— Так тоже нельзя, — не соглашается Ариадна Петровна. — Не вы им, а они вам должны помогать. Вы себе хоть что-нибудь скопили на старость?
Нюра машет рукой:
— Где там… Я у вас, помните, лето проработала, хотела себе зимнее пальто взять — они просят: «Мать, выручи. Игорю костюм надо. А мы тебе потом пальто в кредит купим». Как не выручить? Отдала… до копеечки…
— Ой, Нюра, Нюра!..
Нюра вздыхает:
— Куда от них денешься? Дети…
— И что же вы, переедете к сыну?
— Не знаю, ой, не знаю, Ариадна Петровна. И не хочу, и надо… Сын ведь, не чужой…
Они сидят с Машей, пьют чай, ужинают. Нюра больше всего боится, как бы соседка не догадалась, что у нее на уме. Она распарилась, раскраснелась. Съели уже селедочку с отварным картофелем, с огурцами — кухонька пропахла их крепким запахом. Засолено на совесть, с укропом, с чесноком.
Булькает на плите вода в чайнике, настаивается под полотенцем заварка. Маша смотрит на яркий глаз электрической лампочки под невысоким потолком и предлагает:
— Нюр, а Нюр, а что бы нам скинуться и купить абажурчик? Такие я видела сегодня модные…
Нюра согласно кивает, как будто очень довольна, но, в сущности, радуется совсем другому: можно наконец заговорить о том, что ее терзает.
— Я вот что думаю, Маша. Вот мы все заодно покупаем, не считаемся…
— Как при полном коммунизме, — вставляет Маша. И хохочет.
— При полном-то оно при полном… — Нюра решается: — А что, как придется разъезжаться?
Маша фыркает:
— С чего это?
— Мало ли… — хитрит Нюра. — Вдруг ты замуж выйдешь. А у него своя комната. Он захочет сменяться к тебе…
— Еще чего, замуж! Смолоду не выходила, а теперь-то уж… Не люблю я мужиков, все алкоголики…
— Ну, не все. Бывают непьющие…
— Где? — спрашивает Маша. И подливает себе заварки.
Нюра молчит.
— Нет, Нюр, ты не сомневайся. Раз сговорились жить вместе, раз мы добивались, значит, так оно и будет. Я от своего слова не отступлюсь.
— Что значит «не отступлюсь»? — лицемерит Нюра. — Разве я тебе враг? Разве тебе счастья не желаю? Да я тут же уйду, живите… Это какой же подругой надо быть, чтобы встать поперек, не захотеть сменяться… Маша заливается:
— Ты что, спятила? А может, ты сама себе старичка подыскала и теперь разведку боем делаешь? За меня не волнуйся, я-то замуж не пойду. Может, когда и приглашу кого, не ручаюсь и не зарекаюсь, но чтобы он тут жил, дымил папироской, чтобы я на него стирала, — да ну его…
Нюра с сомнением качает головой. И чем яростнее уверяет ее Маша, что никогда не выйдет замуж, тем более невозможным кажется ей вдруг сказать: «Я хочу с Лешкиной подселенкой сменяться, ее — сюда, а я — туда». Сколько хлопотали они с Машей, чтобы их поселили вместе, а не на подселение каждую к большой семье, чем только не козыряли: мы на стройке дома безотказно работали, мы больше всех тут строительного мусора выгребли. Приносили свои грамоты, справки, орали и даже слезу пускали. На них одна секретарша даже губки надула: «Вот какие попугаи-неразлучники».
— Вот именно, что, неразлучные! — выкрикнула Маша.
А Нюра сказала любезно, дипломатично:
— Сколько лет рядышком в развалюшке прожили — не ссорились, хотим теперь в хорошем доме продолжить свою дружбу.
Что тут было возражать? Начальство посмотрело бумаги и справки, характеристики и похоронки — согласилось.
