уж, белая, дородная, уже немолодая, держалась незаметно и только как-то очень вовремя подвигала ближе помидоры или предлагала соль. А сын, черный, худой, верткий, изнемогал от желания вмешаться в разговор.
Кривошеин сиял, выглядел помолодевшим. Лихорадка его прошла, о болезни напоминали только набрякшие мешки под глазами, да на губах виднелись запекшиеся корочки от болячек.
Конечно, говорили о суде.
— Острая форма политической работы. Действенная, — похваливал Кривошеин, аккуратно разминая тусклой ложкой кашу. — Бойцы всегда более сурово судят, чем командир…
— Так что же, не верить людям? — кипятился Самарин.
— Верить надо, — возразил Кривошеин. — Надо только вглубь смотреть, в корень… И воспитывать надо… — Он повернулся ко мне: — Вот я даже про себя скажу… До войны общественной работой мало интересовался. А война мне всю душу перетряхнула. Я в армии вырос на три головы.
— Разве я этого Яцыну не учил, не воспитывал?! — с горечью сказал Самарин. — Я болею за каждого бойца, переживаю вместе с ним…
— Болеть и переживать — мало. Воспитание — это совокупность многих средств… Что, мать? — спросил Кривошеин у жены. — Много тебе му́ки с Дмитрием? Применяешь строгость?
Жена усмехнулась:
— У него уже барышня есть, а ты — строгость…
— Да ну? Извини, сынок…
Кривошеин любовно смотрел на жену, на угловатого сына, засопевшего от неудовольствия, и ласково тронул рукой его стриженую голову. Общий разговор стих.
— Митя, а на Ивана Васильевича похоронку прислали…
— Давно? — Кривошеин помрачнел. И пояснил нам: — Хороший человек, начальник цеха. Крупный специалист…
— Анна Ивановна к сестре уехала. Не захотела жить одна…
— Да, — Кривошеин побарабанил пальцами по столу. — Да… Что, мать, те липы, что в городском саду на субботнике сажали, растут? Как раз перед войной субботник был… Иван Васильевич рядом со мной копал…
— Липы большие стали, густые… — Жене хотелось порадовать Кривошеина. — Крышу, я тебе писала, починила, совсем не течет… А ты вот про малярию не писал мне, скрыл… Как не совестно!..
Кривошеин как будто извинился перед нами:
— Никак про свое домашнее не переговорим…
А мы сидели как завороженные, смотрели, как счастливы эти трое — мать, отец и сын… Самарин слушал с интересом, с любопытством. Абрамов, как на картину, смотрел на изработанные большие руки жены Кривошеина, бережно и ловко, чтобы не ронять крошки, нарезавшей клейкий, ноздреватый хлеб.
Ну как я могла сомневаться, нужно ли ехать домой? Конечно, нужно. Как угодно, лишь бы дома…
Я снова стала прислушиваться к разговору, когда Дмитрий, сын Кривошеина, истомившись от нетерпения, сказал, округляя глаза:
— Папа, а мы взятку дали…
Мать неодобрительно глянула на него, но он уже не мог остановиться. Видно, привык, что отец отвечает на все вопросы, разрешает все недоумения. Да, дали взятку, потому что не могли иначе попасть в поезд. Бутылку водки дали проводнику. И вообще много неправды есть, даже спекуляции… Мать нехотя соглашалась с ним, а Кривошеин только восклицал: «Ух, ты! Ну и дела!» Потом снова потрепал сына по голове, похвалил, что все подмечает.
— Ну, а трубы дымят? — спросил он.
— Какие трубы?
— Заводы работают?
— Ого, еще как! — сказал Дмитрий.
— Ну ничего. Пока, сынок, заводские трубы дымят, все, значит, хорошо… — И спросил у жены: — Мать, ты еще петь не разучилась? Может, споем, а?
Самарин хотел сбегать за своей гитарой, но в эту минуту явился вестовой из штаба и позвал его к Жолудеву.
— Ну, будет баня, — мрачнея, сказал Самарин и начал собираться. — Жолудев мне этого суда не простит…
— А ты воздействуй на него по методу индукции, — ехидно посоветовал Кривошеин. Самарин насупился. — Ну, ничего, сходи, выслушай. А потом мы и его самого на партбюро послушаем…
Мы посидели еще немного у Кривошеина и ушли к себе дожидаться возвращения Самарина. Абрамов нервничал, поминутно смотрел на часы и наконец сказал с сердцем:
— А наш бедный Коля все еще стоит навытяжку перед этой сволочью Жолудевым!
Я усмехнулась. И спросила словами Кривошеина:
— Но трубы дымят?
Абрамов промолчал.
— Но липы растут?
Я не могла бы толком объяснить, почему этот час, что мы провели в семье у Кривошеина, казался мне очень важным и нужным.
Тут вернулся Самарин. Красный, сердитый, молча бросил на стол планшет, молча сел на табуретку у стола.
— Влетело? — участливо спросил Абрамов.
— По первое число. Оказывается, он этого Яцыну обещал отчислить к какому-то интенданту в окружные мастерские. А я им всю музыку испортил. Командир части таких шуток не любит, он всю позолоту с Жолудева сдерет, если дознается… Тем более, он Марию Евдокимовну приплел… — Самарин с сердцем встал, отодвинул ногой табуретку. — Противно, ей-богу!
— Напиши рапорт командиру части, — посоветовал Абрамов.
— Неохота связываться, — ответил Самарин, отходя к окну. — У Жолудева жена беременная, скоро родить должна… Для нее это лишнее переживание…
Он стиснул голову руками.
