Красивое, правда, не такое красивое и не такое мужественное, каким оно выглядело на экране, лицо артиста показалось Яковлеву холодным и высокомерным. Никто и ничто не могло бы заставить его теперь поверить, что артист на грани отчаяния и приехал сюда за поддержкой. Его страстью были автомобили, на этом они сошлись и сдружились с механиком. Димка гордился этой дружбой, а артист нуждался в беззаветной, бескорыстной, слепой привязанности.
Ему было плохо, ему было очень плохо, не ладилось с новой ролью, и он нуждался в том, кто безоговорочно верит в его талант.
Плохо было с новой ролью! До этого он играл молодых, теперь, с возрастом, надо было заново находить себя. И осложнились отношения с женщиной, на которой он не хотел жениться, не хотел уводить ее от мужа и связывать себя, но которую боялся потерять, если будет слишком уж тянуть.
Артист заехал на станцию потому, что Димка умел слушать, возмущаться и сочувствовать, пылко и искренне сопереживать. Всем другим приятелям по театру и кино, с которыми можно весело или в заумных рассуждениях об искусстве провести время, было, в сущности, мало дела до его тревог. Они теперь, может, даже радовались, что у него неуспех. Он страдал оттого, что одинок, как ему казалось, а он и был теперь одинок, как все люди, когда им тяжело и нужно сделать окончательный выбор. Так одинок был сейчас и Яковлев с его внезапно нахлынувшей любовью, с сожалением о том, что подходит старость, а он, Яковлев, что-то важное, большое, значительное в жизни упустил…
Яковлев пристально смотрел на артиста, стараясь вложить в этот взгляд насмешливое презрение, досаду, обиду, даже горечь, но судьба не одарила его актерским даром выразительности. Яковлев вспомнил, как в спектакле МХАТа, в пьесе «Дядя Ваня», насмешливо кланяется Борис Ливанов в роли доктора Астрова. И, вспомнив, тоже сложил руки на груди и поклонился. И еще больше рассердился на себя за то, что эффекта не получилось.
Резко повернувшись, он пошел вслед за механиком.
Но артист, видимо, что-то почувствовал.
— Вы, кажется, обиделись? Что это вы? — обеспокоенно спросил он.
Но Яковлев уже не слышал. Не хотел слышать.
МУЖ И ЖЕНАРассказ
Чуть скосив подведенные глаза, гардеробщица Ася следила, как Владимир Павлович вытаскивает из спортивной сумки свертки и банки с яркими этикетками. Снимает плащ. Достает из кармашка расческу. Кепки Владимир Павлович не носил, осенний ветер сбил и растрепал его густые русые волосы.
Ася протянула руки к жесткому плащу. Сверкнул браслет на запястье, звякнули бусы на смуглой, худой, морщинистой шее.
— Вы очень заботливый муж.
Владимир Павлович нахмурился.
— А что? — оживленно заговорила Ася. — Думаете, не бывает, что выписывается семейная больная, чья-то законная жена, а никто не встречает?.. — Холодность Владимира Павловича все-таки подействовала, Ася оборвала: — Ну, чего стоите? Номерок? Не надо вам номерка. Идите…
Он толкнул дверь с примелькавшейся надписью: «Хирургическое отделение. Прием от… до…» — и пошел, стараясь ступать полегче, чтобы ботинки не стучали по кафельному полу широкого коридора. Все тут было ему знакомо: белые двери, номера палат, столик старшей сестры. Шкаф с медикаментами. Телефон. Чахлая китайская роза на высокой подставке, с шорохом роняющая мелкие засохшие листочки. Высокие глянцевитые фикусы. Бачок с водой. Кресла в чехлах. Он знал, сколько шагов из конца в конец, знал запах лекарств, запах беды.
До операции Тоня лежала в огромной палате, в самой глубине. Он на цыпочках шел, бывало, мимо кроватей, стараясь ни на кого не глядеть, а все равно видел бледных больных женщин, бесстрастно провожавших его взглядами. Он сутулился, сжимался, как бы стараясь занять меньше места, боялся зацепиться за тумбочку или за стул, стоявший на дороге, и еще больше терялся, оттого что и у Тони тоже был бесстрастный, отрешенный, пугавший его своей отрешенностью взгляд.
Теперь Тоня лежала одна в маленькой, высокой, очень белой комнате. Вторая койка пустовала. Голые стены казались заиндевевшими, холодными. А тут еще за окошком порывисто гнулось растрепанное дерево, прижимая к стеклу ветки с поредевшими листьями. На карнизе, нахохлившись, зябли и скучали голуби.
Владимир Павлович поцеловал жену.
— Вид у тебя получше, чем вчера…
А у самого сердце разрывалось — такой слабой казалась Тоня, такие бескровные были у нее губы.
— Сима Соломоновна обещается завтра показать меня профессору. Ты обедал?
Он смущенно кивнул. Всего он стыдился теперь: что широкоплечий и сильный, что приходит и снова возвращается туда, где живут, работают и едят здоровые люди. Стыдился, что обедал один, без нее, в их комнате, за их столом, покрытым клеенкой. Может, казалось ему, Тоня думает в эту минуту, что не сидеть уж им вместе за этим покрытым зеленой клеенкой столом. И сказал как мог беспечнее:
— Придешь домой, первым делом сваришь мне борщ, как ты умеешь, согласна?
Он вынул из целлофановой бумажки две розы, стал пристраивать их, накалывая пальцы о шипы, в стакан с водой.
— Я думала, розы уже отцвели. Где ты такую прелесть достал?
