Осенним днем в парке — страница 55 из 109

— Папа, миленький, не воспитывай ты меня… — взмолилась дочь.

Доктор вспыхнул, но дипломатично вмешалась жена и сказала дочке:

— Я же тебе говорила — это папин кумир… — Она пригладила мужу волосы. — Ты не находишь, детка, что в глазах и вот тут, в разлете бровей, у них есть определенное сходство?

Дочь неуверенно согласилась:

— Пожалуй…

Доктор от удовольствия покраснел, хотя и сказал для видимости сухо:

— У тебя слишком богатое воображение, Аня. Какое уж там сходство!..

Воображение воображением, но он и сам иногда, когда брился и смотрелся в зеркало, поглядывал на свои брови. Глаза были усталые, часто красные от недосыпания, но брови, верно, были похожи. Такие же густые, с таким же изломом, как у любимого артиста.

Иногда ему даже хотелось написать артисту письмо, спросить — как тот мог, не будучи сам хирургом, так превосходно передать самую душу хирурга? «Говорю вам это как врач — мог бы он написать. — Большое вам спасибо от рядового великой армии врачей».

Хотел бы, но стеснялся: очень уж это кокетливо и смиренно — «от рядового… великой армии…». Витиевато как-то. Можно бы обдумать и написать по-другому, проще, но никогда, в сущности, не было свободного времени. Он и матери своей, и сестре родной, и Стрельцовым — Наде и Тихону — писал крайне редко, обычно под праздники, и то открытки. Где уж там писать письма или ходить в кино на все картины, как ходила дочь? Медицинские журналы не всегда удавалось просматривать…

И теперь, в лесу, он радовался, как маленький, и тому, что утро все в росе и солнечных бликах, и тому, что впереди столько еще свободных таких вот утр — почти тридцать, и тому, что не надо видеть человеческих страданий — язв, опухолей, крови и гноя, а можно уставиться на эту растрепанную, как женские волосы, молодую березу и смотреть на нее хоть целый день.

Смотреть и любоваться.

Но, конечно, он не потратит на это много времени, впереди дорога, по которой снова проворненько побежит, постукивая своими колесами, как резвый олененок копытцами, его «Москвичок», впереди еще более красивые, густые леса, чем этот лес, более заманчивые полянки, чем та, где он ночевал. И впереди встреча с Тихоном, — он-то уж прискачет наверняка, а может, и Надю возьмет с собой.

Хорошо, если и Надя приедет.

Конечно, Яковлев не был никогда в нее влюблен и не может считать, что Тихон отбил ее у него, — для таких умозаключений нет совершенно никаких оснований. Он, Яковлев, и не ухаживал никогда за Надей Миловановой.

Правда, был такой эпизод: стояли в лесу, жили в палатках, ординаторская, она же кабинет главного ведущего хирурга, доктора Яковлева, была тут же, рядом с операционной, тоже в палатке. Яковлев заметил, что на сколоченном из бревен столе, в склянке из-под эфира, что ли, стали появляться каждый день свежие букетики. Он подумал, что это санитарки, зная, как он любит природу, угождают ему, но Надя Милованова призналась, краснея:

— Это я поставила… это не санитарки…

— О! — только и удивился он, не понимая, почему она так густо покраснела.

— Хочу, чтобы вы иногда смотрели на эти ландыши и думали о чем-то хорошем, нежном… — как-то странно сказала Надя, глядя в сторону. Ее розовая щека побледнела. Кожа была молочная, нежная, совсем еще не загорелая.

— Благодарю вас… — Яковлев хотел сказать «Надя» или «Наденька», но побоялся фамильярности. — Благодарю вас, доктор Милованова. Это очень любезно с вашей стороны.

Он жил тогда с медицинской сестрой, очень пылкой, худощавой, ревнивой, похожей на цыганку женщиной, много старше, чем он сам, и очень ее боялся, вернее, не ее, а каких-либо сцен, слез, особенно пересудов. И больше всего мечтал о том, чтобы цыганка влюбилась в кого-нибудь другого или, еще лучше, вышла замуж и вся эта история мирно кончилась. Но человек устроен странно: когда случилось именно так, как он хотел и чему всячески способствовал — цыганка предпочла немолодого уже майора, интенданта, и перестала преследовать доктора своей любовью и ревностью, — Яковлев очень затосковал, почувствовал себя одиноким и даже однажды вынул и подержал на ладони заряженный пистолет. Правда, пистолет был на предохранителе. Никто не узнал об этой его минутной слабости, на людях он держался стойко и ничем не выдавал своих переживаний. А все-таки Надя Милованова что-то учуяла и перестала ставить ему на стол цветы. Он даже спросил спустя какое-то время:

— Где же мои ландыши?

— Хватились! — ответила Надя чуть резко. — Пора ландышей давно миновала…

Он так и не понял, вкладывала ли она какое-то особое значение в свои слова, и на всякий случай туманно произнес:

— Приходит весна и уходит, зацветают цветы и увядают… — Больше у него времени на поэзию не было. — Скажите, Надя, — он легко и свободно произнес теперь это «Надя», — как сегодня наш лейтенант, будем ли ставить вопрос об ампутации? Это крайне нежелательно…

Потом были летние бои, и раненых везли и везли. Яковлев и не заметил, как прошло лето, а осенью появился Тихон Стрельцов со своим сложным ранением и остался в госпитале уже как муж доктора Миловановой и помощник начальника, и они очень здорово стали дружить втроем. Надя даже пришивала ему подворотнички, чем очень его выручала, — Тихону пришивает и ему заодно.

