Жена постарела, осунулась, как будто в ней обломились какие-то пружины и все — тело, мысли и самоуверенность — как тесто, поползло в разные стороны. Она заплакала, увидев мужа, и бросилась к нему, ища поддержки. Она ждала объяснения от него, ведь он прочел столько книг, что же это такое — бросать бомбы в мирных людей?
— Все еще спали, — твердила она, — я даже на базар еще не собиралась.
Она особенно упирала на то, что город бомбили в такой ранний час, как будто в этом состояло главное преступление фашистов.
Сын, с побледневшими и от этого, казалось, отекшими щеками, говорил:
— Это вероломство! Это коварство! Они нас обманули, я так и знал…
Он говорил сердито, даже с каким-то тайным злорадством, как будто все предвидел и, если бы с ним посоветовались, мог бы предупредить события. И мать вторила ему:
— Захар всегда это говорил. Ты помнишь, Матвей?
Но Матвею Борисовичу уже становилось тягостно с ними, и он спросил, оглядываясь по сторонам:
— А где Соня?
— Она лежит. Ей нездоровится.
Матвей Борисович прошел к дочери. Она лежала, закутавшись в платок, заплаканная и некрасивая, и рассматривала огромными глазами свои худые руки. Соня вздрогнула, увидев отца, и, даже не обрадовавшись ему, не поняв, что это именно он, а поняв лишь, что он приехал оттуда, где остался Бабченко, спросила:
— Ты видел Колю?
— Видел, — нехотя ответил отец.
— Он передал мне что-нибудь?
— Нет, — сказал Матвей Борисович.
Соня помолчала и опять стала рассматривать свои пальцы. Потом она сказала:
— Я беременна, папа.
— Бог с тобой, что ты такое говоришь, — конфузясь, ответил отец, еще не понимая значения того, что сказала дочь, и вдруг увидел, как дрогнули брови на некрасивом лице. Дочь тяжело дышала, как будто набиралась сил, чтоб заплакать. — Ну и что же? — сказал отец, стараясь улыбнуться, — Очень хорошо. Тем лучше.
— Что же в этом хорошего? — спросила дочь, тоскливо кривя губы. — Что же хорошего? — еще раз спросила она. — Он уехал и даже ничего мне не передал…
В комнату вошла мать и сразу вступила в разговор, так что стало понятно — она подслушивала за дверью. Но никто не обратил на это внимания.
— Я тебя прошу, я тебя умоляю, — торопливо говорила она, обращаясь к дочери. — Теперь не время иметь детей. Он может не вернуться, кто знает… Вы не записывались. Может быть, придется уезжать отсюда. Куда ты поедешь с животом… У меня есть знакомый доктор…
Мать разговаривала с дочерью как женщина с женщиной, она деловито прикидывала все «за» и «против». Это было омерзительно. А «он» — это был Бабченко. Матвей Борисович вспомнил лейтенанта, черного, с запекшимися губами. Лейтенант смотрел на запад, глаза его были жесткими и злыми, руки сжаты в кулаки, и про этого человека говорили «он». Матвей Борисович попытался протестовать, но жена закричала на него. Он чувствовал себя в этом доме как муха в паутине, он увязал, задыхался… Он ушел из дому туда, на улицу, где были люди.
По радио передавали первые сводки.
Последняя надежда на то, что все минет, как дурной сон, исчезла. Это была война.
Несколько дней Матвей Борисович провел как в чаду. Он суетился, дежурил в домоуправлении, рыл траншеи-бомбоубежища, сидел на совещаниях. По ночам были воздушные тревоги, светили прожекторы, били зенитные орудия. Пять или шесть бомб упало на город. Уже были жертвы, убитые и раненые. К утру все стихало, измученные люди вылезали из подвалов и траншей, веря, что это больше повториться не может. Но приходила ночь, и все повторялось сначала.
Матвей Борисович забыл о дочери.
Жена сказала ему виновато:
— Сонечка такая слабенькая… Не совсем удачно. Ей пришлось обратиться в больницу.
Матвей Борисович хотел затопать ногами и закричать на жену. Он только сейчас понял, что произошло, но голос прервался. Он всхлипнул. Он шел в больницу, ссутулившись, ему было стыдно, казалось, что все знают о его позоре.
Соня лежала на больничной кровати, измученная и жалкая.
— Зачем ты это сделала? — спросил отец. — Как мы ему посмотрим в глаза?
— Сам виноват, — упрямо сказала дочь. Эти слова, видно, были ее железной опорой, она цеплялась за них.
— Срам, — сказал отец. Это слово всегда произносила его покойная мать, когда он воровал сливы в соседском саду или не хотел молиться. И оттого, что отец, никогда не говоривший с детьми сердито, произнес это слово, Соня заплакала.
— Папа, это страшно… это так страшно… — твердила она. — Хуже этого нет на свете…
Матвей Борисович не понимал, что говорила дочь, но ее страх и волнение передавались ему, он тоже плакал.
А в коридоре стонали раненые. Их везли с границы. Бегали врачи и сестры, сбиваясь с ног.
— Я как собака, — сказала Соня, — никому не нужна. Там люди с фронта, а я?..
И она опять заплакала.
Матвей Борисович ушел из палаты вечером, когда Соня уснула. В коридоре было полутемно, стояли кровати, он пробирался меж ними и вдруг увидел Королева. Руки, голова его были забинтованы.