— Кто ищет, тот найдет… — И так Владимиру Павловичу трудно было казаться веселым, что он отвернулся.
— Сядь, я не вижу тебя…
Он послушно сел.
— Зима скоро. Веточке шубку надо, — сказала Тоня.
— Вот выпишешься…
— Дорогую не покупай, растет девочка…
Тоня вдруг посмотрела мужу в глаза, будто хотела в них что-то прочесть. Владимир Павлович нагнул голову и, ища себе дело, стал укладывать в тумбочку то, что принес, — компот, печенье, плавленные сырки.
— Зачем опять натащил? Для чего? Для чего тратишься? — почти строго сказала Тоня. — Сам вон какой худой стал…
В палату, как в танце, вбежала, влетела туго завернутая в халатик, перетянутый пояском, молоденькая, тоненькая сестра. Тоня пожаловалась:
— Вот хоть вы ему скажите, Галочка, милая, нету у меня аппетита. А он носит…
Ловко откалывая кончик ампулы и орудуя шприцем, сестра ответила:
— Заботится о вас, вот и носит. Любит… — И покосилась на цветы: — Ой, какие розы!
Тоня высвободила руку, темноватую у ладони и белую у плеча. Когда Владимир Павлович посмотрел на эту теплую, нежную белизну, что-то всколыхнулось в нем, заныло и защемило. Галочка вытерла иглу, протерла место укола ваткой и спустила рукав. Упорхнула, легонькая и быстрая, унося на лотке комочек ватки с каплей алой Тониной крови.
Тоня сказала тихо:
— Я думала, ничуть ты меня уже не любишь.
Позже Владимир Павлович сидел на лестничной площадке на деревянной высокой скамье. Вышел покурить. Так и сказал жене. Когда становилось совсем невмоготу, он выходил курить. И часто сидел с незажженной папиросой или вдруг спохватывался, что папироса догорела, пепел падает на колени, и думал о том, что вот так же распадается и рассыпается вся его жизнь. Когда жена расспрашивала про Веточку, он бодрился: мол, ей очень хорошо со мной, ты ее баловала, а я всегда мечтал воспитывать ее, как парня, закалять. Все это верно, он действительно хотел воспитать Ветку, как парня, как мальчишку, но девочка оставалась девочкой, была болтлива и любопытна, тосковала о матери, часто плакала, обижалась, и у нее были косички и банты из скользкой капроновой ленты, которая не поддавалась даже его ловким пальцам.
На заводе женатые ребята из бригады не раз предлагали взять девочку к себе, пока Тоня болеет. А сегодня один сказал: «Моя жинка с удовольствием придет, сготовит, простирнет что надо, натрет паркет…». Но Владимир Павлович не хотел одалживаться — это раз, и потом боялся, что Тоне будет неприятно, если чужая женщина станет хозяйничать в ее доме. Да и ему самому это было бы неприятно.
Он отказался:
— Это не решение проблемы.
— А что решение: жить всухомятку? У тебя, бригадир, и так все скулы обтянуло.
Владимир Павлович отшутился:
— Жирным мне быть не показано, выходить из спортивной формы нельзя…
И ребята, по молодости не умеющие долго думать о печальном, тут же стали обсуждать новый заказ, заговорили, кто и как сыграл в футбол и какой вес подняли штангисты, заспорили, прибавят или не прибавят высоту в прыжках знаменитые прыгуны. Владимир Павлович утверждал, что если будут упорно тренироваться, если не зазнаются, то прибавят.
— Твердость в любом деле, настойчивость — это все.
— Ну, а талант? — спросил кто-то.
— Талант без настойчивости ничего не дает.
— А везение? Одному везет, а другому — ну, никак…
— Вот этого, везения, я как раз и не признаю… Я за честный спорт.
Сейчас, когда Владимир Павлович сидел и курил, эти разговоры о везении и настойчивости, о прыжках и голах, о новом заказе и заработках казались ему совсем уж ненужными, никчемными. О чем он спорил?! Смерть никого не щадит — ни талантливых, ни везучих, ни злых, ни добрых…
Он содрогался, думая, что Тоня может умереть, что так вот просто, как рвется нитка, может оборваться и Тонина жизнь, а он будет, как и прежде, работать, рассуждать… Закон природы? Да будь он проклят, такой несправедливый закон.
Раньше иногда, сердясь на Тоню за что-либо, он говорил: «Разведусь, вот попомни мое слово, не стерплю — разведусь!» И втайне даже злорадствовал, что вот он разведется и будет жить, как захочет, и Тоня еще не раз пожалеет, что потеряла такого покладистого, послушного мужа. Но того, что жена может исчезнуть навсегда, умереть, он никогда не мог себе представить. А теперь Тоня лежит в палате и мучается, а он сидит вот здесь на деревянной скамейке и курит… На прохладной лестничной площадке вьется сиреневый дым, плывет, плывет, уплывает…
Ни черта не стоит человеческая жизнь, и сам ты ни черта не стоишь, если не можешь помочь любимому человеку. На что тогда твои руки и сила твоя и ловкость? Он вспоминает, как в первый год после женитьбы они проводили лето в спортивном лагере, многие даже не знали, что они женаты. Тоня жила в палатке с девчатами, он со своей командой, но, когда шли в горы, держался рядом с Тоней, зная ее беспечность. И устерег, уследил, спас. Подхватил, когда она оступилась на крутом склоне. Так бы и бухнула камнем вниз, в пропасть. Вечером она сказала ему, когда целовались у скалы, в тени, потому что луна заливала светом весь лагерь, нигде не спрятаться было от любопытных глаз: