Осенним днем в парке — страница 31 из 109

Он очнулся. Уже светало. Было очень тихо, только шелестели листья на сломанном дереве. Он слабо шевельнул рукой. На его одежде, на руках, в волосах — везде была земля. Он лежал на траве.

Он не был ранен. Его оглушило. Бомба упала где-то здесь, неподалеку.

Матвей Борисович встал. Корпус больницы был невредим. Он нашел свою дочь: она все еще лежала в темноте, на соломе.

Сияющая Королева крикнула ему, пробегая по коридору:

— Он будет жить, уверяю вас! Я увезу его сегодня куда-нибудь подальше. В тыл…

«В тыл, — подумал учитель, — в тыл… а мы что, разве мы фронт?»

Какими смешными казались ему теперь разговоры с ветеринарным врачом в столовой, планы, которые они чертили, военные доктрины, которые они выдвигали. А как раскачивались тогда старые сосны за раскрытыми окнами, как пахли лесом необструганные дощатые стены, как проходили по столовой командиры и бережно, чтобы не расплескать, несли из буфета кружки с пивом! Он уехал из лагеря, смятый событиями, ему казалось, что он ничего и никого не видел, но теперь он все вспомнил. Он вспомнил, как садились люди на коней, гневные и молчаливые. Бабченко наклонился и поправил под седлом потник. Командир полка сдерживал коня, пропуская мимо себя полк. Он туго натянул поводья. Конь поднял морду. По шелковым ногам, как зыбь, скатывалось сверкание солнца.

Командир полка убит. Бабченко убит. Королев ранен.

Война казалась когда-то Матвею Борисовичу грубым делом. Он с чистой совестью освободился в молодости от мобилизации в армию — хотел служить искусству, быть скрипачом. Никто из его знакомых не воевал. Он не рад был, когда в гражданскую останавливались в его квартире на недолгий постой войска, он не любил шум, запах махорки. Это мешало ему читать. Он был доволен, когда квартира освобождалась.

А теперь он видел, как ушли родные ему люди для того, чтоб умереть. Он добивался права называться их учителем, долго выяснял, кто он — полковой учитель или старший полковой учитель. Это слово — «старший» — очень занимало его. А все — и понятие «старший», и обиды, и плохая квартира, которую он все время хотел переменить, чтобы было больше места для его книг, — все это пустяки по сравнению с тем страшным, что происходило. Зверь занес над ним лапу. Так что же делать — взять рогатину и пойти на зверя?

Он не мог долго размышлять, нужно было пойти домой, нужно было взять из больницы дочь, — он пошел. Но неотступно думал о словах Королевой. Он понимал, что она права, — теперь надо знать правду о себе и других. Час страшного испытания пришел.

Центр города горел, пожарища дымились, около них копошились люди, спасая свой скарб. Тротуары во многих местах разворотило, асфальт так нагрелся, что нельзя было пройти. Матвей Борисович пошел по тихим, немощеным уличкам, с покосившимися домами, где он жил в детстве. Но и здесь полыхали пожары. Где-то в огне пищали котята. Матвей Борисович узнал тот дом, где жил мальчиком, потому что на улице, у ворот, рос дуб. Женщины и дети шли по дороге, навьюченные узлами. Матвей Борисович знал этих женщин, они учились у него когда-то, знал их детей. Это был его родной город.

Он пришел к себе домой. Дом уцелел. Жена сказала:

— Надо уезжать… немец близко.

— Я не уеду…

— Папа, все уезжают… — сказал сын. — Есть распоряжение…

Жена и сын складывали вещи, совещались. Матвей Борисович ничего не понимал.

Почему он должен уйти из своего города, где учительствовал тридцать лет, из дома, где родились его дети, со своей земли? Он помнил, как пахнет эта земля, жирная, черная земля, как светят звезды в его небе. Он не мог уйти. Стоял посреди маленького кабинета, уставленного полками, и смотрел на любимые книги, которые собирал всю жизнь. Он не был дома два месяца. Книги запылились: без него никто не брал их в руки. На полу стоял его чемодан в чехле, расшитом петухами, лежал футляр со скрипкой. Он потянулся к скрипке, но передумал и махнул рукой.

Жена громко сказала в столовой:

— Скрипку надо взять, она пригодится.

— Я не поеду! — закричал Матвей Борисович. — Дайте мне умереть там, где я хочу.

Жена, ломая руки, стала умолять пожалеть ее: куда она поедет одна? Ему вдруг стало жаль ее. Он вспомнил ее молодой, с тугими щеками. Она сняла пушинку с его рукава. Она рожала ему детей. Вон там, в спальне, рожала она, крича от боли.

Он сдался.

Достал подводу и поехал за Соней. Они долго сидели на вокзале, дожидаясь очереди на посадку в вагоны: налетели самолеты и обстреляли вокзал. Потом начальник милиции узнал Матвея Борисовича и сказал с упреком:

— Вы же знаете, товарищ учитель, интеллигенцию мы эвакуируем в первую очередь.

Жена не преминула вставить:

— Он никогда не пользуется своими правами. Он давно мог получить квартиру в новом доме, уверяю вас…

Начальник посмотрел на нее удивленно. Ее мысли шли еще по привычному кругу.

