассказам, остров Варгалик. Только где он, не знали. Не помогал и бинокль: низкие острова сливались с берегами. Тут уж никак не обойтись без расспросов. Только вот беда — спросить некого. А хотя, как некого? Вон, километрах в пяти-шести, что-то вроде движется. На ходу даже в бинокль трудно разглядеть, но все-таки стало понятно, что плывет нечто большое: или катер, или баржа. Делать нечего, надо гнаться за баржей, иначе как узнаешь, где здесь дорога на Варгалик.

Мы еще не привыкли к скорости мотора и потому были необычайно удивлены, когда перед нами вдруг показалась баржа. Хотя и никакая это не баржа, а самый настоящий дом. Двускатная тесовая крыша, окна, на окнах белые занавески. На крыше люди загорают. И только подъехав совсем близко, разглядели прилепившийся к дому крошечный катерок. Видно было, что катерок напрягает все свои силы, как говорится, из кожи лезет вон, и хоть медленно, а тащит махину за собой. Кто такие?

Ах, вон оно что: плавучая районная поликлиника.

— Не скажете ли, — кричим мы медикам, — где здесь остров Варгалик?

У медиков, видно, хорошее настроение.

— Мало того, показать даже можем. Пристраивайтесь за нами — мы на этот самый остров плывем.

Но нам, вкусившим сегодня на новом моторе чуть ли не космические скорости, ждать совсем не хочется. Тем более — там такая рыбалка!

— Ну если спешите, — прокричали нам, — то плывите прямо по курсу и километра через четыре будет этот самый Варгалик.

Люди в дороге обычно становятся любопытными, и, видимо, потому мы не удержались от вопроса.

— А вы зачем на остров плывете? Ведь там некого лечить.

— Теперь, по всей видимости, будет кого лечить, — многозначительно ответили с крыши. — Все нормальные люди знают, что завтра воскресенье. И даже поликлиники в воскресенье отдыхают.

— Мы в отпуске, — ответили мы заносчиво. — И нам совсем нет нужды знать, какой будет завтра день недели. И оставьте, пожалуйста, свои намеки.

И мы снова помчались. Но уже дорогой сообразили, что сегодня нас вместо тишины, рыбацкого уюта, спокойного ночного костра ожидает времяпрепровождение в обществе людей, приехавших на пикник. Но раздумывать и огорчаться было уже некогда: по курсу лодки во всем великолепии вырастала мечта последних лет — сказочный остров Варгалик.

Мы дали вокруг острова круг почета, осмотрели его со всех сторон и лишь потом с душевным замиранием приблизились к берегу.

А остров был действительно прекрасным. Когда-то вокруг него росли березовые рощи и теперь, оказавшись в воде, березы во многих местах образовали трудно проходимые завалы — утайливые и кормные места для окуней и щук. Около острова — теплое мелководье с травяными зарослями, крошечными островками, а где-то в сотне метров от берега начинались темные глубины. Разве можно что-нибудь придумать лучше?

И охватило вдруг великое нетерпение испытать рыбацкую удачу. В спешке, словно спасая тонущую лодку, выкинули вещи на берег и, схватив рыболовные снасти, отчалили. Мы взялись за спиннинги, а Володя приготовился ловить на свою излюбленную «мормышку».

Сделал первый пробный заброс и только начал проводку, как почувствовал резкий толчок, и на леске заметался крупный окунище. Тащил окуня к лодке и видел, как целая стая полосатых разбойников гонится за удачливым собратом, первым изловчившимся схватить блесну. Укалывая пальцы об острые плавники, снимаю с тройника рыбу и делаю новый, совсем короткий заброс. Хорошо видно, как окуни стаей кидаются на блесну, но возможность повиснуть на крючке имеет всего лишь один. Еще заброс и еще. Некоторые смельчаки, увидев, что блесна уже занята, пытались проглотить грузило, но всегда неудачно и с высоты борта лодки срывались в воду.

Вскоре под лодкой собрались сотни окуней. Некоторые из них хищно шныряли в поисках обманувшей их блесны, другие, сбившись в плотные стаи, стояли затаившись, приготовившись для броска. День солнечный, безветренный, и тихая вода просматривалась до самого дна. Удивительно интересно смотреть, как развиваются события под водой, но некогда. Азарт глушит все.