И вот теперь Нюра должна сама против своих слов пойти. Так выходит, что ли?
— Может, ты, Нюр, какой план заимела, скажи, — пристала Маша со смехом. — Может, посватался кто?
Нюра перевела все в шутку:
— Киноартист посватался…
— Ой, подруга, — сказала Маша, отсмеявшись, — а не выпить ли нам по маленькой за нашу дружбу? Наливка у меня еще есть…
— С превеликим моим удовольствием, — радуется Нюра. — Такая у меня тоска… так мне хорошо живется. Сглазить боюсь. Боюсь, придет кто-нибудь и порушит нашу дружбу и хорошую мою жизнь…
— Кто ж это может порушить? — лениво спорит Маша. — Если мы не хотим…
— Ты одинокая, а я не свободная, у меня дети…
— Что дети? Сами уже родители.
— Мало что…
— Да ну тебя! — отмахивается Маша, не понимая, какая змея сосет Нюрино сердце. — Придумала… Пора включать телевизор.
Она уходит в комнату, а Нюра еще долго сидит за столом, пригорюнившись, думает свою тяжкую думу.
Уже ночь, а она все не спит. Сбрасывает с себя одеяло, пьет воду, плачет. Шмыгает носом. Почему-то вспоминается ей только плохое, горькое, только беды. Что же это, господи, за что? Чем она кому не угодила?
За двумя дверями, через коридор, похрапывает Маша. Нюра почему-то вспоминает, как похрапывал, переминаясь с ноги на ногу, шурша соломой, конь когда-то в деревне. Она редко думает про те годы. Ну их… Хоть и была веселая, умела и спеть, и сплясать, но тяжелое было время. Рожала, хоронила, в поле работала наравне с мужиками. Какие чугуны с картошкой варила для скотины, по скольку соломы запаривала для коня! А горшки со щами? А тесто для хлеба? Не до песен, не до плясок было, разве что в праздник… А в город переехали, тоже не гуляла. Муж не очень-то был старательный, вовсе даже нерасторопный, ну, а если по-честному, ленивый был мужик. Дальше пожарника на производстве, дальше охранника не пошел. Не то что она… Никогда не унывала, все с шуткой, все с улыбкой. Кому чужая печаль нужна? А ей ли не трудно было — малограмотной, с детьми на руках, со старухой матерью. Да, всякого она, Нюра, хватила, пока детей на ноги поставила. Чего только не делала, и хитрила, и плутовала — все, все было…
Вспомнилось ей почему-то, как невзлюбил ее подмастер. Рыжий, хитрый, противный. Все зыркал на нее глазами, грозил пальцем: «Смотри, Баукова, ох, Баукова, ты у меня смотри…» А что смотреть? Много ли женщин работали проворнее, были смекалистее, чем она? Что смотреть? Ты лучше сам смотри, как мне все руки разъело, новые рукавицы вовремя давай. А однажды — никого поблизости не было — вдруг подошел и стал молча тискать. Тискает и сопит. Тут уж она отвела душу, тут она ему все припомнила. «Ты кого тискаешь, рыжий паразит? Я сына на фронте потеряла, я мужа лишилася, а ты…» Такой крик подняла, что все сбежалися. Сама потом смеялась над собой, когда работницы утешали: «Ты что, Нюрка, очумела? Съел он тебя, что ли? Живешь одна, он и возмечтал…» Тогда смеялась, а теперь, сегодня, плакала. «Беззащитная я, — думала она про себя. — Как есть беззащитная». И пословицу вспоминала: «Живет как горох при дороге. Кто мимо идет, тот и рвет». Вот именно, так она и живет…
А хозяйки, у которых она прирабатывала да и теперь еще прирабатывает? У каждой свой характер, своя слабость. А ты пойми, разгадай, учти. Льстить она не любила, достоинство сохраняла, а все-таки иногда кривила душой. Как же без этого? Не проживешь.
