И тогда он ударил ее по щеке.
Она так удивилась, что не почувствовала ни боли, ни обиды. Он ударил ее еще раз, сильнее, жестче, и ей стало больно.
А он все снова и снова спрашивал:
— Ну? Ну?
Она, как могла спокойнее, крикнула ординарца. И когда тот вошел, чуть недоумевающий, распорядилась:
— Дядя Гриша, полковник уезжает, покорми его…
Она держала себя при ординарце как ни в чем не бывало, сняла китель и осталась в белой блузочке, которая молодила ее. Но есть не стала. Впрочем, и муж ничего не ел. Выпил рюмку водки, хрустнул огурцом и уехал.
Уехал, даже не спросив, есть ли письма из дому, от ее матери, с которой оставался маленький Игорь.
Она села на койку, где совсем недавно лежал муж, — на подушке еще оставалась вмятина от его головы, — посмотрелась в зеркальце — на щеке темнел синяк. Марина Сергеевна громко заплакала. Она плакала долго, всхлипывая, как давно уже не плакала. И опомнилась, когда дядя Гриша, сочувственно вздыхая, тронул ее за локоть:
— Поела бы, Марина Сергеевна…
Он подал ей умыться, вытащил чистое полотенце, сказал, как дочери:
— Что поделаешь-то? Муж, не чужой… — И сразу же, переменив тон, заворчал: — Ежели не спать да не есть, так где нервы брать-то… Не бережете вы себя, Марина Сергеевна… Меня и так летчики ругают: «Смотри, Григорий, оберегай…»
Он очень хотел успокоить ее, отвлечь, пересказал все новости, какие знал, а знал он всегда больше, чем кто-либо другой, — кто получил письмо, кто говорил комплименты девчатам в столовой, кто нагрубил фельдшеру. Вытащил даже из кармана, из бумажника, семейные фотографии, показал себя в кругу семьи.
Марина Сергеевна поглядела как сквозь туман:
— Это ты, что ли, дядя Гриша, вот этот бородатый?
— Ну да…
— Что ты тут такой старый?
— Так заботы было много, смотри, сколько у меня детей.
— И худой.
— Известное дело, не работа сушит, а забота… Это тут, на войне, я вольный казак, одна обязанность — службу исправно нести…
— Ты так считаешь…
Она поправила волосы, села к столу. Аппетита все равно не было. И радостное пламя все еще горело в ней, жгло, — слезы не загасили радости, хотя она сознавала, что надо этот огонь затоптать, пока не разгорелся слишком ярко.
Она пошла в штаб, сидела за столом, подперев щеку рукой, чтобы не заметен был синяк, отдавала приказания, выслушивала людей, все делала, как обычно. И разговаривала, как обычно, и шутила. И поднялась в воздух с молодым летчиком, только что прибывшим в часть, — хотела знать, как он ведет себя в полете. Сверху, с самолета, увидела темную массу леса, прошитую блестящей ниткой реки. Может, это тот лес, где они ночевали с Шевченко, с милым рыжим Шевченко…
Когда она вернулась к себе, дядя Гриша спросил ворчливо:
— Тут ты сена, травы этой принесла, увяла она…
Это он говорил про цветы, про лесной букет. Она пересилила себя:
— Выбрось…
Шевченко приезжал, искал случая остаться с ней вдвоем, объясниться. Она и сама искала возможности съездить к нему в часть, увидеть его, встретиться. Но оставаться наедине не хотела. Боялась. Сказала ему:
— Это уже после войны, Валя. Понятно?
Он согласился:
— Понятно… Я буду ждать.
А вскоре его убили.
Она ездила его хоронить и плакала у гроба. Но плакала не только она, плакали и другие командиры. Шевченко любили все…
Тамара как-то сказала вскользь, что здесь, в этом курортном городе, живет сестра ее мачехи, старая чудачка, очень занятная особа. Массажистка. Но Игорь засмеялся: «Ну вот еще, ты думаешь, ма так вот сейчас и побежит искать твою старушенцию». — «А она очень образованная старушенция — иностранные языки знает. Ну что ты хохочешь, Игорь?» И мать Марины Сергеевны вмешалась: «Какая-нибудь, наверно, старая барыня на вате, очень Марине надо…» Марина Сергеевна пожалела тогда Тамару: «Не обещаю, конечно, но если будет время…»
Времени было предостаточно, но идти разыскивать Тамарину родственницу не было охоты. Марина Сергеевна вспомнила о ней, когда уже совсем заскучала. Спустилась со своей горы в город, нашла крутую улочку, дом с крытой галерейкой, как принято на юге, постучала, назвалась. Коротко стриженная старуха вопрошающе посмотрела на нее, открыв дверь, попросила обождать, пока она отпустит клиентку. Марина Сергеевна села на клеенчатую холодную кушеточку.
За дверью слышались шлепки по голому телу, тихий разговор. За окнами вился виноград, какие-то коричнево-серые, перепутанные, как веревки, стебли. На подоконнике спала кошка. Кошку что-то тревожило, чуть поднималось острое ухо, и по шерсти, как волна, пробегала дрожь. Комната, мебель были самые обыкновенные, простые, стояло большое старинное кресло, крытое потертым бархатом, висела икона, но не в углу, а над диваном, как картина. Стояла лампа под зеленым абажуром, лежали книги. Скромная, в общем, комната, но чем-то симпатичная…
Да, в детстве, когда родители таскали за собой девочку по маленьким провинциальным городам, были такие комнаты, такие стулья с гнутыми спинками — их называли венскими, такие кушетки, тюль на окнах.
