Осенним днем в парке — страница 67 из 109

— Не видите, что ли, с кем я говорю? Это же мой первый тренер.

Многие из команды не знали Владимира Павловича, разве они ходили на игры цеховых команд или на занятия заводской школы? Но некоторые, конечно, вспомнили: ну да, знаем, как же…

— Вы на банкет, Владимир Павлович? Как это некогда? И что значит «не пригласили»? Я приглашаю, вы же мой учитель… Я же вправду вам всем обязан… Без галстука? — шумел Ленька. — Мы это дело поправим… — Он вытащил из кармана роскошный галстук и, раньше чем Владимир Павлович опомнился, повязал ему на шею. — Заметьте, не мнется, стопроцентный нейлон. Дарю на память… Я его привез для вас, только не было случая завезти… Но я знал, что вас тут встречу, — не то врал, не то правду говорил Леня. — Не поверите, минуты свободной нету… На части рвут…

— Ох, Леня, — назидательно произнес Владимир Павлович, — имей в виду, нет режима — нет и футболиста…

Леня стал клясться, что понимает, но их заторопили, повели — и Владимир Павлович уже сидел в банкетном зале за длинным столом рядом с Леней. А напротив сидел директор.

Было много тостов за кубок, за команду и ее тренера, за решающий гол, за вратаря, за центрального нападающего, за директора завода, ибо кому же не понятно, что успех заводской команды обеспечивает в первую очередь директор. Если директор не любит и не понимает футбола, то вряд ли команду будут знать за пределами заводской проходной. А команда теперь с мировым именем, и мы имеем все основания провозгласить тост за нашего мирового директора…

— Подхалимничайте, ребята, но знайте меру, — погрозил пальцем парторг.

В общем, было весело.

И вдруг встал Леня и стал говорить про Владимира Павловича. И перечислять его заслуги.

— Я ему всю жизнь буду благодарен за свою левую ногу…

— Теперь ты никогда не встаешь с левой ноги, что ли? — опять пошутил парторг.

— Встаю. И часто, — отпарировал знаменитый Леня. — Но не позволяю себе поддаваться плохому настроению и валять дурака на тренировках, потому что из меня эту дурь выбил еще в нежном возрасте Владимир Павлович. И я пью за его здоровье…

И под крик, аплодисменты и возгласы Владимиру Павловичу пришлось встать и поцеловаться с Леней и с величественным, похожим на профессора тренером команды.

А когда сели, Леня сказал тихо и серьезно:

— Владимир Павлович, я ведь от чистого сердца. И аллаверды к Антонине Ивановне…

— Болеет моя Антонина Ивановна…

Леня сделал испуганное, сочувственное лицо, но мощный поток застолья отвлек его, понес в сторону. Стали вставать, в ожидании кофе прохаживаться по комнате, директор подошел к Владимиру Павловичу познакомиться и расспросить, как же это он сочетает работу в цехе с физкультурной, воспитательной и сам еще иногда играет, создают ли ему условия и много ли у них таких тренеров-общественников, хотелось бы знать.

И парторг вставил:

— Имейте в виду: он не просто бригадир, а бригадир бригады коммунистического труда…

И представители центральных спортивных организаций заинтересовались его опытом, и журналисты.

Директор сказал:

— Ну, пресса, вот про кого надо писать…

— Мы учтем, — ответил незнакомый журналист.

А знакомый отвел Владимира Павловича в сторонку и стал жаловаться:

— Разве это я настаивал на методике? Меня человек интересует, характер, а не методика. Но в руководстве отделом сидят дубы, им не втолкуешь…

…Тоня потребовала всех подробностей — что ели, что пили? А жены? Жены не присутствовали? Почему это? И как же он повязал галстук к клетчатой рабочей рубашке? Это же надо совсем не иметь вкуса. Леня? Что Леня? Леня постеснялся ему сказать об этом, а ей-то стесняться нечего… И почему он, идя во Дворец, не мог надеть белую накрахмаленную рубашку? Рубашек у него нет, что ли?

Тоня ворчала и упрекала, а Владимир Павлович слушал, как слушают музыку, — это был голос здоровой вредной, невыносимой Тони…

Потом она сказала:

— Я же тебе всегда, помнишь, говорила, что тебя ценят…

— И верно, ты говорила, — согласился Владимир Павлович.

А Тоня вдруг заплакала:

— И вот теперь, теперь я должна умирать. И погода какая-то, дождь вот-вот пойдет, — говорила она, стараясь сдержать слезы. — Не люблю я такую погоду…

— Не будет дождя, что ты… — успокаивал ее Владимир Павлович, как будто самое главное было в том, пойдет ли дождь. — Я знаю, ты не любишь осень, и я не люблю… — торопливо говорил он, отвлекая Тоню, и расписывал, как они весной поедут отдыхать. Он возьмет отпуск пораньше, и поедут или туда в горы, где они уже были, или в деревню, в березовый лес…

Тоня с сомнением покачала головой.

— Хорошо бы… — совсем тихо сказала она.


— Эй, молодой человек, — гардеробщица Ася потрогала Владимира Павловича за плечо. — Эй, очнитесь… Плащ будете получать или как?

Она села рядом с ним на скамью, зевнула и, вытянув и скрестив ноги, полюбовалась на свои модные туфли. Ноги были сильные, мускулистые, с тонкими щиколотками.

