Осенним днем в парке — страница 83 из 109

Нюре хочется понять, откуда у Верочки смелость — пойти против всех, против людской молвы и пересудов, против отца с матерью, деда. Он ведь строгий, Самсон Самсонович, всю жизнь на казенной машине ездит. Надо же — прогнать мужа! «Не знала горя, непуганая, — решает Нюра. — С детства в довольстве, в сытости. И на себя надеется, на свою грамотность. Кончит институт, и пойдет ей хорошая зарплата. Это не то, что остаться с детьми на руках. Ради детей чего не стерпишь».

Вскоре Евгения Федоровна с красными, мокрыми глазами проходит на кухню разогревать для голодной внучки обед. Не в силах молчать, Нюра идет за ней, для приличия делает вид, что пора заваривать крахмал.

— Но вы его, Шурика, тоже не жалейте, — вдруг советует она. — Мужчина всегда измену сделает. Думаете, я измены не знала? И этого хлебнула, когда в город переехала… Иван мой первым в город подался, я вам говорила, а я за ним двинуться-то двинулась, а где жить? Прописку где взять? Петька и Танюшка с отцом на одной койке в общежитии спали, а я в домработницы устроилась. Хозяйка меня прописала. У нее и жила, и ночевала в коридорчике, а в субботу она меня отпускала к мужу, входила в положение. Я в общежитие прибегу, детей в баню сведу, вымою, вычешу, приберусь там у них, чуть не целое ведро супу наварю, чтоб им подольше хватило, грязное белье соберу, назад еду — счастливей меня нету. Анна Дмитриевна спросит: «Хорошо ли вы отдохнули, Нюра?» Я, конечно, вру: «Замечательно…» Не признаюсь, что почти сна не знала. Она радуется: вот и хорошо… У-у, я тогда все поспевала сделать, ухватистая была, себя не жалела… А Иван… Ну что за труд для мужика — пожарник на производстве? Да там и пожаров не было… Все-таки он воспитанный на крестьянской работе, и пахал, и косил, а тут… тем более в Москве — питание, и батоны белые, и колбаса… Гладкий, видный из себя стал, полезли ему, понятно, в голову разные глупости… Мне ребята, молодые пожарники, что с ним в общежитии жили, дают намек: он, мол, гуляет… Ну и пусть гуляет на здоровье. «Да нет, он от тебя гуляет». Как, мол, он может гулять, когда при нем дети? А потом уж прямо говорят: «Тут у нас одна стахановка живет, Чикунова, очень хорошо получает, так он к ней наведывается». Я все не верю: «Как так? Может, он просто по-соседски заходит?» Они смеются в голос: «Дурочка ты деревенская…» Я к мужу. А он бойкий такой сделался:

«Ты не жила в общежитии, ты не знаешь, как разыгрывают…»

Пожарники говорят:

«Врет он, не верь, мы все его стыдим: мол, у тебя такая симпатичная жена…»

Я и спрашиваю у сына:

«Сынок, ночует папка с вами на койке?»

«Когда ночует, а когда нет. Только не велит тебе говорить».

Ну, я свету невзвидела.

