Он старался забыть ее в те дни, что жил дома, и старался забыть ее, когда гостил у родственников, — и там он был совершенно уверен в том, что преуспел в своем намерении, очень уж интересно жилось ему в гостях. Ему отдали велосипед отца и удочки, а бабушка дала ему прочитать дневники отца и сказала: «Конечно, они принадлежат тебе, но пусть, пока я жива, они побудут у меня, это самая моя большая драгоценность». Юра вчитывался в дневники, и они сказали ему об отце-юноше больше, чем все рассказы матери, и бабушки, и тетки. И так трудно ему было представить рядом, вместе, усталую, простенькую, немолодую маму и мальчика-отца. «Каких разных людей сводит любовь», — с грустью думал он, с грустью и удивлением. И понимал, что с Людой они тоже совершенно разные. И он старался, пламенно хотел ее забыть и так же пламенно хотел быть верным, несчастным, влюбленным без взаимности. Хотя роль небрежного, уверенного в себе мужчины, хладнокровного сердцееда тоже улыбалась ему.
В этот его приезд с ним много и откровенно, как со взрослым, говорили и бабушка, и Лялька, очень верившая в его преданность, и тетка Ира, которая все еще тосковала о чем-то и на что-то надеялась. Ее не радовала жизнь в родном доме, в родном городе, она все хотела уехать, а куда — не знала сама. «Глотнуть свежего воздуха, — твердила она, сердясь на мать. — Уеду, а там видно будет». А бабушка строго спрашивала: «Зачем это? Валяться на чужой кровати, на чужих простынях? Не смей и думать об этом. Закроешь мне глаза — тогда пожалуйста, на все четыре стороны». И тетка Ира шептала Юре, не плача, а, наоборот, устремив на него сухие и воспаленные глаза: «Я как птица без крыльев. Нет, какая там птица, просто курица, несчастная, жалкая курица, которой перевязали крылья, чтоб не перелетела через забор на соседский двор».
— Она просто изнемогает без любви, — шепотом комментировала ее настроение, ее душевное состояние Лялька. — Любовь… Ты, Юрочек, еще не понимаешь, что это такое — потребность в любви…
— Почему? Я понимаю…
— Ну, откуда же?.. Ничего ты не понимаешь. Хоть бы Валя поговорил с тобой. Все-таки ты растешь без отца…
И дядя Валя, видимо нашпигованный и настроенный женой, как-то, когда остались вдвоем, краснея и пыхтя, промычал:
— Ты того… брат. Курево, я надеюсь, тебя не соблазняет или тем более, упаси бог, алкоголь… Но… я все-таки вместо отца в известном роде, так ты уж не подводи меня. Как друга прошу… У баб, у женщин, должен тебе сказать, бывают дурные болезни…
Вид у дяди Вали был такой жалкий, что Юра засмеялся.
— Вы, дядя Валя, не беспокойтесь. Ничто мне не угрожает.
Дядя Валя очень обрадовался:
— Ну и прекрасно. И не влюбляйся почем зря… Хотя ты, если пошел в отца, будешь серьезным. Это я, стыдно сказать, готов был бежать за каждой козой…
Тут уж Юра захохотал. На его смех выскочила Лялька.
— Ну, поговорил, поговорил, предостерег? — обрадовалась она. — Ну и прекрасно…
— Юра очень благоразумный мальчик, — похвалил дядя, вытирая взмокший лоб.
Но Лялька не поверила.
— Ну, нет, — сказала она. — В тихом омуте черти водятся. Это натура, которая глубоко и сильно чувствует…
Польщенный Юра неопределенно пожал плечами: «Думайте как хотите, но, конечно, я глубоко и сильно чувствую…»
Он нагнетал, накачивал, как накачивал насосом колесо на велосипеде, свои чувства к Люде, смотрел на звезды, думая о ней, попытался сочинить пьесу для их школьного кружка и написать специально для себя роль, играя которую он мог бы со сцены все сказать Люде о ее коварстве. Но жилось ему весело, он ходил к соседям играть в волейбол с большой компанией своих сверстников, ездил с теткой на велосипеде по окрестностям, и страдания его затихали. Но когда он вернулся домой, опять стало у него неспокойно на душе. Люда загорела, выросла, таким же движением плеча, как и Лялька, стала поправлять бретельку на лифчике. И Виктор стал другим, рослым, плечистым, почти не скрывал, что курит. Все они за это лето перестали быть детьми.
Мать, почуявшая перемену в Юре, стала тревожиться, когда он вдруг умолкал и задумывался, хотя у него и раньше была привычка уходить в себя. Но тогда мать только смеялась: «Опять сон наяву видишь?» Теперь она чего-то боялась.
Но как ни глубоко был погружен Юра в свою жизнь, в свои переживания, он не мог не заметить, что мать тоже переменилась.
— Ты что? — спрашивал он. — Заболела?
— Здорова я, Юрочка. Так что-то…
Он знал, что фабрика, на которой работает мать, включилась в соревнование. Ткацкий цех был передовым на фабрике, а мать была по всем показателям впереди всех. Поговаривали — матери об этом намекнули, — что если цех и фабрика опять завоюют республиканское знамя, то предприятию будет оказана честь выдвинуть кандидата в депутаты от их избирательного округа, а тогда… догадывайся, Полина, сама, что тогда будет…
Она не догадалась. А когда объяснили, не поверила. Закричала: «Что вы, что вы!» А потом, когда ее вызвали в партком, снова и снова зачем-то расспрашивали о ее жизни, проверили анкетные данные, когда сказали: «Ты разве сама не знаешь, что у нас много в правительстве рабочих, да что много — большинство», — она начала верить.