— Я вас задерживаю, вы извините…

— Ну что вы? — Ася поправила бусы, прическу, браслет. Сказала с сердцем: — Еще наша докторша, наша Сима Соломоновна никак домой не уйдет. Одного инфаркта ей мало, второго ждет. И дождется…

Владимир Павлович не понял.

— А что непонятного? Не щадит себя. И на фронте она такая же чудачка была, не жалела себя. День и ночь оперировала. Но вы не поверите, я ее так и не научила честь отдавать. Вот как надо… — Ася лихо козырнула. — Я-то? Как я попала на фронт? Осталась в шестнадцать лет без родителей и прибилась к госпиталю. Нет, я не сестрой, я санитаркой была, но, если хотите знать, ведущий хирург требовал, чтобы я присутствовала на операциях, такая я смышленая была. Ну да. «Без Аси я оперировать не буду». Только он был такой ужасный матерщинник, что Сима Соломоновна мне не разрешала. Сама она других слов не знала, как «спасибо, спасибо, пожалуйста». Как неземная… Без меня она бы пропала, и смех и грех… То табак откажется получать, то ужин не возьмет. И после войны я за ней потащилась, пожалела ее. И теперь проверяю: «А вы получку взяли? А где ваша сумочка?» Домой к ней, правда, давно не хожу, там ее племянники угрелись, они меня, понятно, терпеть не могут. Как за что? За то, что я правду в глаза говорю: как так, почему ваша тетя в своей квартире как в чужом углу живет? Мне-то что? У меня своя комната, газ. Москву-реку из окна видать, как она течет вся такая сиреневая, и рябь переливается по воде…

Одной лучше, сама себе хозяйка. Хочу пригласить человека — никого это не касается… Хочу держать кошку — держу. Почему я в хирургии работать не стала? У меня глаза слабые. Я санитаркой была, тоже себя не щадила, больные молились на меня. Сима Соломоновна уговаривала меня: «Ох, Ася, если бы тебе образование, диплом. Учись, Ася!» А как учиться с таким зрением? Я тоже жертва войны, если вдуматься… А то я бы своего добилась, не так как Сима Соломоновна. У нее же докторская почти готовая, а она? Подобрала племянников-лодырей и возится с ними — то дежурство лишнее возьмет, то консультацию. Смотреть тошно! Чтобы я для кого-нибудь отказывалась от своего идеала, да ни за что! Кто для меня отказывается, позвольте спросить? Что-то я таких не видела. А Симу Соломоновну я за то уважаю, что ей для себя ничего не надо, все для людей… Ее палкой не выгонишь, когда тяжелые больные… Ой, видали бы вы ее в сапогах — умора! А мне в сапогах было ловко, так и щелкала каблуками! У меня, видите, нога как литая… На такой ноге и сапоги и туфли имеют вид, мне многие завидуют. А чему завидовать, ничего уже не осталось…

— Простите, — вежливо прервал ее наконец Владимир Павлович. — Пойду…

В коридоре к нему подошла Галочка — она только что снова сделала укол Тоне — и сказала, глядя прямо на него затуманенными глазами:

— Вы не переживайте так, не отчаивайтесь. Вот еще профессор будет завтра смотреть вашу жену. Это же огромный авторитет. Я сочувствую, у меня мама больная, я вам очень сочувствую…

Ее печальный, озабоченный голосок журчал, как тоненькая струйка чистой воды, которую нашел он летом в лесу, на дне оврага, заросшего папоротником.


— Вот ты сердишься, что я никуда не хожу, — вдруг сказала Тоня. — А мне не хочется. Я если куда иду, так тороплюсь домой, боюсь, с вами что случится… Я сама не знаю, почему это. Ты помнишь, я любила танцевать… А когда тебя встретила, как из головы вон… Все боялась: ты меня разлюбишь — и хотела показать, что ни капельки не страшусь. Ведь это стыдно, когда так сильно любишь, что гордость теряешь…

— Ну, в чем, когда ты теряла гордость, — возразил Владимир Павлович, — никогда ты гордости не теряла…

— Я только вами и жила, тобой и Веточкой…

— А я? Я разве кем еще жил, кроме вас?

— У тебя и другие интересы были, а уж я…

— Что ты? Разве ты плохо работала? А стометровку забыла?

— Дома я все с любовью делала, рубашки твои гладила с любовью, платьица Веточкины… — Она усмехнулась. — Гляжу и мечтаю — взглянешь ты на меня или не взглянешь? Внушаю тебе мысленно: «Взгляни». А ты… Ты не откликался…

— Так я же не знал…

Чего он не знал? Что Тоня любит его?

— Мне нравилось, что ты бескорыстный…

— Так ты за это меня ругала…

— Ну и что?.. Ругала, а уважала.

Тоня притянула к себе его руку и покачивала и поглаживала. Спросила:

— Ну неужели ты не завидовал? Ну вашим, всем тем, что в славу вошли?

Владимир Павлович замялся.

— А у меня сердце кровью обливалось, — призналась Тоня, не дожидаясь, что ответит муж. — Думала, ты и совестливый, и благородный, и игрок хороший, как же так? Но ты не напористый, не бил на эффект, не рисовался…

— Таких игроков, как я, тысячи… — уже с досадой сказал Владимир Павлович.

— Нет, — замотала головой Тоня. — Нет, не тысячи…

Она опять устала, поникла, заговорила про другое:

— Жжет, жжет под сердцем, что же это за мука такая, что за доктора — не могут вылечить… Я ведь жить, жить хочу, я еще не жила вовсе… Неужели тебе моя жизнь не дорога, что ты меня не спасаешь…