Отпросилась у хозяйки в будний день и приехала. Ребята говорят — он у нее. Ну, раз так, вы караульте под окном, чтобы он не выскочил, а я пойду застану их. Комната ее в этом же коридоре была, как раз угловая… Стучусь. Заперто. Тут она выходит, идет мимо меня, вроде в уборную, а дверь свою на ключ. У нее муж был на пять лет посажен, что-то на производстве такое сотворил и получил пять лет. Она живет одна. А кто тогда за дверью дышит? Идет она назад мимо меня опять с усмешечкой. Не смотрит. Вроде не человек, а колода стоит. Ах, так? Я — в дверь. Вижу, он сидит, красавец мой, без пояса, ворот расстегнут, как у себя дома. А на столе бутылка непочатая и рыба. Большой такой рыбец копченый, аж лоснится от жиру, весь золотой. Я как это увидела, вся кровь мне в голову ударила. Детки мои холодного супу поели, ты им не разогрел даже, а сами… Как кинулась к ней, враз она усмехаться перестала. Я ее рыбой, рыбой… А он на меня: «Ты что?» — «Как что? Ты меня из деревни вызвал, паразит? Я дом за бесценок продала? Я из колхоза выписалась? Я за тебя против своей воли шла, забыл? А теперь ты надо мной надсмешку делаешь?» Она выскочила в коридор — и с таким фасоном: «Это какая-то ненормальная». Кинулась к подмастеру, тот через стенку жил, спастись хотела, а он: «Когда выпиваешь с пожарником, нас не зовешь, а когда его жена родная пришла, ты к нам… Иди, иди себе, наше дело сторона». И не пустил.

Муж меня чуть не волоком в свою комнату потащил. Пожарники спасли, спасибо им. А я такая вспыльчивая была, у них там печка в комнате, я схватила полено, а что на полене сучок, и не увидела, огрела его по спине, — он так и взвыл. Повреждение позвоночника я ему сделала. Она утром забюллетенила, стыдилась на работу выходить, и он в больницу угодил.

До директора фабрики дошло, директор Ивана вызвал: «Ты что, Бауков? Ты это прекрати. Хочешь жить с Чикуновой, тогда пусть жена не ездит и не хулиганит. Ты на бюллетене, Чикунова на бюллетене, а производство? И как это она вас двоих так отделала? Не понимаю».

Ну, я долго к мужу не ездила, хотела развестись. Он звонит: не хочешь ко мне, детей пожалей, к детям хоть приезжай. Мама плачет: «Что ты, Нюшенька, наделала, зачем ты из деревни уехала?» — «А вы зачем все поехали легкой жизни искать, хозяйство на меня одну оставили? Корова, телка, четыре овцы, свиньи. Да я себе руки пообрывала. Только лучше бы я там оставалася, ударно работала, жила среди людей. Там спина болела, а тут душа». Ну, и пошла канитель. Маму за детьми посылаю, она их ко мне на трамвайную остановку тайком приводит, грязное белье приносит. Это спасибо Анне Дмитриевне, что она мне разрешала на детей дома стирать. А мужнино я не брала — не хочу, не желаю, пусть ему Чикуниха стирает, невелика барыня… Шумела я, шумела, а семью жалко. Все-таки я не одна, дети. Помирились. «Думай, Ваня, говорю, как жить дальше». Мы ведь три года поврозь жили, пока он не устроил меня в ткацкую. Паспорт у меня уже был и прописка, оформили меня. А на производстве я сразу себя проявила. И жили мы уже вчетвером на одной койке. Иван с Петей головами в одну сторону, мы с Танькой в другую. У меня косы были длинные, вы не поверите, Евгения Федоровна, ужас какие длинные. У них в ногах косы запутаются, я в крик: «Вы мне все волосы повыдергиваете!» Смех — и только… После уж дали нам семейное общежитие — комната тридцать метров на две семьи. Нас четверо, а их пятеро. Но ничего, жили дружно. Лешка родился. А уж перед самой-самой войной нас переселили. Домишко, верно, невзрачный, косой, деревянненький. Но комната-все-таки своя, отдельная. Мать с детьми в комнате спали, а мы в сенцах, у окна. Тут война. Недельки не прошло, слышу, кричит кто-то: «Теть, а кто тут Бауковы? Повестка ему…» А Маша, вот моя соседка нынешняя, она на первом этаже жила, отвечает: «Нюша, это к вам…» Я только и выдохнула: «Слышу». Догадалась…