А работник Тихон был замечательный. Яковлев его ценил. Ему будет очень приятно повидаться с Тишкой, а если и Надя приедет, это будет двойной праздник.


Черт, все вышло не так…

Когда он, навестив по дороге мать, потом сестру, нацеловавшись и наплакавшись, поахав и поохав, перезнакомившись с новой родней, появившейся с замужеством племянницы, выслушав новости, посидев за всеми столами и перепробовав домашние наливки и настойки, побывав в родной школе, вернее, в той новой, что стояла теперь на месте его старой, родной, — когда после всего этого он все-таки приехал на Карельский перешеек, в тот населенный пункт, где была назначена их встреча, Тихона он не нашел.

Доктор тщетно бродил по поселку. Тех развалин, которые запомнились ему, обгоревших стен, кафельных закопченных печей, одиноко торчащих на пепелищах, уже не было. Он ничего не узнавал. Не узнавал ничего и тогда, когда, проехав вперед по шоссе, остановил машину на зеленом лугу. Здесь, по его расчетам, тогда проходила передовая. Как именно она выглядела, он не очень точно знал: госпитали всегда располагались поглубже.

Еще когда он ехал сюда, то видел следы войны, запечатленные в памятниках, надолбы, оставленные там, где проходили рубежи обороны, обелиски в память погибших, отдельные дзоты. Он спустился в один такой дзот около шоссе, постоял там, вздохнул, сам себе не веря, что этот дзот, окруженный свежей, не привяленной зноем травой, настоящий. Но и здесь, уже гораздо глубже, на той полосе, где тогда располагалась их армия, где была передовая, откуда везли к ним раненых, он тоже не мог поверить, что это те же места, где шла война.

Яковлева глубоко волновала и трогала сила жизни, что залечила, заврачевала раны на лугах, затянула травой осыпавшиеся окопы и ходы сообщений, воронки от снарядов. Он смотрел на ликующие деревья, на разнотравье с его дурманящим запахом, на тишину, которую осязал теперь как нечто материальное, на быстро бегущие по небу облака. Казалось, что под этими облаками всегда стояла безмятежная тишина.

Но он-то хорошо помнил бомбежки и канонады и то, как после канонады часто шел дождь. Кириллыч, старый фельдшер, говорил, что эти дожди от «сотрясения воздуха», ибо «небеса» не любят, когда нарушают порядок. А Гитлер его нарушил. И прибавлял неизменно: «От зараза той Гитлер…» Он был украинец, Кириллыч, «г» произносил с придыханием. И в госпитале все так и стали говорить: «Опять из-за Хитлера-заразы размокают дороги, как будем транспортировать раненых?»

Кажется, что это было вчера. Нет, Яковлеву просто необходимо было поскорее встретиться с Тихоном: немыслимо было смотреть на все эти места одному, одному переживать и вспоминать, как все тут было в войну.

Он вернулся в поселок, снова заглянул в кафе, в павильон «Пиво — воды», пошел на почту. Ни письма, ни телеграммы. Сунулся на маленький вокзал-платформу. Безлюдье. И спросить не у кого…

Раза два он проехал мимо женщины, которая тоже, судя по ее растерянному виду, кого-то или что-то искала, хотел даже остановиться и заговорить, но не решился. Начинал уже злиться на себя, что так бестолково назначил место свидания. Надо было выбрать более определенный ориентир. Мог ведь он, старый болван, предположить, что поселок, в сущности, выстроят заново. Где же искать Тихона? И Тихон к тому же не знает, что он приедет на автомобиле.

Яковлев поехал искать остановку автобуса и на остановке опять увидел расстроенную женщину. Она прикрылась от солнца ярким зонтиком, и согнутая в локте тонкая рука вдруг привлекла чем-то его внимание. Яковлев остановил машину.

— Доктор Милованова? Надя!

Она встрепенулась:

— Леша! Алексей Михайлович!

Яковлев распахнул дверцу:

— Прошу.

Надя сложила зонтик.

— У тебя собственная машина?

Он и узнавал ее, и не узнавал. Надя отрастила волосы, уложила их в какую-то немыслимую прическу. Может, даже покрасила, а может, они сами собой потемнели. Доктору казалось, что раньше Надины волосы были светлее. И ресницы стали темные. Не поправилась и не похудела, но стала вроде шире в плечах, чуть ссутулилась. Около глаз — морщинки.

Надя смотрела на него взволнованно, не улыбаясь, и он сам стал вдруг волноваться, кровь прилила к лицу.

— А Тихон где?

— Он не смог. А я приехала…

— Это очень мило с твоей стороны, — сказал несколько озадаченный доктор, неясно представляя, как он должен себя вести. — Собственно говоря, — признался он, — я надеялся, что мы с вами, с тобой и с Тихоном, здесь встречаемся и шатаемся потом по перешейку сколько захотим, вспоминаем, разговариваем досыта, до отвала, может быть, даже пьем вино… Я и на природу не смотрел, когда ехал сюда, гнал и гнал, чтобы всем любоваться вместе с вами. Так только, краешком глаза поглядывал. Он что — болен, Тихон? Или не захотел?