Прошел день, и другой, и третий. В квартире у Нины уже натерли полы, сдвинули стол, убрали в глубину серванта лишнюю посуду.
А потом как-то случилось, что она, пробегая с бумагами по коридору, встретила Богданова. Он спросил у нее тихо, подмигивая, как мальчишка:
— Ты не слышала, какой телефон я дал Маше? Прямой или через секретаря?
Нина успокоила его: она хорошо помнила — нет, не прямой…
И когда он добавил, что сам не знает, какой лукавый попутал его ночью искать Машу, неуверенно сказала:
— Ну и что? Она так радовалась, Маша. Для нее это был праздник…
— В чем же праздник? — сердито сказал Богданов, почему-то обидевшись за Машу. — Что за счастье такое, если мы ввалились к ней ночью…
— Я не знаю, но она была рада…
— Маша, как никто, умеет прощать. — Богданов сказал это с горечью, все так же сердито, но в то же время гордясь Машей, и Нине стало не по себе: ей подумалось, что Богданов никогда не простит ей того, что она была свидетелем и участником этой нелепой, жестокой, бессмысленной встречи.
— Миша, — сказала она, хотя никогда не называла его Мишей в стенах учреждения, — ты не виноват, что молодость не возвращается…
Но он уже пришел в себя, ответил сухо:
— Да, нельзя дважды войти в одну реку, это закон диалектики…
Они разошлись в разные стороны.
Маша звонила по телефону почти каждый день и негромким, трогательным, раздражающим Нину голосом говорила, что открыла в себе источник новых сил, теперь ей стало легче жить. Может быть, Нина права, ей не нужно обращаться с просьбами к Мише, пусть останется незамутненным этот чистый родник радости. Но у нее теперь прибавилось бодрости и веры в себя, она будет хлопотать. Спасибо, спасибо Нине, что она привела Мишу.
— Как будто мое прошлое, мое счастье снова постучалось ко мне…
— Неужели ты все еще его любишь?
— Люблю, — просто ответила Маша, — конечно, люблю… Но ты извини, что надоедаю тебе, что я так часто звоню.
Нина покривила душой:
— Звони, я рада…
ПОЛКОВОЙ УЧИТЕЛЬРассказ
Маленький учитель, разговаривая с командиром полка, заслонялся от солнца рукой. Всадник смотрел на него вниз, как с башни. Конь был огромный. Под золотой шерстью играли мускулы. Конь перебирал длинными ногами. Он придвинул морду к самому плечу учителя и, скосив карий озорной глаз, тронул его ухо влажными ноздрями.
— Пошел вон! — отшатнувшись, испуганно крикнул Матвей Борисович.
Командир полка засмеялся и натянул поводья. Подняв голову, конь заржал. Матвей Борисович тоже засмеялся и осторожно протянул усеянную веснушками руку к шее коня.
Одуряюще пахла хвоя. Небо было высокое, чистое, аквамаринового цвета. За стволами сосен белели палатки. У коновязи стучали копытами лошади.
— Вот, видите сами, — сказал командир полка, — вам будет трудно в полевых условиях.
— Нет, — возразил учитель и резким движением руки, как линейкой, подчеркнул свое «нет».
— Удобств мы вам создать не можем, — продолжал командир, почесывая переносицу, — строительство не закончено, жить придется в палатке.
— Меня это не страшит, — строго заметил учитель, — меня страшит, что люди думают, будто летом надо заниматься лишь одной боевой подготовкой, а общеобразовательными предметами — нет.
— Люди так не думают, — недовольно отозвался командир полка, понимая, что камешек брошен в его огород. — Но считать, что летом люди свободны, не приходится.
— Я так не считаю, — ответил Матвей Борисович, — но учитель должен быть там, где его ученики. Если часть в лагерях, то и я должен быть здесь. Согласно приказу наркома. Вы же помните приказ!
— Ну ладно, оставайтесь в лагерях, — нехотя сказал командир. — Только будет трудно. Предупреждаю… Кони вот, — усмехнулся он. — На стрельбы сегодня едем.
Матвей Борисович круто повернулся и хотел по-военному щелкнуть каблуками, но споткнулся и чуть не упал. Рассердившись и забыв про устав, он побежал своей обычной походкой через луг, — маленький и смешной, в чистенькой вышитой рубахе, с палкой в руках.
Он был обижен.
Еще вчера, когда он заявил дома, что намерен провести лето в лагерях с воинской частью, где был старшим полковым учителем, жена сказала:
— Фантазия.
Сын смолчал, а дочь заметила:
— Но при твоем здоровье, папа…
Матвей Борисович с горячностью стал объяснять, что должен ехать, — когда полк стоял на зимних квартирах, он хорошо наладил индивидуальные занятия с командирами, нельзя их прерывать.
— Ты напрасно беспокоишься о моем здоровье, — сказал Матвей Борисович. — Я старой закалки. О, когда-то я был видным парнем. Был крепкий, белый как сахар! — Он беспомощно посмотрел на всех, как бы ища поддержки. — Вы думаете, нет? Я был действительно видным парнем.
