Осенним днем в парке — страница 108 из 109

— Вот она, наша деревня. Добрались, — без радости сказала Лапкина.

Не то сожаление, не то испуг промелькнули в глазах Федотова.

Лапкина вцепилась ему в рукав и остановилась, как будто шагу больше не могла сделать.

— Все, — сказала она. — Здесь можно попрощаться…

— Но почему? Мы ведь еще только приехали… — Он поправился: — Вернее, пришли.

— Здесь все меня знают, я у всех на виду, я…

— А-а, — сказал Федотов. — Понятно…

Она сухо и нервно засмеялась.

— Вы очень догадливый, что верно, то верно…

Навстречу им уже бежали с горки ребятишки, ученики Лапкиной. Она в последний раз взметнула на Федотова ставшие огромными глаза, все еще моля его о том слове, которым она могла бы вернуть уважение к самой себе. Могла бы объяснить те две ночи на берегу реки, в доме приезжих, и утолить извечную тоску о настоящей любви. Все книги, которые она прочитала, все думы, какие передумала, все песни, что слыхала, твердили ей, что так же, как существует это серое, в голубых заплатках небо над головой и тонкие стволы деревьев, мимо которых они шли, что так же, как в природе все величественно и изначально, так же постоянно в душе человека стремление к правде и красоте.

Она вздохнула, как будто провела черту между собой и Федотовым, вдруг гордо откинула голову и пошла к своим ученикам.

Потом они вошли в школу, прошли к директору.

Учителя обступили Лапкину, стали расспрашивать о совещании, она погружалась в мир своего дела, своих интересов, своего честолюбия. Козаков долго и многозначительно пожимал ей руку. Она видела его как сквозь туман. Сердце рвалось в кабинет директора, где сидел Федотов. Директор спешно составлял расписание инструктивных занятий, показывал старые, допотопные винтовки и модель пулемета, Федотов щелкал затворами. Иногда он поглядывал на Лапкину сквозь отворенную дверь, и тогда ей казалось, что душа его тоже переполнена чувством, которое он не умел выразить. А может быть, не хотел. И она понимала, что с каждой минутой они отводят друг от друга все дальше и дальше и все уже становится тропка, на которой они могли бы найти свое счастье.

Все рассеяннее отвечала Лапкина на расспросы, становилась все задумчивее и бледнее. Козаков не отходил от нее. Учительницы, посмеиваясь, оставили их вдвоем.

— В вас произошла какая-то перемена, Ольга Петровна.

— Перемена? Во мне?

— Я вас так ждал…

Лапкина испугалась.

— Алексей Никитич, — торопливо сказала она, — а мне подарили на совещании превосходную библиотечку…

— Я зайду вечером посмотреть.

— Пожалуйста. — Голос, у Лапкиной упал. — Марья Ивановна тоже собиралась зайти.

Почти с ужасом думала она о том, что наступит вечер, сторожиха поставит самовар, придут гости, будут подшучивать над ней и над Козаковым, намекать, будут говорить о зиме, о топливе, об учебниках.

Она пришла к себе в комнату тут же, при школе, открыла окно. В помещении было душно. Мешок с ее вещами все еще лежал в углу. Она разобрала книги, повесила платья, в шкаф. Вещи пахли хвоей. Лапкина прислонилась к дверце шкафа и, холодея, подумала о Федотове: «Я не смогу без него жить. Я… я уеду». И мысль эта показалась ей такой страшной, что она задрожала. «Я не могу без него жить», — сказала она шепотом. И почувствовала себя маленькой, несчастной и одинокой, как в детстве, когда умер отец и бабушка, целуя ее и плача, приговаривала: «Бедная моя сиротиночка, что теперь с нами будет?» Она стояла у шкафа и вспоминала, как внесли в квартиру гроб, как приходили соседи. Потом явились представители с завода, на котором работал отец, и сказали, что администрация не оставит девочку, а ее пугало это незнакомое слово — администрация. «Почему я об этом думаю? Зачем?»

Она бесцельно прошлась по комнате, легла, снова встала, подошла к окну. В огороде цвели сиреневые астры. Огромная тыква выставила на солнце пожелтевшее брюхо. Куры, вырыв под кустами ямки, дремали в тени. Все то неподвижно, как нарисованное, стояло у нее перед глазами, то скользило, проплывало мимо. «Я не могу без него жить», — сказала она громко.

Она не могла оставаться в комнате, вышла в огород, постояла бесцельно, потом вернулась в школу. Пахло свежей краской. Полы были завалены золотой стружкой, работали плотники. Под потолком жужжали злые осенние мухи.

С Лапкиной здоровались те, кто ее еще не видел, она отвечала, пожимала руки, разговаривала, рассказывала. Никто не замечал ее состояния, только вечером, когда к ней пришли гости и пили чай с липкими подушечками, учительница Марья Ивановна спросила:

— Что с вами, Олечка? Вы такая бледная.

— Я больна, я совсем больна…

— Вы устали с дороги, вам надо отдохнуть, выспаться, — посоветовала Марья Ивановна и стала собираться уходить.

Лапкина испугалась, что Козаков задержится, поспешно предложила:

— Я провожу вас. На воздухе мне станет легче…

Козаков молча взялся за фуражку. На лице его было оскорбленное выражение. Лапкина старалась не встретиться с ним взглядом.

Втроем они вышли на улицу. Ветер гнал по небу беспокойные облака, освещенные луной. Лапкина взяла Марью Ивановну под руку и прижалась к ее широкому, крутому бедру, а Козаков шел чуть в стороне и молчал.