Володя привязал на леску сразу две блесны, и не успевали они скрыться под водой, как два горбача засекались на острых крючках. Как обычно при сильном волнении, Володя затих, чуть побледнел и лишь изредка ухал.

Виктор, поймав несколько окуней и уверенный, что улов сегодня обеспечен, начал экспериментировать. Прицепил к грузилу крючок — стал ловить по два окуня. Начал менять блесны, брал безнадежные, от которых в других местах рыба шарахалась в сторону — варгаликские окуни не хотели признавать никаких ограничений, с восторгом заглатывали самые бездарные приманки. Стал кидать как можно дальше от окуневого скопища и вдруг почувствовал тугой толчок, будто бы блесна зацепилась за подводный топлячок. Щука! Это уж определенно. Ее поклевка во многом отличается от окуневой. Окунь обычно рвет, мечется из стороны в сторону, а щука упорно и со все усиливающимся напряжением тащит блесну в глубины.

Мы мгновенно забыли о своих снастях и с затаенной радостью стали смотреть на развернувшуюся борьбу. Тонкая леска, рассчитанная на окуня, звенела от напряжения и, казалось, вот-вот лопнет. Но Виктор рыбак опытный, выводит осторожно, не тащит рыбину к лодке напролом, выматывает. Но вот щука уже совсем рядом, нужно чтобы кто-то пришел на помощь, и Валентин взял сачок. Он ловко подхватил щуку сачком, торжествующе поднял над водой и… Ручка у самого основания сачка ломается, леска от резкого удара рвется, и щука вместе с сачком начинает медленно тонуть. Мы, еще не осознав толком потери, ошарашенно перевесились за борт и следили, как добыча медленно уходит под воду. Очнулись, как от толчка, пытались достать щуку руками, потом спиннингами, веслом, но каждый раз не хватало каких-нибудь нескольких сантиметров. Сбросив одежду, стали нырять. Бесполезно. Лишь разогнали всех окуней.

Не любит рыбак, когда добыча, которая, можно сказать, уже побывала в руках, теряется вот таким образом. Если бы щука просто сошла с блесны, то бог с ней, это ее удача, а тут совсем другое дело. Не выбраться ведь щуке из сачка, все равно пропадет.

Молча вернулись к прерванной рыбалке, и долго еще смутное чувство вины сосало душу, лишало удачливую рыбалку многих ее прелестей. И, может быть, прошло не меньше часа, прежде чем разморозились лица моих товарищей и в лодке снова возникла прежняя атмосфера и ожили шутки, смех, азартные восклицания.

Пока мы возились со щукой, а потом приходили в себя, к другой стороне острова причалила плавучая поликлиника. Рыбачий уют, по всему, должен бы быть нарушен, но занятые окунями, мы этого пока не чувствовали. Окуни отнимали у нас все силы. Ни одного заброса впустую.

А на берегу постепенно стали собираться зрители. Вначале они стояли молча, даже как бы затаившись, но когда их стало больше и они почувствовали свою силу, то стали довольно бойко комментировать события и даже подавать советы. А когда Виктор снова поймал щуку, берег огласился восторженными криками медиков. А еще какое-то время спустя берег стал выражать настойчивое желание принять участие в рыбалке непосредственно.

Кончилась тишина, кончился уют, пора прекращать рыбалку. Да и незачем нам больше ловить: с радостью и одновременно с огорчением увидели, что довольно вместительная корзина полным-полна рыбой. Ах ты, как плохо. А что же мы завтра будем делать? А послезавтра?

Сегодня, можно сказать, в первый день нашего летнего отдыха, нам не хотелось оказываться среди толпы, и мы с некоторой тоской посматривали на излишне оживленный берег. Но не сидеть же нам в лодке дотемна. Взялись за весла и медленно поплыли к берегу, надеясь лишь на то, что медики обратят свое внимание, главным образом, не на нас, а на улов. Действительность превзошла все наши ожидания: мы существовали только лишь как некоторое приложение к рыбе. И потому, оставив улов около самой воды, спокойно занялись своими делами. А немного погодя мы принимали делегацию, которая пришла с желанием купить рыбы на уху. Мы моментально прикинули, что в этом предложении — прекрасный для нас выход. Рыбачить нам очень хотелось и завтра, но и рыбачить было нельзя: лишняя рыба могла просто-напросто пропасть. А это для рыбака — большой грех. А теперь рыбу у нас заберут, и мы завтра со спокойной душой можем половить еще. Продавать рыбу мы, конечно, не собирались, но и просто так отдать ее не позволял застарелый собственнический инстинкт, и потому мы произвели товарный обмен без привлечения денежных знаков. И медики и мы были очень довольны друг другом. Они, подхватив тяжелую корзину, немедленно ушли к костру, оставив нас в полном покое, а мы поставили палатку и стали дожидаться, когда поспеет щука, которую Виктор закопал под костром, предварительно натерев ее солью, перцем, набив жиром и обернув несколькими слоями мокрой газеты.

