Верно, собачонка спала около Надиной койки, и корову Надя, дрожа от страха, сама доила, пока не удалось пристроить ее при кухне. Повар был деревенский и любил коров.
— Она меня чуть не убила, эта корова, такая была брыкливая. А как мучилась недоеная…
— Вот эта черта — обязательно самой всех спасать и выручать, — она тебя и увела от хирургии… Хирургия требует не жалости, как ты уверяешь, а именно твердости, искусства, умения, — сказал Яковлев. — Не знаю, как в жизни, в быту, а за операционным столом я тверд.
— А я каждый раз должна была собирать все свое мужество, — призналась Надя.
— Тем более это делает тебе честь… Думаешь, я не волнуюсь перед операцией? Так же, как и в первый раз, так и теперь волнуюсь…
Они сидели на берегу, на камнях, уже обогретых солнцем, и смотрели, как тает и расходится туман, высветляя очертания берегов, поросших кустами.
Из конторы колхоза вышел человек в очень выношенной, но чистой гимнастерке, с пустым рукавом, заправленным за ремень. Он с любопытством разглядывал незнакомых людей и прислушивался к их разговору.
Яковлев и ему рассказал, что они тут проездом, в этом самом доме работали в войну и вот захотели поглядеть…
— Супруга ваша? — спросил однорукий про Надю.
— Нет, просто фронтовые друзья, врачи, тут вот у вас оперировали. А вы?.. — спросил Яковлев, выразительно поглядывая на пустой рукав. — Вы…
— На войне потерял руку…
Яковлев стал расспрашивать его, какое было ранение, потом окликнул Надю, отошедшую к самой воде.
— Надя, — будто делая ей подарок, крикнул он, — вот товарищ, ему сделали ампутацию… Ты помнишь, у нас лежал лейтенант, еще тогда, в лесу… рыжий такой… Точно так же было перебито сухожилие, такое совпадение. Да, — сказал он сочувственно, обращаясь к однорукому, — потом мы многому научились, и медикаментозные средства появились, предотвращающие гангрену, а тогда чаще ампутировали. Все, в том числе и наука, движется вперед.
— Я вот читал в газетке, — сказал инвалид, — будто бы такого достигли, что голова может существовать отдельно от туловища, если не врут… И сердце даже пересаживают… Может, и руки, научатся обратно пришивать, а? — Он засмеялся.
— Будем надеяться, — сказал Яковлев. — Но, поверьте, мы решаемся на ампутацию только в самом крайнем случае, чтобы спасти жизнь…
— Да оно не всегда нужно, жизнь-то спасать, — сказал инвалид, ловко, одной рукой управляясь с сигаретой и зажигалкой. — Насмотрелся я всего, пока валялся по палатам. Без рук, без ног, как дитя малое в люльке лежит. Солдаты таким прозвище дали — самовар. И верно как самовар… — Улыбка вдруг прошла по его худому лицу. — Мне повезло, что жена хорошая, не дала духом пасть. Я счетовод, прилично получаю. Все благодаря ее упрямству, пилила меня, как пила: «Иди на курсы». — «Тьфу, пойду, только отстань…» А в госпитале я лежал в Средней Азии, там урюк, жарища, — красота!
— А мне у вас нравится, — сказала Надя. — У вас закаты яркие, особенно зимой, снег так и горит…
— Это само собой. Но там урюк, виноград. Урюк цветет, все сады розовые…
Когда однорукий ушел, с сожалением расставшись с ними, Яковлев тут же сказал:
— Ты представляешь, что я вспомнил? Когда ты к нам приехала, совсем еще на девочку похожа была, на девятиклассницу, я вхожу, а ты держишь треугольничек в руках и ревешь. Оказывается, письмо пришло, а раненый — адресат — только-только скончался. У меня просто душа заныла, какая ты хорошая…
Надя отмахнулась:
— Ну, вот еще…
— Нет, правда, ты произвела тогда на меня очень сильное впечатление…
Они долго гуляли по берегу, с удивлением наблюдая, как солнце оживило воду, с какими шелковыми переливами бежала теперь по озерной глади легкая рябь. И неожиданно Яковлев подумал вслух:
— Интересно, как сложились бы наши отношения, если бы Тихон попал в другой госпиталь, а не в наш…
— Ох, Леша, Леша, — только и сказала Надя.
Они посидели еще на берегу, а когда решили, что пора обедать, и поехали, Надя как бы невзначай вспомнила:
— А я ведь видела как-то твою старую любовь, твою цыганку…
— Где? — испуганно спросил Яковлев.
— На профсоюзной конференции. Созвали медработников из всей области. Она очень тепло о тебе говорила…
— Да? — не поверил Яковлев. — Что же она говорила?
— Что ты хороший человек. Считает только, что мужчина ты не самостоятельный, что не ты выбираешь женщину, а женщина выбирает тебя. У тебя мягкий характер…
— Абсурд! Человек, у которого мягкий характер, не может быть хирургом.
Надя запротестовала:
— Ты потому и хороший хирург, что у тебя мягкий характер. Ты любишь больного, а не только саму операцию, не свое хирургическое мастерство…
— Ересь. Без мастерства какой же может быть хирург! Ты несешь чепуху…
— А мне кажется, она права, твоя цыганка… Настойчивость, во всяком случае по отношению к женщинам, тебе не свойственна. Правда, я не знаю, какой характер у твоей Ани…
Яковлев слегка покраснел:
— У Ани крутой характер…
— Вот видишь…
— Но Аня помогает мне жить, — сказал Яковлев, как будто оправдываясь. — Она твердой рукой ведет наш семейный корабль, и это позволяет мне всего себя отдавать работе…
— Тебе повезло, — сказала Надя. — Тебе очень повезло…
— А Тихону разве с тобой не повезло? — рассердился, сам не зная на что, Яковлев.