Марья Ивановна громко говорила о том, что она всегда ждала того дня, когда качество учебы, качество воспитания станут главными в работе учителя, — и вот этот день наступил.

— Я завидую вам, Оля, что вы были на совещании, слышали все своими ушами. — И прибавила: — Да, да, качество учебы — это все. И так понятно: мы победили в войне и нам нужны культурные, грамотные люди, достойные нашей победы…

А Козаков молчал.

— Это очередная кампания, — наконец вымолвил он. — Мало ли их было, уважаемая Марья Ивановна! Ольга Петровна по легкомыслию, по молодости пришла в восторг, но вы-то?.. Хотел бы я знать, что нового могу прибавить к теореме Пифагора. Как ни крути, а никакой идейности я найти в пифагоровых штанах не могу, увольте…

— Но все зависит от вас, от педагога, — возмущалась Марья Ивановна, и ее зычный голос слышен был далеко вокруг. — В своем предмете, в географии, я найду возможность средствами самого предмета повысить идейно-политический уровень учащихся. Я…

— В географии — может быть, не спорю, но в математике…

Ольга Петровна силилась вслушаться в их спор. Козаков считался очень сильным математиком. Когда ей удавалось сосредоточиться, она, соглашаясь с Марьей Ивановной, с жаром начинала мечтать, как совершенно перестроит свое преподавание, но наплывали мысли о Федотове, все заслоняли, и Ольга Петровна с ужасом думала о том, какая она жалкая и мелкая: в такую великую для каждого учителя годину занята своим, личным.

Муки ее возрастали.

С раздражением смотрела она на Козакова, на его поблескивающие в лунном свете очки, слушала его монотонный голос, не понимая слов, которые он произносил, только догадываясь по протестам Марьи Ивановны, что тот, несмотря на свой ум, говорит неумно и зло.

И все-таки, борясь с раздражением, подавляя его, она старалась быть справедливой: «Что с ним? Ведь он вовсе не такой. Это он нарочно, со зла на меня, из желания пооригинальничать».

Лапкина положила голову на плечо Марьи Ивановны и с умилением подумала о том, что та до седых волос дожила, а в свое дело влюблена до самоотверженности и что такой вот, как Марья Ивановна, и должен быть каждый честный учитель.

— Ах, милая Марья Ивановна, милая, милая Марья Ивановна! — с отчаянием сказала она.

— Что с вами, голубчик?

Лапкина отвела глаза.

Они проходили как раз мимо дома директора — там было светло и шумно.

— Очевидно, Николай Петрович принимает гостя, — насмешливо сказал Козаков. — Угощает наливкой и поет песни.

Колени у Ольги Петровны задрожали.

На перекрестке Козаков попрощался.

— А ну его, вашего Козакова, — сказала Марья Ивановна, когда он скрылся за углом. — Не люблю я его, не обижайтесь на меня…

— Я не обижаюсь, — ответила Лапкина печально. — И вовсе он не мой…

Она проводила Марью Ивановну до ее дома. Та на прощанье сорвала ей с грядки простеньких белых пахучих цветов, но Лапкина потом букет бросила. Ей показалось, что это смешно — идет по улице женщина с цветами, влюбленная, но нелюбимая. Она снова прошла мимо дома директора, где светились окна. Наверное, Федотов все еще там. Сидит, молчит, курит, ужинает. Может, ухаживает за кем-нибудь. У директора гостит внучка, юная студентка. И вся история с Федотовым показалась ей вдруг такой банальной, простой, глупой, пошлой, что она похолодела от стыда. Вместе ехали, сошлись, разошлись… «Что же мне теперь делать? — думала она. — Как я буду жить, если больше не уважаю себя?»

Вся улица уже спала, ставни на окнах были закрыты, свет погашен. Где-то далеко в саду пели. В чьем-то сарае, проснувшись, замычала корова. Ветер зашевелил свисающие над забором ветки. Листья тихонько шелестели что-то свое, невеселое. «Сон ты мой золотой», — думала Ольга Петровна. Она стояла у чужого забора, смотрела на неосвещенную улицу и понимала, что никуда отсюда, не уедет, это невозможно — уехать, надо жить, как жила, работать, руководить драмкружком. Но сердце болело, она твердила: «Я не могу без него, не могу».

Она подошла к школе и испугалась. Кто-то стоял у ее крылечка.

— Это вы? — спросила Лапкина, слабея. — Я думала, директор вас не отпустит.

— Нет, зачем же, я пришел к вам…

Федотов взошел вслед за ней на крыльцо, прошел через сени в комнату. Она села. Он стоял виновато, как ученик. Так приходили к ней ученики, мялись на пороге, тискали в руках шапки, а она спрашивала, как умела, строго: «Ну, что тебе? Двойку хочешь исправить?» Сейчас она ничего не спрашивала. Не могла.

И опять он произносил не те слова, не то, что ей было нужно. Рассказывал, как понравился ему директор, очень толковый и занятный старик, критиковал постановку военного дела у них в школе, но не заикался о будущем, об их судьбе. Ей хотелось быть гордой, презрительной, независимой, она вытащила папиросу, закурила. Бодро рассказывала, как встретили ее ученики, как много скопилось работы, пока ее не было: она ведь должна будет сделать доклад о совещании на учительском собрании, надо серьезно подготовиться. Ольга Петровна как бы защищалась, хотела показать: вот она, моя трудовая жизнь, вот оно, мое дело, ты не смеешь меня презирать за то, что было в лесу. Но рука ее, державшая папиросу, дрожала.