Больше я мужа и не видела, Евгения Федоровна. Письма писал до сорок третьего года, до осени. Потом — извещение. Его товарищи мне сообщили, как было дело. Раненый очень стонал. Иван не выдержал, вышел из траншеи и, полез за ним. На плечо взвалил, а тут немец с гранатой. Немец, видно, хотел гранату в траншею на всех кинуть, но испугался. Кинул — их и разнесло обоих, и Ивана, и раненого. Солдаты из шинели документы достали, а там адрес мой. Они и написали, как убит, как погиб из-за своей сострадательности, где похоронен. Тридцатого сентября его убили, а Петьку четвертого октября. Тут же…

Евгения Федоровна сочувственно кивает. Она давно уже переминается с ноги на ногу, суп кипит, но неловко перебивать Нюру. Нюра и сама торопится, досказывает наспех, взахлеб:

— Только я вам не сказала дальше-то про Чикуниху. Это я еще у Анны Дмитриевны жила. Иван мне звонит по телефону: мол, приходи, Нюшка, в клуб, — он там дежурил как пожарник, — постучишь, я тебе открою, очень, говорит, хорошая постановка. Я приехала. Сижу в парке около клуба, вижу — идут Чикуниха с мужем. А его досрочно отпустили за хорошую работу… Только они на лавочку уселись, я спрашиваю:

«Ну, дождалась своего муженька?»

«Дождалась…»

«А пожарника кинула?»

«Кинула…»

Тут Чикунов встрепенулся:

«Что вы этим хотите сказать?»

«А то, что через нее я чуть не повесилась, не осиротила детей…»

А он:

«Значит, вы плохая жена, если муж от вас пошел к моей жене…»

Ну, мне нечем крыть, я и ушла.

А дома, в общежитии, он ей так потом дал, соседи говорят, просто ужас.

Мой мужик меня укоряет:

«Ну, надо было тебе, Нюрка, языком трепать! Что ты этим доказала? Темноту свою?»

А я вроде ничего и не говорила:

«Что такое, при чем тут я? Или тебе ее жалко? Жалко, да? Когда ты мне синяк безвинно поставил, так ничего. Пусть и она походит с синяком, ей за дело…»

«А ты не подумала, что Чикунов меня может встретить и мне тоже надавать?»

«Хоть бы при мне, я бы ему еще помогла…»

А тот солдат, что написал, как Иван погиб, мне и потом письма слал. И адрес своей жены приложил. «Вы с ней свяжитесь, от нее всегда будете знать, погиб ли я или жив. Очень мы с вашим Ваней дружно жили». С год он мне писал, и жена писала. А потом и его убили…

Нюра не плачет, не горюет: так все это давно случилось, что как будто и не с ней. А все-таки умолкает, вздыхает для приличия, снимает с огня кастрюльку, где студенистой массой колышется похожий на медузу заваренный крахмал, и так же молча уходит в ванную…


Потом к ней заглядывает Верочка. Она обожает слушать бесконечные Нюрины рассказы и, моя руки, как ни в чем не бывало спрашивает:

— Ну, кого зарезали, кого убили?

Но Нюра не дает себя отвлечь.

— Ты что же это сотворила? — строго спрашивает она. — Что нафокусничала? Чем тебе Шурик не угоден?

— Ну его, — перекрывая шум льющейся воды, отвечает Верочка.

— Как это «ну»? Знаешь, как в старину понимали: стерпится — слюбится.

— Нет, я бы с ним что-нибудь сотворила, так он мне надоел. Я бы сотворила и попала в тюрьму, вы этого с бабушкой хотите? — пугает Верочка.

— А что — в тюрьму? Что ж такого? — почему-то обижается Нюра.

— А то, что лучше смерть, чем неволя, чем тюрьма.

— И в тюрьме люди живут, не зарекайся… Вот хоть я. Очень даже хорошо жила в тюрьме. Я там и денег заработала, если хочешь знать. И уважение видела…

— Ха! — восклицает Верочка. — С вами, тетя Нюра, не соскучишься… От кого же это вы видели в тюрьме уважение?