— А Зоя?
— Что Зоя? Те, кто предсказывал, что он тут же женится на хорошенькой, едва только Леля умрет, ошиблись. Он женился не скоро. На девушке, которую Леля знала, которой покровительствовала. И Орест по-прежнему ходит на кладбище и ухаживает за могилой. А в доме, как и раньше, Лелин культ. Орест долго был безутешен. Только когда у Зои прорезался голос, талант, Орест ожил и повеселел. Стал хлопотать, ухаживать, устраивать ей выступления и концерты…
В это время в конце аллеи показался Орест. Женя встала. Она уже не летела, не рвалась к нему, просто сделала навстречу несколько шагов.
— Орест, — сказала Женя, сразу лее забыв обо мне, — Орест, что будет с домом? Отдай им, раз они так хотят, они ведь тоже родня…
Лицо у Ореста окаменело, он стал похож на римского патриция, как их изображают в учебниках истории.
— Орест, ты должен отдать им дом…
— Это память о Леле, — отрезал он. — Мне там дорога каждая половица. Сколько угодно денег, только не дом. — И сделал жест, из которого можно было понять, что уговоры бесполезны. И даже бестактны.
Женя не стала настаивать.
— Я так хочу послушать Зою, — сказала она.
Орест оживился:
— Зал неплохой, акустика приличная. Я во всем убедился сам. Прощай, Женя. Прощай, верный друг. Как хотелось бы посидеть, поговорить, узнать, как ты и что. Но я тороплюсь. У Зои три выступления, в Ленинграде погода неверная, так легко простудиться… — Он зябко пожал плечами и запахнул на шее пуховый шарф, как будто он должен был петь, а не Зоя.
Когда Орест ушел и Женя, взволнованная и немного огорченная, вернулась, я сделала последнюю попытку:
— Почему Орест не предложил вам контрамарку?
Женя даже не ответила.
Открыли кассу, мы взяли билеты, и Женя вспомнила про свою авоську с банкой, все еще висевшую на спинке скамьи. Солнце ушло, стекло больше не сверкало, почти слилось с тенью, падавшей от дерева.
— Совсем вылетело из головы. Я ведь еще должна купить сметаны к обеду…
Много времени утекло с той поры, как мы сидели с Женей в парке в тот осенний день. Больше мы никогда не виделись, хотя я много раз обещала ей приехать летом. А теперь она что-то перестала отвечать на поздравительные открытки, которые я упрямо посылаю. Боюсь даже думать, почему она молчит. Надоело? Заболела? Стала ко всему равнодушной? Справиться не у кого, связь с домом тетки давно оборвалась.
Время, годы смягчают людей, как морской прибой обкатывает и шлифует камни. Я уже не так безапелляционна, не так уверена в том, что знаю, как надо жить, как поступать, решать. Часто, вместо того чтобы твердо сказать «плохо» или «хорошо», уклончиво отвечаю: «Мне это было интересно». То есть моя категоричность в суждениях уступила место длительному раздумью. Теперь я гораздо больше ценю заботливую дружбу, порядочность, доброту. И вот тут нередко вспоминаю о Жене. Все-таки я многим ей обязана. Она умела относиться к людям справедливо, непредвзято. Я склоняюсь к мысли, что Женя была права: не так уж мало, если человек умеет любить и служить тому, кого любит. Это тоже своего рода талант…
СЛОВАРассказ
Областное совещание учителей подходило к концу, когда Ольгу Петровну Лапкину позвали к председателю отдела народного образования товарищу Кучеренко. В президиум. С бьющимся сердцем она свернула в трубку тетрадь, куда записывала все интересное, что говорили ораторы, что казалось ей наиболее важным и полезным: примеры из педагогической практики, обобщения, цитаты, теоретические и иностранные термины — все, что она любила когда-то в институте и что со временем, в деревенской школе, стало забываться.
Совещание проводилось в Доме учителя, и чего только не успела передумать Лапкина, пока пробиралась через ярко освещенный, жаркий, битком набитый зал бывшего барского особняка к сцене, где сидел президиум. Может быть, Кучеренко, слышавший ее отчет о работе, заинтересовался их школой? Или она допустила в своем докладе ошибки? Но какие? Ей ведь так громко и долго аплодировали. Нет, скорее Кучеренко ее похвалит. Может, попросит о чем-нибудь. Да мало ли… Но какая-то перемена в ее жизни должна наступить. Обязательно перемена. Она уже, как передатчик на позывные, настроилась на волну счастья. Удачи. И остановилась перед председателем, красная от смущения, волнения, надежд.
Но Кучеренко, пожилому, с очень усталым лицом человеку, видимо, наскучило именно то, что вызвало такой восторг у Лапкиной: он ведь не раз уже слышал все это на многих других совещаниях и инструктивных беседах. И пришел сюда лишь затем, чтобы самим фактом своего присутствия подчеркнуть важность разбираемых вопросов. Мысли его были далеко. Близилась осень, а план заготовки топлива для школ был выполнен только наполовину. Каково-то несытым, плохо обутым детям сидеть на уроках в холодном помещении. Не хватало учебников, школы не были укомплектованы учителями. Это надо же — три пожилые учительницы, в то время как молодые чахли без мужей, вздумали рожать, взяли декретный отпуск. И, как нарочно, все три из самых дальних сел, куда и замену-то не скоро найдешь… Кроме того, ныла плохо зажившая после ранения рука.