На рассвете Виктор стал будить нас, и если мы с Валентином хоть нехотя, но сумели подняться, то Володя промычал что-то протестующее и лишь глубже улез в спальный мешок. Мы забрали Володину снасть, оставив ему столь нелюбимый спиннинг, и уехали. Утро стояло несколько прохладное, с легким туманцем, а во всем остальном рыбалка напоминала вчерашнюю: окуни были многочисленны и по-прежнему настроены самым решительным образом. Время от времени мы поднимали голову, посматривали на свой табор и видели, как выбрался из палатки Володя, не спеша пил чай, потом взял спиннинг и, изредка бросая блесну, неспешно пошел вдоль берега. Потом мы видели, что к Володе присоединились две или три болельщицы из плавучей поликлиники и вскоре все они — рыбак и зрители — скрылись за ближайшим мыском.

Занятые своим делом, мы было уже совсем забыли про Володю, но вдруг за мыском раздались всплески, шум и истошные вопли. Какое-то мгновение мы растерянно смотрели друг на друга, но затем словно проснулись, Валентин прыгнул на весла и погнал лодку к недалекому берегу.

Вопли не прекращались. Едва причалив к берегу, подстегиваемые самыми страшными предположениями, опрометью бросились на крики.

Володиных болельщиц мы увидели стоящих по пояс в воде. Отчаянно жестикулируя и срывая горло, они пытались морально поддержать Володю, который — о ужас! — стоял в воде еще дальше, по грудь. Правой рукой он пытался удержать что-то огромное, мечущееся, поднимающее каскады брызг. Володя испуганно пятился к берегу, узловатым сучком ловчился ударить свою добычу и отчаянно блажил. Виктор бросился на помощь приятелю, и вдвоем они вытащили на берег громадную щуку-чудовище.

Как потом выяснилось, при одном из забросов блесну схватил вот этот крокодил, и, когда Володя стал подтягивать рыбину к берегу, она запутала леску за кусты. Володя в азарте забыл, что боится воды и что от купания у него по телу пойдут прыщи, и бросился в воду. Он сумел схватить щуку за глаза и лишь поэтому не упустил добычу. Уже на берегу, вздрагивая от пережитого волнения, Володя рассказывал, как он боялся, что рыбина уйдет и одновременно боялся, что щука его укусит или утопит.

Вскоре медики уплыли по своим делам, и мы, наслаждаясь наступившей тишиной, отправились обследовать остров.

Вернулись мы часа через полтора и застали свой табор разгромленным. Котелки перевернуты, чашки разбросаны, щучья голова, из которой собирались изготовить сувенир, — в костре. И все густо заляпано коровьими «расписками». Пошли искать пастуха, чтобы объяснить ему, как нужно относиться к своей работе, и метров через сто увидели стадо довольно крупных телят. Пастуха нигде не было, и мы поняли, что телята, скорее всего, все лето живут одни. Желая обезопасить свой табор на будущее, мы решили их прогнать подальше. Испуганные телята, задрав хвосты, кинулись вдоль берега.

Мы вернулись прибирать табор и вдруг услышали стремительно нарастающий шум. Шум был настолько непонятен и зловещ, что сердце замирало в испуге. И вдруг из кустов прямо на нас вылетело давешнее стадо телят, о которых мы уже успели забыть. Бедные телята с перепугу обежали весь остров и чуть было не растоптали нас. Мы опять их прогнали и, пока они не вернулись к нам на втором круге, поспешили перетащить вещи в лодку.

Покидали мы остров с уже устоявшейся мыслью: «Шибко хорошо — это тоже нехорошо». Собирались рыбачить три дня, а тут приходится уезжать: через несколько часов лова рыбу некуда будет девать. И не нужны были наши отличные снасти, не нужны ни рыбацкая хитрость Виктора, ни Володино упорство.