Конечно, не всеми хозяйками она дорожила одинаково. Хозяйка хозяйке рознь. Одна и заплатит щедрее, и подарит, а другая все учтет до рубля, до копеечки. Вот ты попробуй их уравняй.
А как дело идет к празднику, каждая требует: «Нюра, к первой ко мне». Но Нюра-то одна. Приходится когда и соврать, почему не явилась: «Ой, я такая больная была, думала, не встану». — «Нюрочка, вы меня ужасно подвели». — «Знаю, знаю, сама не рада». Или если деньги возьмешь вперед, тоже приходится ловчить. Отработал бы поскорее — и все, самой ведь совестно. Но живые денежки всегда нужны, торопишься туда, где не должен. То у дочки день рождения, то у внучат. То Игорьку хочется помочь. Зять кричит: «Не давай ему, тунеядцу такому, ни копейки!» Но ведь внук взрослый уже, кавалер. Она трешку зажмет в кулак, руки за спину, Игорь уже тут как тут, все понял, прошел мимо, взял. «От вашей ругани, папа, голова болит. Пойду прогуляюсь».
Может, и не следовало бы баловать, но ведь внук, любимчик. Нет, ничего она для семьи не жалела. Что заработает, что в подарок получит — отдаст им… А все одно дочь упрекает: вы, мол, для Лешки стараетесь да для его барыни. Лешка кричит: «Танька все из тебя высасывает, опомнись, мать!» Вот тебе и опомнись, иди с подселенки.
Все видит она в черном свете, в непроницаемой тьме. Ни один луч солнца не пробивается через эту тьму.
А как ее обидела Надежда Лазаревна… Подумать только — ходила Нюра к ней раз в неделю, как закон. По четвергам. Это сколько же четвергов в году? А сколько лет? Все было — и хорошее, и плохое. «Нюра, я не переживу, мне муж изменил». — «Бросьте, Надежда Лазаревна, он вам очень преданный». — «Нюра, я кошелек потеряла». — «Берегите себя, деньги — дело наживное». — «Нюра, у меня на службе неприятности». — «Все обойдется, вы работник ценный, вы всюду нужны». А тут как нашла коса на камень. И что ей такого особенного сказала Нюра, чем ее ужалила, чтоб ни забыть, ни простить нельзя было? Случается, не зря старые люди говорят: слово воробей, вылетит — не поймаешь. Нюра и сама не рада была тому, что сказала. Вылетели слова, как их теперь воротить? Ну, и та в долгу не осталась, тоже много чего обидного наговорила Нюре, все ее грехи помянула: и то, что с похмелья хуже работает, и скорость уже не та, и долги не любит отрабатывать. Но Нюра отходчивая. И все вроде наладилось. Нюра прощения попросила, а та сказала: «Вы меня тоже извините, я погорячилась». Но звать к себе убирать перестала. Работа у Нюры есть, ее сколько угодно, но обидно. И к новому дому, и к чужому нраву нелегко привыкать. Ведь у каждого свое. Одна говорит: ты носовые платки крахмаль; другая: ой, это жестко. А там, у Надежды Лазаревны, уже привыкла, все знала, как в своем хозяйстве. А если стала она не такая быстрая, не такая проворная, как была, так ведь годы идут, вон уже сколько их отстукало. Надежда Лазаревна и сама не молоденькая, только что красится и к парикмахеру и на гимнастику ходит. А Нюра так наломается за день, что не до гимнастики ей. «Как же вам не совестно! — мысленно говорит Нюра. — Я женщина, и вы женщина. У вас душа, и у меня душа. Вы все мои грехи знаете, да ведь и я вас в разных видах видела. Вы культурная, журнальчики читаете, — неужели вам своя гордость дороже живого человека? Совесть-то у вас есть, Надежда Лазаревна? Верно, вы мне платили, хорошо платили, я не отказываюсь, но деньги — это еще не все».