Как-то мать вздумала учить ее музыке: вымыла ей уши, повязала большой бант, повела к двум барышням, дочкам священника. Барышни, должно быть, скучали, томились. Они обрадовались Марине, играли для нее на рояле. Учить не стали: у девочки не оказалось музыкального слуха. Почему она перестала ходить к ним? То ли отец запретил, то ли сестры уехали? Марина совсем забыла об этом. А сейчас, точно картинку из ящика письменного стола, достала из памяти ту комнату, занавески на окнах, вазы, полные роз, пальцы, бегающие по клавишам…
И такое же кресло, как здесь, она видела. Это уже в другом городе, позже. Там, в доме напротив, жили у своей бабушки двое детей — Андрюша и Маня. Маня совсем не запомнилась, а Андрей… С Андреем они очень дружили. Марина всегда охотнее играла с мальчишками, воевала, скакала на длинных прутьях-лошадях. И доставалось ей в ту пору, как мальчишке, — мать исступленно лупила ее, хотя теперь стесняется этого и всячески отрицает. Но что правда, то правда — лупила… Отец Андрея и Мани был вдовцом, доктором, что ли, — угрюмый, замкнутый человек… И вдруг он стал свататься к Наде, к дочери квартирных хозяев в том доме, где жила Марина… Огромный такой двор, хозяйский дом, два флигеля с квартирантами, колодезь, окруженный, как валом, насыпью, поросшей мелкой кудрявой гусиной травкой. Во дворе огороженный штакетником сад — там фруктовые деревья, кустарники, цветы. Между домами и за сараями таинственные тупики, закоулки, где можно прятаться. А в самой дали, у запасной калитки, выходящей в переулок, трепещут белой изнанкой густо-зеленые листья серебристого тополя…
Родители Марины не жили подолгу на одном месте: отец, механик, долго нигде не задерживался, работы по душе не находил. Часто переезжали, кочевали из города в город, но этот двор, это жилье врезались Марине в душу. Завяжи глаза, приведи на эту улицу, к этим воротам, она и теперь вбежит в калитку, смело пойдет по дороге детства, не ошибется… Так вот, когда Надя стала невестой, Маня стала приходить к ним во двор с очень важным видом, ласкалась к Наде, висла на ней, а Андрей заскучал: Надя стала заниматься с ним по арифметике, решать для практики задачи. А как-то в зимний день Надя взяла с собой Марину к жениху: километрах в десяти от города у того был собственный дом. Который это был год, Марина не помнит, почему не реквизировали дом и лошадь, не знает, зачем понадобилась она суховатой Наде, не понимает, но хорошо помнит, как посадили ее в санки, закутанную, даже лицо мать закрыла ей, как вуалью, розовой газовой косынкой, и они понеслись-понеслись по белым снегам, по дороге, обсаженной тополями, мимо вокзала, через переезд, туда, где жил в своем теплом доме угрюмый жених. Вот у него в кабинете стояло такое большое кресло, и Марина в нем сидела. Ей дали толстую книгу с картинками, она смотрела…
Надя вернула ее вечером матери сонную, счастливую, иззябшую, с холодными, несмотря на газовую косынку, щеками. Дня три Марина только и болтала про имение, про собственную лошадь, про жениха, про кресло, в котором умещаешься с ногами, вся-вся.
Андрюшка выспрашивал:
— Они целовались, ты видела?
Марина плохо понимала Андрюшку.
А он сказал:
— Пусть Маняшка подлизывается, а я убегу… Наша мама была такая добрая…
Тогда она не могла взять в толк, что ему надо, чего он злится, но позже — они жили уже в другом городе — обо всем догадалась — это когда мать стала ее допрашивать: «О чем отец с соседкой беседовал? Целовались они?» Матери она уже отвечала как взрослая, умудренная опытом:
— Ну что ты, мама, он с ней вовсе не разговаривал…
…За дверью вдруг отчетливо сказали:
— Массаж — только средство. Вы кладете сахар в чай и размешиваете ложечкой… Массаж — это, ложечка, способствующая усилению обмена веществ в организме…
И снова стало тихо.
В этой комнате, где и за окнами было тихо — даже деревья стояли еще без листвы, не шелестели, — так хорошо вспоминалось; она подумала о Надином брате, студенте-медике, Колей его звали. Марина-то, понятно, Колей его не звала, называла по имени-отчеству. Так вот этот самый Коля сыграл немалую роль в ее жизни. Теперь в газете «Известия» часто пишут на тему «Главный человек вашей жизни». Позже были у нее другие такие вот главные люди — инструктор в авиационной школе, до некоторой степени отец, когда она, бывало, часами сидела и смотрела, как он строит и никак не может выстроить изобретенный им станок, немножечко муж Иван с его бесшабашной смелостью или, скажем, ее верный друг Николай, но первым в те далекие времена, в пору детства, был тот студент, тоже Николай, Коля… Он давал ей читать книги, укорял: «Ну почему ты такая дикая, девочка? Что ты носишься как ошалелая по двору? Человек, даже маленький, должен иметь цель…»
Она начала причесываться, потому что Коля велел, говорить «пожалуйста», перестала выть в голос, когда мать не пускала гулять…