Жена перебила нетерпеливо:
— Ну, хорошо. Ну, ты был белый как сахар. И что из этого? — И прибавила уверенно, как человек, который, все знает и понимает: — Очень им нужна летом твоя математика…
— Это же… феноменально! — закричал Матвей Борисович. Он досадовал на жену за то, что в делах практических она всегда оказывалась более дальновидной. Он посылал родственникам деньги, делясь последним, — они обижались, что мало. Он начинал выводить на чистую воду заведующего школой, — кончалось тем, что его самого увольняли.
И даже тут, в мире совершенно других интересов и дел, Матвей Борисович чувствовал ее правоту. Ему не были здесь рады. Командир полка не хотел отдавать ему время своих людей. Молоденькая жена капитана Кононенко, которую он встретил, сказала, не в силах скрыть своего огорчения:
— Ой, товарищ учитель, вы здесь?
— Да, я здесь, — воинственно ответил учитель, — и больше того, ваш муж будет каждый день заниматься от шести до семи. — Ему вдруг стало жаль эту симпатичную женщину, и он добавил ласково: — Зато капитан осенью сдаст экзамен в академию, и вы поедете с ним в Москву.
Подошла жена старшего лейтенанта Королева, немолодая уже, с крашеными волосами и крупным измятым лицом. Матвей Борисович не любил ее. Он насторожился. Та действительно сказала:
— Что ты с ним объясняешься, Тося, он кроме своих задачек ничего на свете не знает, а что ты видишь своего мужа четыре часа в сутки — он не понимает.
Матвей Борисович оскорбился, но сдержался. Дал себе слово, что будет сдержанным и настойчивым. Он выполняет свои обязанности, и никто не имеет права ему мешать.
Матвей Борисович не намеревался отступать. Весь день бродил он по огромному лагерю, был в конюшне, на полигоне, в ленинских уголках-верандах среди деревьев, где стояли сколоченные из свежих досок скамьи и столы. Там он должен был проводить занятия с красноармейцами.
После выпитого за обедом пива, которое он считал невкусным и неполезным и выпил только для того, чтобы ничем не отличаться от остальных мужчин, шумно радовавшихся тому, что в столовую наконец-то привезли пиво, Матвей Борисович был особенно решителен. «И на стрельбы поеду, — думал он, — обязательно!»
Он знал, что может и не ехать, может спокойно провести ночь в палатке, которую ему отвели, а утром, проснувшись от шороха веток над брезентом, смотреть, как под узловатыми сочленениями корней копошатся муравьи.
Но решил ехать.
Решил стерпеть все — усталость и ноющую боль в печени, недоверчивое отношение командира полка и невежливые, обидные шуточки жены старшего лейтенанта Королева.
Он с вызовом смотрел в розовое, предвечернее небо. В реке купались красноармейцы. Они яростно колотили ногами по тихой воде.
Матвей Борисович решил тоже искупаться. Он аккуратно сложил на берегу свое белье, посидел немного, чтобы остыть, смочил подмышки, как делал когда-то его отец, входя в воду, и ринулся в реку с такой решительностью, словно это был океан, бурный и безбрежный.
Да, это было похоже на океан.
После тесной и жаркой спальни, где его кровать стояла тридцать лет рядом с кроватью жены, которая стонала и плакала во сне, после маленькой комнатки-кабинета, набитой пыльными книгами, где лежала в футляре его скрипка, а на стене висели портрет Бетховена — мощное, вопрошающее лицо — и фотография матери, тихой старухи в черном платке, заправленном за уши, — после однообразной жизни, наполненной несбывшимися мечтами, ссорами с начальством, заботами о хлебе насущном, — приятно заночевать в лесу, слушать ночные шорохи, шелест берез, чуть белеющих в темноте, видеть над собой неясную россыпь мелких звезд в затуманенном небе, почесываться от укусов комаров, настойчиво высвистывающих какой-то звук, напоминающий «си» на последней, самой высокой октаве скрипичного диапазона.
Матвей Борисович сидел у костра.
Штабные командиры, ждущие рассвета, заснули тут же на земле, подсунув под голову полевые сумки.
Матвей Борисович подбрасывал в огонь еловые ветки, костер жарко вспыхивал, потом пламя утихало, горящие ветки обугливались и покрывались пеплом.
Перед этим старый учитель долго ходил по лесу, смотрел, как устанавливают на огневой позиции орудия, как тянут связисты провод через сырой от ночной росы луг. Окоп для командного пункта батареи еще только рыли, а уже телефонист припал к трубке, в углублении тускло горела «летучая мышь», подле которой работал вычислитель. Командир батареи старший лейтенант Бабченко отдавал распоряжения. Матвей Борисович мало что понимал в этой суете, но волновался, был возбужден. Мужчины делали свое мужское дело — учились воевать, — и он был с ними.
Никогда еще Матвей Борисович не ходил ночью по лесу, не копал землю, не дышал полной грудью. Он хотел стать артистом, а только иногда играл на скрипке, интересовался высшей математикой, а преподавал детям арифметику, — он не сделал открытий, не написал научных статей, он только составил подробный решебник задач.
Все это открылось ему сейчас, под томительный и тревожный комариный стон.
Вся его деятельность, которой он раньше гордился, — выступления на учительских совещаниях и работа в методическом кабинете наробраза — казалась ему теперь мелкой и никчемной.