— Повезло, — спокойно ответила Надя. — И Тихону тоже повезло. И поэтому Тихон нашел свое место в жизни, утвердился, преуспел на работе и даже новую любовь нашел, когда старая угасла. А я вот свое место потеряла…
— Что ж ты, без Тихона не проживешь, что ли…
— Ты не понял, — все так же спокойно пояснила Надя. — Я не Тихона имела в виду. Я свое место в жизни потеряла. Я ведь не люблю свою нынешнюю работу, хоть это и очень почетно — бороться с антисанитарией… Мне больше нравилось оперировать. А я отказалась от своего призвания, и жизнь отомстила мне…
— Мудришь ты, доктор Милованова, — покривил душой Яковлев. — Идешь от неверных посылов, мудришь, а вокруг такая красота…
Надя согласилась:
— Действительно, вокруг красота.
Иногда они просто молчали. Надя сказала, что она теперь выучилась подолгу молчать, — у детей своя жизнь, а она много времени проводит одна, молча. Даже считает, что это полезно, укрепляет нервы и приучает размышлять. Есть такая философия, не то у буддистов, не то у йогов, — они утверждают, что человеку необходимы дни полного молчания.
— Это великолепно…
Яковлев недоверчиво пожал плечами.
— Одинокие женщины всегда интеллигентнее замужних, — засмеялась Надя. — Я почти не успевала читать, а теперь не только позволяю себе роскошь молчать, но и читаю. Даже снова полюбила поэзию… А ты?
— Ох! — только и вздохнул Яковлев.
У Нади даже с собой были книжки стихов. И в сельских магазинах, мимо которых они проезжали, она кое-что купила, радуясь своей удаче:
— Теперь ведь достать хорошую книгу — все равно что выиграть в лотерею. Все покупают книги, повальное увлечение…
— А не мода? — усомнился Яковлев.
— Может, и мода, но хорошая…
— Когда я был молодым, любил читать. Я был большим книго… книго…
Он затруднился, но Надя помогла:
— Книгочеем…
Они оба охотно смеялись над любым пустяком. Иногда читали по очереди вслух, Надя — волнуясь и запинаясь, Яковлев — отчетливо и с выражением. Но чаще, как ни сопротивлялась Надя, все-таки разговаривали. Яковлев расспрашивал, какой она была маленькой. Надя рассказывала. И про детей своих рассказывала. Яковлева это веселило. Сам же он больше всего любил говорить про свою больницу:
— Иметь бы такого завхоза, такого помощника, каким был твой Тишка в госпитале, и можно бы жить не тужить, знать, что тыл обеспечен, все в порядке, твое дело — только больные. А то ты не поверишь, как приходится изворачиваться, кланяться умелым людям, даже из своего кармана платить, только бы изготовили инструментарий, какой тебе удобен, или гвозди… ну, знаешь, какие мы при переломах вставляем, это же целая проблема. Я одно время даже сам изобретал…
Он откладывал книгу или переводил разговор на другую тему и увлеченно начинал рассказывать про больных. Память у него была как регистрационный журнал, он каждую мало-мальски сложную операцию отлично помнил. А операции все сложные, считал он, все требуют подготовки. Отнесешься халатно, так могут быть такие последствия, что ой-ой-ой…
— Операции я все помню, а лица, понятно, забываю. Тут как-то обиделся на меня больной: я, мол, у вас лежал, вы меня все голубчиком называли, а запамятовали. Я отвечаю — погоди, вот посмотрю на твой шовчик и скажу, лежал ты у меня или не лежал, на лицо, извини, не всегда гляжу. А то еще такой был случай…
Надя охотно слушала.
Они обычно находили веселую, усыпанную солнечными пятнами лужайку, но сами садились в тень под дерево и машину, конечно, тоже ставили в тень. И сегодня выбрали живописное тенистое место, договорились, что будут читать каждый свою книгу и будут молчать, не отвлекаться. Но Яковлев долго не вытерпел. Пошелестел страницами и тут же заговорил о том, что очень интересно наблюдать за Надей, когда она читает: на ее лице отражаются все эмоции.
— И брови поднимаешь. И хмуришься…
— Ты что же, следишь за мной?
— Да. Мне приятно…
Солнце передвинулось, им тоже пришлось передвинуться. И Яковлев, чертыхаясь, перегнал машину в другое место, в кусты.
— Ты к своему «Москвичу» относишься с такой заботливостью, как к живому существу, — пошутила Надя.
Яковлев почти серьезно ответил:
— Всякий механизм живой, надо знать его особенности и относиться к ним с уважением…
— Ох, хорошо, если бы и к людям так относились… с уважением…
— А я отношусь с уважением, — уже вполне серьезно ответил Яковлев. — Я к тебе отношусь…
Надя от серьезного разговора ушла:
— А читать мешаешь…
Но книгу все-таки закрыла.
— Ты хорошо слушаешь, — похвалил Яковлев. — Тебе хочется рассказывать и рассказывать, так ты хорошо слушаешь. Я вниманием не избалован… Аня, — он впервые заговорил об Ане с каким-то оттенком обиды, — Аня наперечет знает всех подруг нашей дочери, всех ее преподавателей и сокурсников, но с тоской слушает то, что рассказываю я… — Он отломил от куста веточку и, перебирая листочки, сказал: — Иногда после операции я прихожу такой усталый и взбудораженный, что долго не могу ни уснуть, ни успокоиться, все говорю…