— Возможно, что Ане надоело слушать про операции…
— Конечно, надоело. Она устала, хочет спать, а я про свое… — И почему-то стал оправдываться: — Аня очень хорошая и прекрасно ко мне относится…
— Не сомневаюсь…
— Тебе неприятно, когда я говорю про Аню?
— Нет, что ты…
— Значит, мне показалось. — Яковлев успокоился. — Аня ведь самый близкий мне человек. Дочь меня не очень-то любит, она — мамина дочка, друзей у меня мало, вот вы с Тихоном, да и то далеко… А Аня со мной всегда… — Как обычно, он спохватился, испугался, что говорит неделикатно, ранит Надю, которая теперь с Тихоном врозь, и предложил:
— Лучше правда почитаем…
— И помолчим, — сказала Надя строго. — Иногда лучше всего помолчать.
Яковлев пристально посмотрел на нее, открыл было рот, покачал даже головой, но ничего не сказал. Перебирал листья на своей веточке и вздыхал.
Так они мотались по Карельскому перешейку, ночевали в деревенских гостиницах или у хозяек, обедали в чайных или столовых, иногда ели всухомятку — жили удивительно беспечно, весело, непритязательно.
Отдыхали часами на полянах или в лесу на опушке, под сосной или березой, следили, как деловитой походкой бегут по желтому песку муравьи.
Однажды поймали стрекозу.
Надя посадила стрекозу на палец, кричала,-что стрекоза щекочет кожу, но это удивительно приятно. Потом стрекоза взлетела, но не стала улетать, а села на Надины волосы.
— Это потому, что твои волосы хорошо пахнут, — сказал Яковлев. И смутился.
— Это что — комплимент?
— Я не мастер говорить комплименты, ты же видишь…
— Нет, почему! Ты очень мило сказал…
— Никогда не поймешь вас, женщин, что, по-вашему, хорошо и что плохо.
— Все, что необычно, что от сердца, порыв, то и хорошо…
— Да? Но я вроде не склонен к порывам. Хотя… — Яковлев подумал и признал, что, конечно, это очень разумно — размеренная жизнь, жена, к которой привык, каждое слово которой, каждую интонацию знаешь, но хочется, правда, иногда чего-то нового, необычайного, неизведанного, какой-то вольной кочевой жизни.
И Надя грустно согласилась: да, да, мы, женщины, потому вам и надоедаем, что наш мир более узкий — хозяйство, дом, дети. И никуда от этого не денешься, какое уж там кочевье! В нас сильно развито чувство семейного долга.
— Если бы моя жена видела, что я здесь ем, как грешу против диеты… Ох, был бы крик!
— Она ведь о тебе заботится…
— Это верно…
— Вот видишь.
— Верно, но скучно…
— Да, да, я всегда помнила, какая сложная операция была когда-то у Тихона, я всегда была настороже, предостерегала, оберегала, это ему надоело… С ней, с новой своей женой, он, должно быть, почувствовал себя моложе, сильнее…
— И помрет скорее, — грубо сказал Яковлев.
— Зато пока счастлив…
— В этом я не уверен… Ты ловила каждое его желание, ты…
— Когда Тихон злился, он говорил, что вовсе я его не люблю, просто тешу свое самолюбие, что, мол, я его спасла… Он был очень ревнивый…
— К кому же он тебя ревновал? — поинтересовался Яковлев.
Надя ответила не сразу:
— Когда-то, на войне еще, к тебе, потом… Он ревновал ко всем, даже к собственным детям… Он ведь собственник, Тихон. И очень самолюбивый…
— Гм, — удивился Яковлев. — Почему же он ревновал ко мне, позволь спросить? Какие у него были основания?
— Ну что теперь выяснять, смешно…
Были минуты, когда Яковлев боролся с искушением поцеловать Надю, обнять ее. Но ему казалось это непорядочным. Надя доверилась ему, поехала с ним. Аня отпустила его одного. Сам он уже не молод, плотен, лысоват. Он гнал от себя искушение, старался шутить, язвить, острить, философствовать.
— Человек должен быть иногда свободен. Вот как мы… Лежать на траве, следить за этими торопливыми муравьями… — Но муравьи все-таки не могли его интересовать долго. — Надя, неужели ты забудешь эту нашу поездку?
— А ты?
— Я-то не забуду, вот ты бы не забыла. Скажи, а Тихон ревновал тебя за дело? Или просто так?
— К тебе?
— Ну, предположим, к другим…
— Так я и сказала…
Но он-то понимал, что она шутит, и ему необыкновенно приятно было знать, что Надя — серьезная, преданная своему мужу женщина, как будто тем, что Надя была верна Тихону, она была верна и ему.
А все-таки он снова сказал, уже в другой раз:
— Твои волосы очень хорошо пахнут…
— Поздно же ты заметил мои волосы, в них уже седина…
— Не вижу никакой седины.
— Глупый, я их крашу. Мо́ю ромашкой, она золотит…
Он протянул руку, погладил ее волосы и даже засмеялся:
— Мягкие…
Вот и вся ласка, на которую он решился. И тут же нахмурился, отдернул руку и зачем-то стал рассказывать, как Тихон к нему приезжал, какая трудная попалась ему тогда больная, насилу выходил.