Люди лезли в вагоны, втаскивали, мешки, кричали.

По дороге поезд обстреливали, состав останавливался. Пассажиры убегали в лес. Потом машинист давал гудок, и все собирались. Едкая летняя пыль забивалась во все поры, пахло потом и горем. Мужья потеряли жен, матери — детей. На станциях вдоль вагонов бегала женщина, надрывно крича:

— Леня, ой, боже мой! Леня!

Одни говорили, что Леня ее сын, другие, что муж… А навстречу все шли воинские эшелоны и красноармейцы.

Дыхание войны уже не чувствовалось. Кое-где убирали спелый хлеб. На полустанках продавали масло. На беженцев смотрели с любопытством и страхом, — они врывались в мирную жизнь, грязные, потные, в шубах, как вестники страшной, немыслимой беды.

Матвей Борисович, сидя на своей котомке, послушно ел, когда ему давали поесть, стоял в очереди за кипятком, когда его посылали, но все это делал механически, не понимая, что делает. Он ни о чем не жалел, не страдал от неудобств, не страшился будущего. Как в бреду вспоминал ту ночь у костра, в лесу, когда переломилась его жизнь, когда так близко от него была правда.

И не мог смириться с тем, что каждый поворот колес удаляет его от места, где остались его ученики: они дерутся, гибнут, а он… Мысли его были как морской прибой — однообразный, тревожный и неотвратимый.

А жизнь в эшелоне уже входила в свою колею. Как в большой корзине, все уминалось и перетряхивалось, сжималось, находило свои новые места.

Жена говорила с гордостью, как купец, расхваливающий свой товар:

— Мы же семья военнослужащего. Ее муж командир. Она беременна, — и показывала на дочь.

А поезд все шел и шел. Вагон мотало по рельсам.

Уже создавался свой особенный быт. Народ называл их военкуируемыми. Их то жалели, то ругали, делились с ними последним и жадно прятали от них еду.

Сын утратил свою обычную флегму, бойко бегал за кипятком и папиросами, аккуратно делил хлеб, выгодно обменивал полотенца на сало.

Жена все время вспоминала имущество, которое она оставила. И во всем вагоне негде было укрыться от ее голоса, когда она хвалила свои простыни и плюшевые одеяла.

Дочь лежала пластом, не пила и не ела.

Вид Матвея Борисовича был страшен и отвратителен. Бороденка его стала серой, рубаха обвисла. Он ни с кем не разговаривал.

Наконец он не выдержал: сошел на станции и пошел туда, где за косогором желтели поля и мельница выставила на запад, как руку, черное неподвижное крыло.

Матвей Борисович слышал, как слабо, словно по обязанности, кричала жена:

— Он сошел с ума, верните его, верните!

Он не оглядывался и все шел и шел, размахивая палкой.

МЕТОД ИНДУКЦИИРассказ

В войну командировочный фонд редакции был невелик, нам редко удавалось ездить в дальние гарнизоны. Чаще отправлялись рабочим поездом в запасные полки, расквартированные недалеко от города.

Такое путешествие предстояло и на этот раз.

Давая задание написать очерк об образцовом командире батареи, секретарь редакции строго предупредил:

— Только, пожалуйста, без восходов и закатов. И покороче, умоляю… самую суть, опыт…

Как будто я сама не догадалась бы, что нельзя злоупотреблять описанием среднеазиатской природы. Формат газеты военного округа был сокращен из-за нехватки бумаги чуть ли не вчетверо.

В ту пору сотрудники редакции как бы делились на две категории — военнослужащих и вольнонаемных. Военнослужащие носили форму, имели воинские звания, ходили на строевые занятия, в любой день ждали отправки на фронт, во фронтовые газеты. Вольнонаемные, большей частью приезжие, эвакуированные, были, похоже, на втором плане и занимались не главным, а информацией, маленькими фельетонами, коротенькими рецензиями на кинокартины, литературной консультацией — одним словом, четвертой полосой.

Задание написать очерк для отдела боевой подготовки — о, это была большая честь. В отделе мне посоветовали:

— Возьмите лейтенанта Самарина. В его подразделении нет ни взысканий, ни замечаний. Кроме того, Самарин активный корреспондент.

— Еще бы, я вам его и сосватала, — не без гордости напомнила я.

А познакомились мы так…

Я сидела за правкой заметок в своем закуточке, отгороженном от узкого коридора. В редакции было тихо. Смеркалось. Потемнел ствол дерева, заслоняющего окно, — солнце переместилось ниже. И как-то сразу стало грустно.

Кто знает, отчего и как приходит к человеку тоска? Вероятно, и на это есть свои законы. Когда-нибудь их откроют, как открыли радио и электричество. Ведь и они существовали, когда никто о них еще не подозревал.

Как бы там ни было, но тоска навалилась невыносимая. Шел уже второй год, как я жила в эвакуации с ребенком, матерью и свекровью, оторванная от привычного уклада жизни, от мужа, от работы, от своего дома. Дом был далеко, где-то на другом континенте. Письма приходили редко, непонятные как ребусы… Они шли так долго, что отвечать, что-либо выяснять было бессмысленно — все равно что стучать кулаком в каменную стену. Обида наслаивалась на обиду, недоразумение на недоразумение.