Когда Абрамов ушел, Самарин вдруг сказал:
— Вы, конечно, давно догадались. Я за этой девушкой, за Люсей, которая потом за Жолудева вышла, ухаживал когда-то. Она мне даже карточку подарила, целовалась со мной, клялась… Но предпочла его… Да как! Сказала в самую последнюю минуту. Впрочем, он мужчина красивый…
— Для витрины в парикмахерской он бы весьма подошел…
Самарин удовлетворенно засмеялся:
— Теперь вы поймете всю затруднительность моего положения…
Тогда я спросила прямо:
— А почему вы спрятали ее снимок?
— Так, — ответил Самарин. — Просто так… Раз это было все ненастоящее, то и не надо… лучше совсем не надо… Это была слабость с моей стороны… — Он откашлялся. — Вы вот домой собираетесь. Рады небось?
— И рада, и страшно…
— Почему?
— Много воды утекло за эти годы…
Самарин задумался:
— Но у вас же сын…
— Ну и что? Сын и жена не одно и то же…
Самарин искренне удивился:
— Это же великое дело — семья. Я вот навещал жену Горлова. Работает на заводе, содержит детей, а в комнате чистота, занавески, картинки.
— Вы прелесть, Самарин. Если бы дело было только в картинках…
Мы неторопливо шли по лагерю. Самарин проверял караульные посты. Около орудия как ни в чем не бывало, положив голову на ствол, как на подушку, сладко спал Флегонтьев. Самарин потрогал его за плечо. Флегонтьев пробормотал во сне «чего?» и сразу же вскочил, протирая глаза, испуганный яростью, с которой Самарин рванул у него из рук винтовку.
— Вы… вы… — сказал он, задыхаясь. — Вы… получите пять суток гауптвахты.
Я даже испугалась. Такого Самарина я еще не видела.
— Ну, что вы так? Ну, не надо… — Я тронула его за локоть.
— А честь батареи?.. — спросил он. — Батарея не имела взысканий и замечаний… Потом суд и это еще…
Теперь я поняла, почему он так расстроен.
— А может, не стоит?.. Это же случайность… Ну, задремал…
Меня остановил властный, непреклонный жест:
— Кривить душой я не буду…
Утром он вышел к бойцам печальный.
— Вот, товарищи, — сказал он тихо. — Результат нашего с вами труда сведен на нет. Мы держали знамя. А что такое знамя? Древко и полотнище? Нет, это символ нашей чести… Флегонтьев выбил знамя из наших рук… Что ж… замазывать и его и свои недостатки мы не станем.
Флегонтьев крякнул, будто дрова колол.
Самарин, глядя прямо ему в лицо с ненавистью и злобой, сказал:
— Спите, нарушаете правила караульной службы, не поняли до конца, что это значит, не усвоили, что противник занял ваш родной город. Сводку слушаете? — И добавил гневно: — А что она вам? Что вам родной город, народ?! Вам бы только сберечь свою шкуру…
Флегонтьев молчал. Рот его судорожно дергался. Он тянулся перед командиром, как будто хотел сорваться с места.
— Что тянетесь? Не птица, не взлетите… — сердито бросил Самарин.
И, видимо, сознавая, что изменяет своим правилам и разговаривает слишком резко, круто повернувшись, пошел по пустырю, по выжженной зноем траве.
Флегонтьев, грузно топоча, побежал за ним.
— Что? — спросил Самарин на ходу, не останавливаясь. — Что?
— У меня там жена, сынишка, старики. Неужели я не понимаю?.. — Флегонтьев как-то сразу осунулся, румянец сошел с его лица, загар стал виднее. В глазах появилось выражение растерянности. — Город наш богатый, древний, церкви старинные, заводы… Как же так? Разве я не понимаю?..
— Вот, — ответил Самарин, сдерживаясь. И бросил ему: — Вот только сейчас от своего горького факта ты пришел к общим выводам…
Флегонтьев бормотал, спеша за ним:
— Товарищ лейтенант, походатайствуйте, пусть меня на фронт отправят… Я… — И он потряс кулаками.
— Нет, товарищ Флегонтьев, — твердо сказал Самарин. — Такого бойца я на фронт не пошлю…
— Горит у меня вот здесь, — Флегонтьев показал рукой на сердце.
— Не могу, — ответил Самарин. — У меня у самого сейчас… — И он махнул рукой. — Вам этого не понять…
О том, что у него на сердце, он рассказал бойцам в час политинформации. Вынул конверт с казенной печатью, утер слезы с глаз.
— Товарищи бойцы, — опять сказал он и показал письмо. — Старые солдаты помнят сержанта Петра Горлова, какой это был весельчак, какой справедливый, как отлично вел стрельбу по целям! Я давал ему рекомендацию в партию, знаю всю его трудовую биографию, всю анкету, все его мысли… Вот по этой земле он ходил, товарищи, по этому песочку… Тут недалеко живет его жена с детишками… А сейчас он пал смертью храбрых.
— Горлов! Я ж у него служил! — вырвалось у Черенкова, и он ударил пилоткой по коленям.
Самарин медленно обвел присутствующих взглядом. Как будто в душу каждому посмотрел.
— Кстати, товарищ Флегонтьев, — сказал он. — Горлов пал в боях за вашу область. Защищал ваши родные места…
Вечером мы в последний раз собрались за столом у Самарина. Он раздобыл где-то бутылку водки и зеленые огурцы. Кривошеин принес кусок жареной баранины.