Матвей Борисович вышел на крыльцо. Луна светила, и ее ровный блеск лежал на холодных каменных ступенях крыльца. Все окна в больнице были тщательно занавешены. И так странно было, что все виденное в палатах и коридорах осталось за тяжелой дверью, а здесь — луна, деревья и тишина. На крыльце сидела женщина. Она не думала о том, как сидит, ноги ее были раскорячены, спина согнута. Так сидят плотники после тяжелой работы. Матвей Борисович узнал Королеву.
— Мадам Королева, — сказал он, — какое несчастье…
— Он выживет, он здоровый, крепкий человек… я в него верю… — Королева сказала это как будто спокойно, но вдруг добавила: — Вы не знаете, что за человек Королев. Этого никто не знает, кроме меня… От его батальона осталось несколько человек… Он один держал их два часа… я ведь все видела в бинокль…
— Вы не слышали… как Бабченко? — спросил Матвей Борисович ненатуральным голосом.
— Убит…
— Этого не может быть…
— Ребенок вы, что ли? — грубо закричала Королева. — Не понимаете, что такое война? Ну ладно, — хрипло сказала она, — они за все заплатят, эти сволочи, за все!..
Она долго сидела, раскачиваясь и бормоча такие крепкие ругательства, что Матвей Борисович испугался, не помешалась ли она. Или он сам сошел с ума. Потом Королева умолкла и вдруг заговорила тихим, звенящим от нежности голосом, как будто это была не она, а совсем другая женщина:
— Как он меня любил когда-то, мой муж… Я интересная была, косы, шея как у лебедя… Мое чувство к нему не переменилось, нет. Ну, а его ко мне — этого я не знаю…
— О чем вы думаете в такое время, даже странно и дико слушать… — упрекнул Матвей Борисович, не понимая, как он передаст дочери, что Бабченко убит. — Любит — не любит. Был бы только жив…
— Был бы жив, это конечно, — согласилась Королева. Но потом, как будто передумав, прибавила: — Нет… Когда все полетело к чертовой матери… Я хочу знать, зачем я жила, с кем жила? Любит ли? Ничего мне теперь, кроме правды, не нужно.
В городе завыла сирена, оповещая о тревоге.
— Опять, — сказала Королева и встала.
В больнице никто не спал, больных переносили в подвал. По коридору прошел высокий седой доктор, крича:
— Еще с вечера нужно было всех перенести! С вечера! Заблаговременно!
Старшая сестра виновато твердила:
— Но в подвале сыро… Я надеялась…
Где-то далеко разорвалась бомба, зазвенели стекла, захлопали двери. Больные выползали из палат, держась за стены. Плакали разбуженные дети. Раненый красноармеец с обвязанной головой закричал на всю больницу:
— Тихо! Порядочек! Передавай детей по цепи!
Матвей Борисович взвалил на руки легкую Соню, но и эта ноша была тяжела для него. Он спотыкался, нес дочь осторожно, как носил часами в детстве, когда она не спала, мучимая детскими страхами, а мать кричала, что это капризы, ее нужно заставить спать. Он чувствовал, как дорого ему это костлявое, осиротевшее тело. Подумал о ребенке, чей отец был вчера убит. Только теперь, пробираясь с Соней среди толкавших его людей в темный подвал, обливаясь потом, натыкаясь на стены, — он понял, что ни ребенка, ни Бабченко больше не будет.
Матвей Борисович положил Соню на солому. Она молчала. Отец пожал ее руку и произнес, не зная, что сказать:.
— Он замечательный человек, Бабченко.
— Да, Коля замечательный, человек…
Зенитки били густо, одна за другой, было нестерпимо трудно усидеть в темноте. Матвей Борисович пошел наверх. По коридору еще носили больных. Королева вела рослого красноармейца, он опирался на нее всем телом, почти падал, она несла его, покрикивая:
— Крепче держись, Соколов, крепче!
Матвей Борисович знал Соколова: это был его ученик.
— Обопритесь на меня, Соколов, — сказал он и подставил плечо.
Он не помнил потом, сколько раз прошел с Королевой по палатам: она командовала, он подчинялся. Из операционной вышел доктор, руки его были в крови, лицо воспалено. Он давно не спал. Доктор прислонился к косяку двери и неловко, стараясь не испачкать папиросу кровью, закурил.
— Как Королев? — спросила жена тревожно.
Королев лежал в операционной.
— Плохо, — ответил доктор. И повторил: — Плохо!
— Он крепкий, он здоровый, — поспешно сказала жена. И, взяв доктора за руку, пыталась объяснить ему: — Он два часа один их сдерживал.
Доктор посмотрел на нее понимающими глазами, бросил окурок и вернулся в операционную. Он отчетливо сказал:
— Давайте следующего!
Королева припала к двери, чтобы быть ближе к мужу. Матвей Борисович потянул ее за рукав, она оттолкнула его.
Матвей Борисович снова вышел на крыльцо. Темнота, стоны, звенящее от взрывов стекло, грохот — он не мог больше этого выносить, должен был увидеть небо.
Оно висело над миром, огромное и голубое. Матвей Борисович поднял к нему руки, но душа его была пуста. В городе пылало зарево. Больница была на окраине, в огромном саду. Столетние дубы и вязы стояли недвижимо. Вдруг воздух заколебался, как в грозу, что-то толкнуло Матвея Борисовича в грудь, ослепило его, и он упал. Золотой конь командира полка проскакал над ним.