А все же вспоминается та поездка с удовольствием. Нет-нет да и придут на память окуневые скопища, встреча Володи с чудищем, да и вообще те солнечные и веселые часы. И даже хулиганство телят вспоминается с удовольствием.

ТАЙГА ГОРИТ

Лето стоит сухое, жаркое, и в тайге полыхают пожары. Выцвела заангарская даль; воздух стал горьким и тревожным. Ночью на реке кричат пароходы, на ощупь пробирающиеся по фарватеру. Чуть не каждую неделю за огородами поселка садится вертолет. А это уже почти наверняка: где-то неподалеку опять видели огонь. И тогда Григорий бросает любое дело и торопливо идет к избе лесника Ваньки Прохорова. Ванька принимает вертолетчиков в просторной горнице, велит жене кипятить чай и солидно ведет разговор. Вслух прикидывает, сколько нужно вести людей на пожар, каким путем идти.

Григорий тоскует, смотрит в окно на устало опущенные лопасти машины и спрашивает:

— Горит тайга?

— Горит.

— Где хоть горит?

— Почитай, везде, — отвечает Ванька, давая понять, что не ко времени такие разговоры.

Но Григорий сразу не уходит.

— А на Илиме как? — в голосе уже нет надежды.

Григорий встает и тихо прикрывает за собой дверь, обитую желтыми соломенными вьюшками. Дорогой он, привыкший в тайге к одиночеству, разговаривает сам с собой.

— Пропадет тайга. Не будет нынче охоты. Уйдет белка. Уйдет зверь.

Дома Григорий курит под навесом, бесцельно перекладывает звонкие березовые бруски. В такие минуты ни жена, ни дочь, восьмиклассница Верка, к нему не подходят. Сердит. Только Пестря безбоязненно смотрит на хозяина, потягивается.

— Дождя, Пестря, надо. Огонь низом идет. Сушь. Где охотиться будем?

Собака у Григория низкорослая, потрепанная. Хвост обрублен, уши висят лохмотьями. В маленьких слезящихся глазах нет и намека на собачью ласковость. Пес держится с хозяином на равных.

Григорий рассказывал:

— С норовом он у меня. Замахнулся я раз на Пестрю, так он мне отметину на ноге сделал. И хоть бы я его ударил, а то ведь нет. И теперь, как покажется ему, что неладно на него смотрю, ворчит, зубы скалит.

Зато на охоте Григорьевой собаке цены нет. И по белке, и по крупному зверю идет. Захлебываясь лютой злобой, кидается на медведя. Вот тут-то и показывает Пестря свой характер, которого побаивается сам хозяин. Да и в уличной драке нет Пестре равных. Как-то кинулись на него два рослых одномастных кобеля, но Пестря только повернулся к ним навстречу. Псы осели, пропахали мощными передними лапами борозды и, по-щенячьи завизжав, отступили.

Хотя, быть может, заслуги Пестриной тут большой нет. Всякая зверовая собака за себя постоять сумеет. А эти кобели и тайги-то не нюхали, в глаза не видели. Хозяин их, бухгалтер с лесоучастка, Сергей Федорович, промышлять зверя не ходит; не такая у него работа, чтобы в тайгу ходить можно было. Но псов держит. Бегают они целыми днями по поселку или в тени лежат — отдыхают. Таких пустобрехов Пестря издалека чувствует и рвет без пощады.

— Хороший у тебя пес, — говорят Григорию, — но злой сильно. Ненавистливый. Будто весь мир не любит.

— Это верно, — отвечает Григорий, — а ты посмотри, у него же вся шкура в рубцах, живого места нет. Станешь злым. А меня в обиду не да-а-аст. Замахнись-ка на меня.

Собеседник оглядывается на лежащего Пестрю, видит его вечно настороженные глаза и машет рукой.

— Да ну тебя. Выдумал тоже.

Специальность у Григория в поселке редкая: шофер.

Народ все больше работает в тайге, лес валит, трелюет. Трактористы, чокеровщики, бензопильщики. Только Григорий один на весь поселок шофер. И тому негде развернуться. Нет к поселку дорог по земле. Тайга кругом. Да и нужды в них большой нет. Лес к воде тракторами трелюют, все больше по зимнику. А заболел человек или какое срочное дело, всегда вертолет вызвать можно. А так — катер на лесоучастке есть, рейсовый теплоход раз в пятидневку приходит.

Вся дорога у Григория — от водокачки до крайних домов трех коротких улиц. Крути баранку. Летом много воды поселку требуется. У каждого огород.