Дома осторожно рассказала Юре, только заклинала его никому не передавать, не сболтнуть, это же государственная тайна.
— Видишь, Юрочка, — сказала она, чуть не плача от умиления, — значит, есть правда. За всю мою жизнь, за то, что работала самоотверженно, честно, себя не жалела, вышла мне награда. Не знаю только, как я все переживу, выдержит ли мое сердце такое переживание…
— Мам, если тебя вызовут в Москву, — попросил Юра как будто в шутку, — ты и меня возьмешь, ладно? Очень мне хочется побывать в Кремле. А оттуда, может, и к бабушке вместе двинем? Представляешь, как они удивятся!
Она совсем как девочка стала, его мать. И плакала, и смеялась, и песни тихонько пела, и решила, что ей нужно срочно улучшить почерк: каждый день подолгу, высунув язык набок, как первоклашка, списывала из газеты трудные слова. А на работе! Там она как яркий факел горела — так старалась. Похудела даже.
— Нет, Юрочка, — все-таки говорила она, сомневаясь, — не перенесу я этого, не выдержу…
А он смеялся:
— Как не стыдно, ты ж будешь государственный деятель, а такая трусиха. Возьми себя в руки. Смелее…
— Был бы жив Коля, вот кто бы порадовался за меня. И порадовался бы, и поддержал…
Она совсем утратила покой. Как-то глубокой ночью разбудила сына.
— Юра, — говорила она, расталкивая мальчика, — а если законы будут принимать, то и я, значит, буду принимать?..
— А как же, — пробормотал сонный Юра.
— А если я не пойму, не разберусь?
— Ты же не одна. Там много людей будет.
— Все-таки… — покачала головой Полина. — Юрочка, так хочется, чтобы народу жилось хорошо. Трудно ведь люди живут, трудно…
— Это временно, мама, — сказал Юра. — Ты что, не читаешь газет?
— Нет, не верю я, что меня так высоко поднимут, совсем простого человека. За что? Разве мало таких, как я…
— Ну и не много, — проворчал Юра. — Дашь ты мне поспать, мам, или не дашь?
— Юрочка, — сказала Полина, тоскуя, — ты уж прости меня, Юрочка. Но я ведь одна. Нету у меня друга, кроме тебя, сынок. А я все думаю, никак не усну. Может, это оттого, что луна в окошко светит, но не спится мне.
Юра тоже сел на кровати, сбросил тонкое одеяло и, чуть ежась от ночной свежести, посмотрел на мать:
— Мам, а если спросят тебя, какой бы ты закон хотела ввести, что бы ты ответила?
Она подумала.
— Ах, Юрочка, всех женщин сделать счастливыми — вот моя мечта…
Юра удивился. Спросил:
— Надо же. А как?
— Не знаю, — честно созналась мать. — Но только женщине так нужно счастье в жизни…
Юра уточнил:
— Любовь?
— Может, и любовь, не знаю.
— А мужчинам? Мужчинам что, не нужно счастья?
— Мужчина все-таки погрубее характером…
А потом как-то случилось, что в цех приехал фотограф из центрального журнала, фотографировал работниц и мастеров, опять спрашивал и записывал все данные. Мать в тот день пришла с работы поздно, все, оказывается, давала сведения и рассказывала о себе.
— Он еще и такой снимок сделал, — хвалилась она, — мы стоим вдвоем с Машей, я будто ей рассказываю и показываю, передаю опыт. Очень мне было лестно…
Но потом, когда журнал вышел, портрета матери там не оказалось, а снимок Маши был на обложке, во всю страницу, в красках.
— А глаза у Маши как живые, надо же! И рот, — захлебывалась от восторга Полина. — И щечки ее румяные. А родинки почему-то не видать, загладили, — радовалась и гордилась она. — Это надо же, такое сходство…
С портрета, в сущности, все и пошло. На фабрике как будто впервые увидели Машу. И из ЦК комсомола республики приезжали на нее поглядеть: что, мол, за жемчужина у них вдруг нашлась, что за роза расцвела в их саду?
Мать ликовала и посмеивалась:
— Не замечали, пока их не ткнули пальцем. Не знают даже свои молодые кадры. Думали, что, кроме меня, на фабрике и людей больше-то нет…
Но с предвыборного собрания, когда кандидатом в депутаты была выдвинута, как лучшая молодая работница, не она, а Маша, мать вернулась убитая. Но молчала. Делала вид, что ей безразлично, и только через несколько дней сказала сыну:
— И все-таки по работе Маше еще далеко до меня. Она и лишнюю нитку не заведет, как я. И станок не разгонит. Руки еще не те… И я ведь их не просила. Я ведь не думала никогда, не смела и думать, и надеяться, они же мне сами сказали. И анкету с меня списывали. Нет, Юра, правды, нету… — А потом она как будто спохватилась: — Это я, детка, сгоряча, не подумав сказала. Видно, так надо…
— Она должна была отказаться, если имеет совесть, — решил Юра.
Мать не спросила: «Кто?» Поняла. Откликнулась живо:
— Что ты, разве от такого отказываются?
И в голосе ее было столько затаенной боли, столько выстраданного, что Юра понял, как ей трудно улыбаться и делать вид, что все правильно. «Правильно, так и надо, и я очень, очень рада», — было написано в горделивом взгляде Полины, пока она находилась среди людей, на фабрике. Только от него, от Юры, мать не смогла утаить то, что переживала на самом деле.