— Ты не одну меня спас сегодня. Понятно?
Он тогда и Тоню и Веточку спас.
Взволновался:
— Тем более тебе тут в лагере делать нечего… Теперь у тебя другие задачи, поважнее…
Уж очень она была порывистая, неосторожная. Боялся он за нее, даже душой покривил:
— Ты на свою реакцию не полагайся. Не такая уж у тебя быстрая реакция…
— Еще чего?! — возмутилась Тоня.
— Люди сначала думают, потом действуют. А ты?
— Не глупее других…
А все-таки Тоня подчинилась, уехала домой.
Она совсем переменилась, когда родилась Веточка: притихла, ничем, кроме ребенка, не интересовалась. И все напевала. Ветку укладывала — мурлыкала, пеленки стирала — заливалась во весь голос. Мешала читать газету, мешала заниматься, когда готовился к кружку. И на стадион больше не ходила. Только иногда, когда гуляла с Веточкой во дворе, а ребятишки играли в волейбол, вдруг подходила, наподдавала по мячу и говорила:
— Вот как надо бить. А у вас что за удар?..
Или, если Ветка спала спокойно в коляске, прикрытой тюлем и увешанной погремушками, судила игру, при условии, что не будут очень кричать, будить ребенка. Потом она и это бросила, даже сердилась, если ее звали:
— Идите, идите, незамужних зовите, мне некогда… Я свои связи со спортом порвала…
Владимир Павлович даже удивлялся.
— Не верится, что ты стометровку отлично бегала…
Она сердилась. И слушать не хотела. Как-то заплакала:
— Ну когда мне? Куда я ребенка дену? Разорваться мне, что ли?
— А другие как же? У других детей нет?
— То другие, а то я… Я делить свое сердце пополам не умею…
И вся, с головой, ушла в дом, в семью. Тут было ее настоящее место, ее интерес… Чистила, мыла, терла. Гордилась, что Веточка растет здоровенькая, что врачи в консультации хвалят. Один раз с девочкой на руках прибежала на стадион, где Владимир Павлович тренировался, напугала до полусмерти. «Что, что случилось?..» Она, сияя, спустила Веточку на траву: «Покажи, покажи папке, как мы ходим… Пошла, честное слово, пошла…» Не могла дождаться, пока муж вернется домой — так хотела похвалиться.
Дома Владимир Павлович бывал мало. Работал на заводе, часто оставался после смены, всегда у него, как у бригадира, находились дела. Цехком ему давал поручения, он был членом цехкома. Играл в футбол за свой цех, играл в сборной завода, тренировался. Футбольные матчи на первенство Союза, на кубок никогда не пропускал, покупал билет на северную трибуну. Партийная учеба тоже отнимала часы, и производственное обучение у них было: на заводе постоянно вводили новую технику, завод был передовой.
Тоне по хозяйству муж почти не помогал: чинил, правда, электричество, если портилось, и всякие там бытовые приборы, телевизор сам ремонтировал.
И всегда торопился. Тоня даже насмешничала:
— Ты у нас не хозяин в доме, а жилец. Квартирант…
Он оправдывался:
— Тоня, дорогая, да когда мне? Ни минутки свободной…
А годы летели…
Они с Тоней уже не целовались так, что душа замирала, хотя жили, в общем, дружно. Разлада между ними не было. Просто не нравилось Владимиру Павловичу, что жена вроде стала жадная, жалуется, что не хватает денег: хотелось ей накопить то на шкаф полированный, то на стол, то на шелковое покрывало. Стала работать на полставки в лаборатории, уставала, ворчала: сил, мол, моих нету отстирывать от травяных пятен футболки и майки, теперь еще Веточкино белое трико надо стирать.
Она водила дочку на фигурное катание и в балетный кружок, восхищалась, какие у девочки крепкие, ладные ножки. И в первый класс Веточка поступила, прибавилось обязанностей — следить, как готовит уроки.
Когда Владимир Павлович понял, что отыграл свое на футбольном поле и из команды пора уходить, ой как обрадовалась Тоня: ну, теперь заживем по-другому, как все люди!.. Муж огорошил, ошеломил ее тем, что взялся по поручению завкома тренировать подростков.
— Бесплатно?
— Это в общественном порядке… Тоня, пойми…
Она опустила руки.
— Я-то понимаю… Нет, не жалеешь ты своего ребенка.
— Вот именно, что я жалею детей. Надо их вовлекать. Сколько шатается без интереса, без цели… Надо воспитывать…
— Воспитаешь это хулиганье, как же!
— Отмахиваться легко. А ты помоги…
— Какой из тебя воспитатель? — сказала Тоня. — Ну что ты лезешь в чужие дела и всегда тебе больше, чем всем, надо.
Он крикнул в запальчивости:
— Нету чужих дел, все мои!..
Тоня превозмогла себя, умолкла. Даже заступалась за мужа, коршуном налетала, если кто посмеивался над Владимиром Павловичем. «За своими мужьями приглядывайте, — отбивалась она от соседок, — он не пьет, не бездельник. Спорт — благородная страсть».
Но сама, особенно когда бывала не в духе, такие сцены устраивала, что только держись.