Когда у Григория хорошее настроение, он подгоняет машину к воротам как можно ближе. Щедро льет воду из широкого шланга в кадушки, ушаты, ведра.

— Лей не жалей. В Ангаре воды хватит.

В другие же дни останавливается, где придется. Так что и не поймешь, к какому дому ближе. Ругаются бабы, но воду носят.

У Григория ответ один:

— На всех не угодишь.

Но никогда не отказывается сделать лишний рейс.

В жаркие дни заканчивает Григорий работу поздно. Загоняет машину в синюю тень больших дверей сарая, но уходить не спешит. Автоинспекция далеко, и в поселке всего одна машина, а Григорий каждый раз непременно протирает от пыли номерные знаки, копается в моторе.

— Завтра снова работать, — говорит Григорий, если его торопят.

Но в другое время Григорий всякой техники вообще сторонится.

— И так провонял бензином-керосином. А зверь в тайге, знаешь, какой теперь грамотный? Не подойдешь.

Иногда ему говорят:

— Может, нынче тебя на охоту не отпустят. А у тебя только и разговору, что о тайге.

— Это как? — спрашивает настороженно.

— Не дадут отпуск — и все тут. Рабочие нужны. У участка план.

— Это ты брось, — мрачнеет тогда Григорий. — Я еще сам знаю, что мне делать. Два месяца мои.

Вечерами Григорий включает старенький приемник и слушает сводку погоды. Домочадцы ходят на цыпочках: не дай бог звякнуть кастрюлей, греха не оберешься. Григорий ищет тайный смысл в туманных фразах: «Будет… переменная облачность. Во второй половине срока по юго-восточным районам возможен дождь…»

— Переменная… Возможен, — ворчит Григорий, прикидывая, что его поселок никак в юго-восточные районы не входит.

— Отец, — говорит жена из кухни, — ты бы сходил к Быковым. У них дедушка Илья сильно на погоду чувствительный. Валентина говорит, что перед дождем всегда недужит он.

— Был я у них. Ничего твоему деду не делается.

— Да разве можно на человека такое говорить?

— А, помолчи ты…

Почти каждый день леспромхозовский катер увозит рабочих на пожар.

Возвращаются они почерневшими, в прогоревшей одежде, смертельно уставшие.

— Мох горит, — говорят. — Потушить его трудно. Дождя надо.

Только рукой махнет Григорий на такие слова:

— Известное дело, надо.

Каждую осень уходит Григорий знакомыми тропами на Илим искать дымчатую белку, искристого соболя, в бродячей и вольной жизни забывая на два месяца о надоевшей дороге между водокачкой и окраинными домами поселка. В тайге свежие, хрустящие морозом утренники. Обжигающий чай на привале. И даже едкий дым каменки кажется сейчас Григорию необыкновенным и вкусным. Но будет ли нынче все это? На Илиме, где стоит его зимовье, горит тайга, огонь выживает зверя и птицу.

…Вянет в огородах картофельная ботва, никнут листья березы и черемухи, бьет в окно ошалевший жук. Жарко. Воздух душный и вязкий. Солнце масляным пятном проступило сквозь серую муть.

Ругают бабы Григория.

Но однажды на северо-западе в глубокой и узкой долине небо стало гуще, темнее.

— Дым, — вслух думает Григорий, — близко совсем. А может, облака?

Около быковского дома остановил машину. На вросшей в землю лавочке — дед Илья.

— Как дела, дед?

— А какие теперь наши дела? Сиди на лавочке, и все тут. Ноги вот ломит.

— Да ну-у? — Григорий гонит с лица неуместную улыбку, но ничего не может поделать. — Погода меняется? — И вылазит из кабины.

— Уже переменилась… У меня ведь в ногах рана. Это мы стояли тогда…

— Что, дед, дождь будет?

— Я тебе не бог, — сердится Илья.

А с северо-запада, из долины, напирая друг на друга, молча ползут большие, черные снизу тучи. Шелохнулась листва на черемушнике и снова поникла. Но вот где-то далеко тучам стало тесно, стукнулись они и высекли искру. Утробно, глухо заворчал гром, ожили и затрепетали листья. А тучи — вот они, над головой. Потянулись к земле косые линии, и громыхало уже непрерывно. Крупные капли ударили по жестким лопухам, по звонким навесам и крышам, в пыль дороги. Потемнели заплоты, умылись оконные стекла, яро закипела вода в залитых водой кадушках.