Обо всем этом и размышлял Кучеренко, глядя куда-то мимо худенькой женщины с встревоженными серыми глазами на обветренном лице, молча стоявшей около него. И только когда секретарь представил Лапкину, Кучеренко опомнился:
— Ну, так вот, дорогой товарищ Лапкина. Мы к вам направляем одного человека… только что из госпиталя…
Секретарь подсказал:
— Федотова.
— Ага, Федотова. Он поедет к вам проверить, как у вас налажено военное дело. Дня на два, на три. Военному обучению мы придаем серьезное значение. Человек он у нас временный, отдохнет немного, подкрепится и снова уедет. Так что передайте директору, пусть по возможности создаст условия товарищу…
— Федотову, — опять подсказал секретарь.
— Я помню, — недовольно отозвался Кучеренко.
— Но ведь к нам часть дороги надо идти пешком, — торопливо, словно в этом виновата она, сказала Лапкина. — Можно, конечно, доехать на попутной, но это если повезет…
— Военного человека трудностями не напугаешь…
Лапкина подождала немного, но счастливая волна, видно, отхлынула, пошла на спад. Кучеренко молчал. Лапкина сказала упавшим голосом:
— Хорошо, я передам директору.
— И пусть не задерживает сведения, как там у него с топливом. Заготавливает ли дрова? Осень, видите, какая ранняя…
Лапкина кивнула.
— А с жильем у вас как? — потеплев, спросил Кучеренко. — Плохо живете?
Лапкина опять утвердительно кивнула, пожала плечами, как бы извиняясь, что снова вынуждена его огорчить.
— Знаю, знаю, что плохо. Главные наши беды — топливо и жилье для учителей. Бегут от нас люди. Сами-то вы не собираетесь бежать?
— Нет, — сказала Лапкина, — уезжать я не собираюсь…
— Знаем, что плохо с жильем, да нет пока никакой возможности, — не слушая ее, но ласково говорил Кучеренко. — Не обижайтесь. Нету пока жилья. А на нет, как говорится, и суда нет…
— Но я ведь не обижаюсь, я понимаю… — Лапкина еще немного подождала: надеялась, что он скажет ей что-нибудь еще, очень важное, главное — как растить в тяжких послевоенных условиях маленького человека, — дрова и даже ее плохое жилье как-то не вязались с ее приподнятым настроением, с высоким накалом чувств и мыслей. Но Кучеренко опять замолчал.
Немного разочарованная, Лапкина медленно пошла на свое место. Тоненькая струнка возбуждения еще трепетала, вибрировала в ней, еще с удовольствием она вбирала в себя последние впечатления — речь московского профессора о методике преподавания родного языка, свет хрустальных старинных люстр, заключительный концерт местной самодеятельности, оживленный смех, прощание с новыми знакомыми, библиотечку с надписью на бумажном пояске «Участнику совещания учителей», — но уже исподволь подступали будничные практические заботы: да, надо собираться в обратный путь, надевать разношенную обувь, чтобы не так трудно было идти, получить по ордеру мыло и ситец. И еще ей очень хотелось, выстояв любую очередь в буфете, купить колбасы или рыбных консервов, каких-нибудь конфеток, что ли. Ведь обязательно, когда она вернется, набегут учительницы порасспросить, послушать ее рассказы. Но много покупать тоже нельзя: и денег оставалось чуть-чуть, и тяжело нести. А тут вдобавок этот Федотов, как еще они будут добираться…
Лапкина встретилась с Федотовым, как было условлено, возле главного почтамта. Он был высокий, плечистый, лет тридцати пяти на взгляд, может быть сорока. Он показался ей довольно красивым, вернее, очень симпатичным, она даже немного смутилась. О чем говорить в дороге и что этот роскошный подполковник станет делать в их школе? Да еще такая трудная дорога, как нарочно…
Они ехали поездом, тряслись на попутном грузовике, а на ночь пришлось остановиться в полуразрушенной избе на берегу реки.
До войны это был колхозный дом приезжих. Он и теперь именовался так, но был запущен, неприбран, койки и топчаны стояли старые, сено в тюфяках сбилось, наволочки давно не сменялись. Когда они пришли, их встретила морщинистая, беззубая тетка, показала, где спать, спросила, нет ли курева для ее хворого старика, и тут же собралась уходить.
— А ключи кому потом сдавать? — спросил Федотов.
— Да какие там ключи! — удивилась тетка. — Замок-то давно проржавел. Нет, — сказала она, потуже завязывая платок, — к нам, почитай, никто и не заезжает. Уполномоченные если, те прямо к председателю едут, там и ужинают, партийные — те, наоборот, у нашего секретаря ночуют. У нас же ни заварки, ни хлеба. Был титан, так на сев взяли и не вернули. Я уж жалилась председателю, а он смеется: «Подожди, Марковна, скоро все будет. И тебе, говорит, куплю форму с золотым шнурком на вороте, будешь встречать приезжих. Жаль, говорит, ты не мужчина, без бороды. Я до войны еще в Москву ездил, так там в гостинице старик весь в золоте и с бородой…» Так и не отдал титан.