— Кстати, — припомнил он, — Тихон очень не понравился моей жене, я даже удивился. А что-то Аня в нем разглядела…
— Женщины вообще отличаются чуткостью… — Надя не стала говорить об Ане. Попросила: — Вспоминай обо мне, Леша, ладно? Нет, не, поездку, не пейзаж, не эту лужайку, — просто то, что живет на земле Надя Милованова, вспоминай…
— Есть вспоминать, доктор Милованова. — Он как будто шутил, но расчувствовался, взял Надину руку, пожал, потряс. Глаза его затуманились. — Скоро последний день…
Надя назвала этот день счастливым. Хотя и вечер накануне этого последнего дня они провели неплохо. Ехали мимо сельского клуба, а там шла картина. Та самая старая картина про войну и про хирурга, которую так любил доктор Яковлев. Он скосил глаза на большую афишу-плакат с названием и невольно затормозил. Надя угадала:
— Хочешь посмотреть?
Он не столько хотел посмотреть фильм, сколько хотел знать, заметит ли Надя сходство между ним и героем. Его так и подмывало бросить небрежно: «Моя жена находит, что мы похожи». Но не говорил — пусть Надя сама заметит и скажет. А если не скажет, значит, это Анина фантазия.
Фильм взволновал его на этот раз особенно сильно: и гул войны, и падающие бомбы, корежащие и лес и землю, и операционная, и подвиги врачей и солдат. Картина как бы накладывалась на все то, что они с Надей вспоминали в эти дни, на то, что переживали вместе и никогда, никогда не забудут. Поначалу он еще замечал, что в картине правильно, а что не так, как было на самом деле, — ведь не было у них в войну таких наглаженных халатов, и вид — особенно у него — был более штатский, не щелкал он каблуками (Надя, по неопытности, щелкала!), да и вообще никто вокруг не соблюдал так тщательно субординацию, не до нее было. А потом, как всегда, увлекся и даже прослезился.
Надя сидела рядом с ним, и ему приятно было, что она сидит так близко, почти прижавшись к нему прохладным плечом. На ней было летнее платье без рукавов, и он все время чувствовал ее плечо…
Он нерешительно взял Надину руку в свою и не отпускал.
Взрослых в кино почти не было, сидели подростки, мальчишки, которые замирали, пока шли военные эпизоды, и свистели и кричали, когда герой целовался с героиней.
Зажегся свет, стали хлопать откидные сиденья, а Яковлев с Надей все еще сидели, держась за руки. Кто-то за их спиной тихонько свистнул, кто-то тихо сказал со смешком «жених и невеста», кто-то в их ряду переминался с ноги на ногу, желая пройти и не решаясь поторопить. А какая-то девчоночка в короткой юбке, с золотистой стриженой головкой громко сказала подружке: «Плачет, надо же… какой сентиментальный». А подруга ответила: «Ой, наш старик тоже такой. Как про войну, он плачет».
Яковлев опомнился. Засмеялся:
— Я тебя скомпрометировал, Надя, ты извини.
— У меня у самой глаза мокрые. Но знаешь, Леша, все-таки лучшая пора моей жизни была тогда…
— Ну что ты? Что ты такое говоришь…
— Нет, не что ты… — Надя настаивала. — Те годы были моим взлетом, выше этого я больше никогда не подымалась. И лучше, чем тогда, не была…
— Ты была такая прелестная, такой милый рыжик с зелеными глазами. Но, клянусь, ты и теперь еще очень и очень в форме. Ну, просто — привлекательная женщина, и только такой дурак, как Тихон…
— Да не в нем дело, не в Тихоне, — с досадой сказала Надя. — И не о внешности я говорю. Неужели ты не понимаешь? Тогда я будто быстро шла в гору, напрягала все усилия, а после просто брела и брела по гладкой дорожке…
Когда они вышли из кино, то оба удивились, что еще совсем светло. Никак не могли привыкнуть к белым ночам, придававшим особое очарование и своеобразие их поездке. Каждый вечер удивлялись заново и сейчас не хотели уходить от этого белесого загадочного света, медлили около кино. И когда подъехали к дому, где ночевали вчера и должны были в последний раз ночевать сегодня, то тоже не торопились, долго стояли у ворот.
— А все-таки надо выспаться перед дорогой, — вздохнул Яковлев. — Надо встать пораньше, приготовить машину…
— Да, праздник кончается, — печально отозвалась Надя. — А как было хорошо…
— В будущем году, — сказал Яковлев, — я обязательно повезу Аню в Крым, я обещал…
— Аню? А кто это — Аня? — невесело пошутила Надя.
— Может быть, спишемся, и ты с нами поедешь, — не очень твердо пригласил Яковлев.
— Нет, втроем так славно уже не будет…
— Мне нравится твоя откровенность…
Они въехали в ворота, во дворе почему-то стояла еще одна машина, красная. А двое молодых людей разбирали палатку. Им помогали девушки.
И хозяйка стояла тут же, давала советы, глазела, то громко хохотала, то конфузливо прикрывала рукой щербатый рот.
— А я ваши койки сдала, — пошутила она, увидев Яковлева и Надю. — Думаю, уехали и уехали, и не вернутся…
— И деньги зажулят, — подхватил Яковлев.
Все сразу перезнакомились, разговорились, стали угощать друг друга папиросами, бутербродами. Яковлев помог молодым людям разжечь костер. Наладились варить в чугунке суп. Полевой суп, с пшеном и картошечкой, и чтобы припахивал дымом.
Яковлев суетился больше всех, резал складным ножом сало для заправки, подкладывал хворост. Надя сидела тихо, к супу почти не прикоснулась, отмахивалась от комаров. И хозяйка была тут же, охотно, взвизгивая, смеялась.