Очень он обижался…
Иногда они ходили в кино с женой, если было на кого оставить ребенка. Иногда в гости: Веточку тогда брали с собой. Иногда все втроем отправлялись гулять. Но Тоня портила прогулки тем, что делала замечания, тащила в магазин или просто останавливалась поглазеть на витрины. Он этого не любил. И случалось, уходил один, без жены, забирался в парк или сидел на скамеечке в сквере, наблюдал, размышлял. Было ему о чем подумать. Десять человек в бригаде, к каждому нужен подход. Ученики на стадионе что ни парнишка, то другой характер, и каждого хочется понять. Конечно, как говорится, в чужую душу не влезешь. Но он ведь добивался, чтобы души эти не чужие были…
Иногда он останавливался у станций метро, смотрел, как стоят там, скучая, молодые люди и чего-то напряженно ждут. А чего?.. Думал: «И сам я еще чего-то жду, а чего — тоже не знаю…»
…А вот ждет ли чего-нибудь Тоня, об этом не думал…
И в отпуск этим летом он поехал один. А ведь мог отпуск провести с Тоней. Мог, да не хотел.
Обиделся он на жену.
Тоня развела большую стирку и потребовала, чтобы муж развесил во дворе веревки для просушки белья. Трудно ему, что ли, веревки привязать, не в этом дело. И то, что тренировку пропустил, не так уж важно… А противно было сидеть сторожем, следить одним глазом из-за газетного листа, как хлопают на ветру простыни и наволочки, рубахи и майки, пестрые ситцевые сарафаны. Уходили на службу соседи с портфелями, выходили покурить пенсионеры, хозяйки возвращались с покупками, а он все читал и перечитывал газету, дожидаясь Тониного знака и сгорая от стыда. «Возьмет кто-то твое барахло, как же…» — сердито сказал он, когда Тоня наконец-то соизволила выйти. А Тоня насмешливо ответила в тон ему: «И то… кому чужое надо…» Он даже задохнулся от гнева: ну ладно…
И обедать не стал. Ушел. Выскочил, как оглашенный, на Ленинградский проспект, на бульвар, сел под шумящими тополями. А когда остыл, огляделся, увидел, что неподалеку, как нарисованные, сидят, никого не видя вокруг себя, держась за руки, чем-то расстроенные молодой летчик и девушка, — лица ее он не видел, видел только затылок, легкие волосы, высокую шею, опущенные плечи. Плечи у девушки вздрагивали: плакала, что ли? И такое в этих женских и мужских стиснутых руках было отчаяние, такое горе и такая любовь, что Владимир Павлович уставился на них и не мог оторваться, хотя понимал, что надо не только отвернуться, но и уйти, не мешать.
Что же с ними приключилось? Летчик ли женат или девушка не свободна? Или надо летчику улетать на служебное задание? Ничего этого Владимир Павлович не знал и не мог узнать, завидовал только, что здесь настоящая любовь.
Он пошел на смену, отработал, вернулся домой, ночь прошла, день, второй, третий, а перед ним, как наваждение какое-то, стояла скамейка на бульваре, укрытая кустами, летчик и плачущая девушка.
Тоска томила Владимира Павловича. Рвался он куда-то, не находил себе места.
Потом взял Тоне с Веточкой путевку в дом матери и ребенка и один уехал в деревню.
Жить у родичей Владимир Павлович не захотел, просто поставил в лесу палатку, собирал грибы, ловил в речке рыбу. Жил, как отшельник. В деревню ходил редко…
Двоюродный брат Петька, то есть Петр Петрович, сам несколько раз приходил его навещать, принес даже как-то пол-литра, но выпивкой Владимир Павлович не интересовался.
Петр Петрович был не намного старше Владимира Павловича, но казался рядом с ним почти стариком. Лицо красное, грубое, в морщинах, продутых вьюгами, иссушенных зноем. Работал шофером на грузовике.
Общих интересов у них почти не было, отвыкли друг от друга, а все-таки, когда перебирали прошлое, детство, снова возникло между ними чувство близости. И однажды на закате, на полянке, где двоюродный брат косил сено для своей коровы, Владимир Павлович, размягчившись от воспоминаний, умиленный красотой березовой рощи, что окаймляла поляну, вдруг рассказал про летчика и девушку, которых видел в Москве на бульваре. Рассказал и сам испугался, что брат не поймет, посмеется над ним. Но брат молчал.
— Надо же такое… — виновато признался Владимир Павлович. — Вот так иногда задумаешься: а тебе чего не хватает? Все еще ожидаешь чего-то…
И опять брат ничего не сказал. Только когда уже стемнело, он положил косу и предложил, закуривая:
— Может, желаешь, есть тут у нас одинокие бабы…
— Ты что это? Я же не в таком смысле…
— В таком, не в таком, — лицо Петра Петровича вдруг приняло печальное выражение, — а какие уж тут мечтания, какие любови, когда хомут на себя надел, народил детей… Нет, то, что в кино показывают, нам не суждено…
— Почему ж это не суждено?.. Как так не суждено? — почти обиделся Владимир Павлович.
И больше на подобные темы разговоров с братом не заводил. Стеснялся — это одно, а потом — очень уж ему нравилось в лесу. Бодрый он стал, спокойный. Отоспался. Отдышался. Тосковать перестал.
Отдохнул замечательно. Грибов набрал. Наслушался, как журчит родник в лощинке.
А теперь вот стыдно и больно, что не провел эти недели с Тоней. Подумать только, что и Тоня могла с ним быть в лесу, среди берез…
Тоня лежала уже розовая, румяная, смотрела прямо перед собой блестящими глазами. Горела от высокой температуры. И сказала, будто продолжая начатый разговор: