Осенним днем в парке — страница 76 из 109

— Несправедливо, — повторял Юра.

И вдруг почувствовал себя маленьким и беспомощным. Вот все хвалился, что горло перегрызет всякому, кто обидит мать, а тут…

— Мам, я напишу, я…

— А что писать-то, на что жаловаться? Воля народа.

— Да какая там воля народа, народ-то при чем?..

— А при том, что народ молчал, не возражал. Когда уж за Машу проголосовали, некоторые спрашивают: «Полинка, что ж не тебя?» Но я не скажу, — она опять нашла в себе силы, — Маша Завьялова дорогого стоит… Перспективная.

— А что стоит-то, что? Ты на сорока восьми станках работаешь, а она на тридцати…

— Там виднее, — мать показала куда-то ввысь, под звезды, где сидел, как ей казалось, весь треугольник — и директор, и завком, и партийная организация. — Да и к чему мне это? — покривила она душой. — Маша молодая, свободная, грамоты у нее побольше моего, она куда надо поедет, где надо смело выступит, а у меня ребенок…

— Не маленький ведь, не грудной, — вскинулся Юра. — Что ж, я один не останусь?..

— Еще свяжешься с хулиганьем, не приведи бог.

— Ты скажешь!

— Безмужняя я, не тот авторитет…

— Как же не авторитет? У кого ж тогда авторитет, если не у тебя?

— Нет, Юра, не подходящая я для такого дела, устала я, переживала много, силы уже не те… Нет, ни к чему мне это…

А все-таки он слышал ночью, как мать вздыхает и плачет. И с работы стала приходить тяжелой, усталой походкой, словно по пуду глины на туфлях несла.

— Ноги у меня гудят, болят у меня ноги…

Юра наливал в таз горячей воды, снимал с матери туфли, стаскивал прилипшие чулки. Подавал чистое полотенце.

Мать слабо возражала:

— Ты что же чистое полотенце подаешь? Мало тебе стирки? Давай что погрязней.

Сын упрямо стоял на своем:

— Я же стираю научно. Все у меня основывается на разности температур воды.

Полина целовала Юру в макушку.

— Ты для меня милее всего на свете. Только смотри, не отворачивайся от матери. Выучишься, скажешь: «Это что за такая неграмотная старуха, квадрат суммы не знает…»

И сама первая начинала смеяться.

Но смех у нее стал совсем другой, не звонкий, не рассыпчатый, а так — короткий смешок.

Все в Юре возмущалось. Но он не знал, куда кинуться. Ну как хлопотать или заступаться за родную мать? Некрасиво это… Ну, а будь она чужая, тогда что… тогда бы он прошел спокойненько мимо несправедливости, смолчал бы, проглотил? Где же его принципиальность?

Он решил посоветоваться с Людиным отцом: тот был на какой-то крупной работе в профсоюзах, домой частенько приезжал на машине, носил тяжелый портфель, Юра подстерег его у калитки.

— Ты к Люде? Заходи…

— Я к вам.

И, запинаясь, стал рассказывать.

Сосед пожевал губами. И тут же, у калитки, больше не приглашая Юру в дом, всем своим видом выражая, что удивлен бестактностью Юриного вопроса, ответил:

— Это тонкий вопрос, я тебе скажу. Политический. Мы живем в плановом государстве? В плановом. Понятно? Нам подсказали, что хорошо бы выдвинуть молодую работницу, комсомолку. А твоя мать разве молодая работница? Нет.

— Она работает лучше всех.

Людин отец сказал строго:

— Ну и что? Весь народ отдает свои силы на мирное строительство. Было собрание, народ сказал свое слово. Это же не при капитализме, где душат демократию. Я удивлен: ты что, не комсомолец?

— Комсомолец.

— Удивляюсь, — еще раз пожевал губами Людин отец. И вошел в калитку.

— Она одна работает на сорока восьми станках! — крикнул Юра.

Но Людин отец уже шел к дому, грузно ступая по кирпичной дорожке. Старая, толстая, как шар, собачонка встретила хозяина угодливым хриплым лаем.

Выскочила Люда.

— А, Юрка! Ты ко мне?

— Нет, — резко ответил Юра. — Я просто мимо шел…

Люда пожала плечами, повернулась, унесла свои загорелые руки, домашнее платье в цветочках, свою косу.

Юра остался один. Уши у него пылали.

Вот обещал горло за мать перегрызть и не перегрыз. Отступился. Слово давал не забывать ее, а увлекся драмкружком, Людой с ее капризами и не заметил, не распознал, как тяжело матери в одиночестве нести свою обиду. Что же будет, когда он станет взрослым, начнет жить самостоятельно, когда сам будет бороться за свое место под солнцем, искать настоящее дело? Он ведь не мещанин, чтобы жить ради куска хлеба.

Мать вот говорит — закон жизни. Но закон ли?

Он часто думал об этом, когда попадал в тяжелое положение, уезжал к родне и оставлял мать одну или отправлялся в туристские походы с товарищами. В праздники его звали на гулянья и вечеринки, и мать, грустно улыбаясь, уговаривала его:

— Иди, иди, сынок, не сомневайся. И я куда-нибудь в гости соберусь, меня многие звали…

Но он-то знал, что она никуда не пойдет. К семейным — стеснялась, к молодым женщинам — тем более. На складчину жалела денег. Да у нее и платья выходного не было. И все-таки он позволял себя обманывать.

— Раз так, тогда пойду, — кривил он душой. — А то могу и не идти, не больно надо…

Но все-таки уходил.

Новый год он обычно встречал вместе с матерью. Покупали бутылку сладкого вина, Полина жарила в хлопковом масле пирожки с мясом или с вареньем. Звали к себе по старой памяти Катерину Ивановну. Та совсем одряхлела, но по-прежнему молодилась, завивала свои реденькие, выцветшие волосы, надевала на плечи кружевной шарф. Все такая же была жадная на удовольствия, на вкусную еду, все так же любила посплетничать и вызнать всю подноготную.

— Ну, Юрочка, в кого же ты такой беленький? — вспоминала она. — Ни в мать, ни в отца…

Юра из вежливости смеялся. И мать заливалась.

— Потемнел у него волос, Катерина Ивановна, — сожалела она. — А сам он все такой же любознательный, как был, все стремится к науке…

Катерина Ивановна приносила с собой гитару, и они с матерью пели. Катерине Ивановне больше удавались старинные романсы, мать любила комсомольские песни.

А когда Юре сровнялось семнадцать лет, он вдруг спросил под Новый год:

— Мам, ты не против? Меня зовут в компанию, неудобно отказываться… Скидываются по сотне с пары. Но деньги у меня есть, еще те, что бабушка прислала.

Полина ответила не сразу. Как это с пары? Значит, Юра пригласил девушку? Она спохватилась:

— Как же, как же, Юрочка, я тебе всегда говорила, что надо жить среди людей, в коллективе…

Потом он окончил школу, пошел работать. Потом готовился к экзаменам и провалился. Мать не поверила.

— Как же так? — недоумевала она. — Может, они думают, эти экзаменаторы, что за нас и заступиться некому? Все-таки наш отец погиб на фронте, а я всю жизнь перевыполняла план. Нет, я пойду…

Она сдернула с вешалки свою жакетку.

— Мама, не ходи. То родители, то я… При чем тут я, если у вас заслуги?

Но мать не хотела даже слушать. Твердила свое:

— Они откажут — я к Маше пойду. Она теперь большой человек, в отдельном кабинете избирателей принимает…

— Вот к ней ты уж не смей ходить! — закричал Юра. — К ней — ни за что… Если бы не она, может, ты сама сидела бы теперь в том кабинете.

— В кабинете? Я? Да что бы я делала в кабинете-то, ты подумай… Каракулями своими писала? Нет, я уж лучше у станка… Но к Маше пойду…

— Не надо унижаться.

— Как это унижаться? — рассердилась мать. — Я свое прошу, у своего человека…

Но Маши в городе не оказалось, уехала куда-то по делам. А Юру призвали в армию. Мать писала ему часто, почти ежедневно. Товарищи думали — это девушка пишет, подшучивали: вот влюбленная по самые уши. Настырная какая, осуществляет контроль. Она у тебя без десятилетки, что ли, — почерк какой корявый. Юра злился на мать, досадовал, хотя ее письма всегда читал по многу раз. И иногда даже терся щекой о простенький конверт, вроде чувствовал материнское тепло.

Люда писала редко. Примерно на три-четыре его восторженных письма приходило одно ее — коротенькое, сдержанное. Она два года подряд ездила экзаменоваться В Ленинград и оба раза в институт не попала. Сидела теперь дома, хандрила, училась вязать.

Юра не мог никак уразуметь из ее писем, как же она относится к нему. Спрашивал — она вроде вопроса не понимала. Тупая, что ли? Высокомерная? Хитрая? Он спрашивал про Виктора. Нет, с Виктором она не встречается. Виктор работает на заводе, там же и играет в заводской самодеятельности. Для нее такой путь невозможен, это — вчерашний день. Все или ничего — так она считает. А Виктор, кажется, за кем-то ухаживает. «Что же, это тебя совсем не интересует?» — «Нет, не интересует, — отвечала Люда, — у меня другие планы на жизнь». — «А какие?» Она не объясняла. Поджаривала бедного Юру на медленном огне.

Домой после военной службы он в полном смысле слова полетел. На самолете. Поездом хоть и дешевле, но долго ехать. Казалось, умрет от нетерпения. Даже мать, никогда не укорявшая Юру, удивилась:

— Что же ты? Ты же мог бесплатно проехать по военному литеру. У тебя, Юрочка, ни полуботинок, ни костюма. Вон какой широкий в плечах стал, из всего вырос.

— Э, мама, пустяки, — беспечно отозвался Юра. — В Средней Азии тепло, я и в ковбойке пока прохожу, без пиджака. Не знаешь, Люда не уехала? Хочется школьных друзей повидать.

И побежал к Люде. И стал ходить к ней каждый день. И старался наладить отношения с ее отцом и матерью. И долго, ослепленный, ошалевший от радости, что дома, что нету армейской муштры, что Люда улыбается ему загадочно и смотрит в его глаза своими прищуренными черными большими глазами, верил, что все будет хорошо. Той толстой, как шар, собачонки у Люды уже не было, жил щенок, лопоухий, неловкий, на разъезжающихся крупных лапах. Щенка старались приучить к конуре, к цепи, чтобы не топтал клумбы, не таскал пыль в дом, на ярко выкрашенные полы. Щенок скулил и плакал, а когда его отпускали, визжал от счастья, прыгал, лез к людям, тыкался мордой в колени и всем мешал. Как-то Юре вдруг показалось, что и он тут не на месте — всюду тычется, всему радуется, всем мешает. То к обеду как раз угодит, то к вечернему чаю. Аппетит у него был молодой, здоровый, быстро уминал все, что ставили перед ним. Даже мать сказала: «Может, это неловко, Юрочка, что ты так часто к ним ходишь?» — «Нет, мама, они душевные, они рады». Но задумался: а рады ли? А тут еще Катерина Ива