Григорий стоит под дождем без фуражки. Светлые волосы прядками прилипли ко лбу. Он чувствует, как прохладные струйки бегут за ворот, и жмурится от удовольствия.

К вечеру отгромыхало, но дождь все идет и идет. Небо — в обложных тучах, без просвета. Теперь не пронесет, надолго зарядило.

Спать Григорий устроился в сенях. Он лежит в темноте с открытыми глазами. Под шум дождя хорошо думается… Завтра воды поселку надо мало, и он, Григорий, быстро управится. Надо бы начать вырезать новые деревянные ножны или делать ложе для ружья — ружье старенькое, но хорошо бьет и бросать его жалко. Он видит зимовьюшку в верховьях Илима, след на снежной пороше, белку на вершине кедра.

Засыпает под утро, но спит чутко, вполглаза, как у таежного костра.

Легким сном полетели для Григория дни.


В солнечных бликах листопада, серебряном звоне первых льдинок, в шорохе увядших трав началась осень. После первого снега Ванька Прохоров дал лошадь, и теперь в зимовье у Григория есть все.

…Прошедшую ночь Григорий провел уже на Илиме, в зимовье. Утром встал до света. Сварил кусок мяса и не спеша жевал, поглядывая на оконце, за которым над вершинами блекли звезды. Когда рассвело, опоясался брезентовым ремнем с подвешенным к нему широким ножом, забросил на спину видавший виды рюкзак, приготовленный с вечера — на случай, если придется заночевать у костра, подпер дверь избушки колом и пошел вдоль хребта. Пестря сразу же нырнул в кустарник. Но Григорий постоянно чувствует, что он где-то рядом, и идет, не оглядываясь.

На приметном месте, там, где заросший баданом спуск переходит в кручу, остановился. Место здесь веселое, светлое. Прямо перед глазами, в тонких прозрачно-желтых чешуйках стволы мачтовых сосен. Такие они лишь около вершины: ниже, где тень, сосны покрыты мощной и темной корой: издали не отличишь сосну от лиственницы. Дальше, за редкими соснами, — островерхие ели. За ними — узкая полоса речки, холодной и быстрой. Любит Григорий это высокое место.

Где-то взлаял Пестря. Его лай заглушил для Григория другие звуки. Тело стало послушным и легким. Нет ни прошлого, ни будущего — осталось мгновение. Оно выросло до огромных размеров и заслонило собою мир. Билось сердце, подчиняясь этому мгновению, четко и чисто; глаза видели необыкновенно ясно. И была радость, первобытная, чистая радость, рвущаяся из груди. Григорий снял с плеча ружье и быстро пошел на призывный голос.

ЕЛЬ

Настасье уж какой день неможется. Сегодня прибегала фельдшерица Валя, градусник ставила, расспрашивала, что где болит. Дала горьких порошков. «Пейте, — говорит, — тетка Настасья. А я к вам еще загляну».

А потом заходил Петрован.

Петрован с бригадой напротив Настасьиного дома новый сруб зуевскому зятю ставит.

— Дай, тетка, стаканчик. Вишь ты, какое дело, матку положили. А без этого нельзя, порядок такой.

Щелкнул гулко по бурой шее.

— Сам возьми. Во-о-н там в кути, — кивнула на ситцевую занавеску.

Уже в дверях плотник участливо спросил:

— Приболела, што ль? Вид у тебя плохой…

— Хвораю.

— Продуло, видно…

— Может, и продуло… Вроде ничего не болит, а худо…

Он сочувственно вздыхает, глядит мимо хозяйки. В тяжелых рамках оконных косяков видны высвеченная солнцем ель, веселый черемушник. Ель особенно славная: сытая, холеная. Новогодняя. Под мохнатыми раскрылками ели лесной покой.

Петрован потоптался у порога, сказал значительно:

— Ель, видно, это.

Скучно в доме.

Настасья оделась потеплей, выбралась за ворота на лавочку.

Добрая изба у зуевского зятя будет. Рубят ее из бревен смолевых, желтых, солнечных. Машет Петрован блестящим топором, гонит по бревну широкую, как ломоть масла, стружку.

И у нее, Настасьи, хороший дом. Ставили его еще до войны, после той зимы, когда Алексей на удивление всей деревне с охоты пришел с большим фартом.

Тогда же и привезли в палисадник черемуховые кусты и ель. Нет ни у кого такой ели.

Изба Настасьи крайняя в улице. Прямо за двором начинаются заросли колючей боярки, шиповника. Дальше — крутой угор и река. Ее дальний размытый берег видно отсюда, с лавочки.

А за Леной — темень тайги.

Сидит Настасья, слушает, как река играет, как вяжется к ели ветер, как стучат топорами Петровановы парни. Слушает свою болезнь.

— Ну, как, тетка, не лучше?

— Это ты, Валя?.. Чего уж там…

— А дядя Алексей-то ваш где?

— Известно где… Сухари в зимовьюшку повез. До снега, говорит, надо. Да корья для крыши надрать… Видно, прохудилась.

— Что прохудилось?

— Да крыша, говорю…

Валя роется в большой, как у городских модниц, сумке, выставляет на стол пузырьки, пакетики.

— Я тут еще лекарств принесла. Помогут эти обязательно.

— Ну их к ляду. Вот чернички попью да брусничного листа… Пройде-е-ет.

Большой трехцветный кот тяжело спрыгнул с печи, потерся о Валины ноги.

— Ах ты, пьяница… Это он валерьянку, тетка, учуял…

— Любит, зараза.

Дверь скрипнула, кот недовольно метнулся на печь, вошел Петрован.

— Я опять за вчерашним, за стаканчиком.

— Вижу я. Там же возьми.

Петрован держит заскорузлыми твердыми пальцами прозрачный стакан, покашливает, лезет за папиросами.

Когда Валя ушла, плотник присел на скрипучий табурет.

— Чего фельдшерица говорит?

— Порошки вот оставила…

Обычно развеселое лицо Петрована строго.

— Я вот что скажу… Ель это сосет тебя…

— Да уж и не знаю.

— У дома ель нельзя держать. Примета такая. Верно. Срубить ее надо. И полегчает.

— Слышала я, да не верится.

— Ну так я срублю. Первое дело.

Молчит Настасья.


Высоко подняв щетинистый подбородок, Петрован ходил вокруг ели.

— Хороша лесина. Хоть на лодку, хоть…

И вынув из-за опояски топор, стал обламывать нижние ветки.

Отступил на шаг, махнул топором, крикнул весело:

— А ну, нар-р-род, разойдись.

Сгрудившиеся у палисадника ребятишки прыснули к заплотам.

— Хак!.. Хак!.. — вторя топору, резко выдыхал плотник.

Острая вершина вздрогнула, потом качнулась, черкнула по белым облакам, и ель плашмя рухнула в пыль дороги.

— Во топор, — восхитился Петрован. — А я его уж сколь не точил.


«Ох ты, как тихо, — мается Настасья от окна к окну. — Пустыня чисто».

А прошлой ночью несколько раз вставала с деревянной кровати, шарила на стене выключатель. Пила воду. Будто потеряла что.

Вышла на улицу. Который раз. Постояла. Шепчет:

— Дом-то как голый. Пустыня чисто.

Петрован со сруба кричит:

— Ну как, тетка, лучше?

Махнула рукой. Не ответила. Иди к лешему.

Выкатила из-под амбара тележку, взяла лопату с подгорелым чернем и не спеша пошла в сторону Теплого ключа, где растет ельник.

Дорогой она часто останавливается, отдыхает.

Поправляет выбившиеся из-под цветастого платка волосы, смотрит на свой дом. Дом ей кажется больным, старым, обиженным.

— Ничего, — шепчет, — еще лучше посадим елку. На Теплом их пропасть…

В лесу Настасья долго ходит по жухлой траве, трогает колючие лапы елочек и никак не находит такой же, как увезли они с Алексеем в те далекие годы.

Еле приплелась домой. Тележку в лесу оставила. Думает — завтра пойду, елку беспременно пригляжу… А сейчас полежать надо…

…Вечером из конторы Валя-фельдшерица в соседнее село, в больницу звонит.

— Марья Андреевна… Да Валя это… — голос ее плачет. — Больной худо моей. Что? Ну да! Приезжайте, скорее…

А Настасья… Настасья снова в лесу. Ель выбирает. Вместе с Алексеем. Алексей в мягких ичигах, красной рубашке, молодой и улыбчивый. Настасья тоже молода. Но чудное дело: идет она, а трава под ее шагами не мнется.

ОЧЕРК