Осенним днем в парке — страница 89 из 109

Все это так, но то, что легко на словах, совсем не легко на деле. Тяжко ей было с Иваном Васильевичем. Она чуяла, что и Ивану Васильевичу не легко. Рада бы помочь ему, но как, чем? Все, что она пробовала, успеха не имело. Он даже стал еще более замкнутым, погружался в свои какие-то непонятные, неизвестные Люсе мысли. А однажды вдруг подошел к портрету, висевшему на стене, долго стоял, смотрел, потом задумчиво произнес:

— Интересно, сколько лет было бы теперь Оле?

Люся вздрогнула:

— Кому?

— Оле. Дочке. Она маленькая была очень занятная…

Острая то ли жалость, то ли боль пронзила Люсю.

Оказывается, он вовсе не забыл. Помнит. Это было полной неожиданностью. Не такой уж он бесчувственный, как думала Люся. Ей стало горько и обидно, что у Ивана Васильевича есть своя, скрытая от нее жизнь. Вместе обедают, завтракают, спят, а живут, в сущности, каждый сам по себе.

Как всегда, когда ей становилось очень уж горько, она, сказав, что едет к портнихе, села на троллейбус, идущий к кладбищу. Всякий раз она боялась, что не найдет могилу Савелия Петровича — так густо разрослись деревья и кусты. Металлическая оградка потемнела, кое-где проржавела, памятник тоже потемнел, но надпись была отчетливо видна, и так же отчетливо на мраморной доске было выведено имя жены Савелия Петровича.

Люся прослезилась. Горе ее давно уже перегорело, угасло, и плакала она больше о себе самой. Не все ли равно, где похоронят ее и кто лежит рядом с Савелием Петровичем! Люсю терзала тревога в этой, а не в потусторонней жизни. Неужели ничего, кроме красоты, теперь уже увядающей, не соединяет ее с Иваном Васильевичем?

Выбрав, как ей казалось, подходящий момент, когда Иван Васильевич был нежнее обычного, она спросила его:

— А если бы вдруг Нюся с Олей нашлись, что бы ты стал делать?

— Я же искал, проверял, — как они могут найтись?

— А если бы, — с упрямством настаивала Люся, — если бы… что бы ты стал делать?

— Ну, я не знаю. Она ведь жена мне…

— А я?

Иван Васильевич молчал. Смотрел в окно, туда, где за домами и садами темнело море.

— Нюся была очень славная женщина, душевная… мы ведь из одного села…

И тогда Люся жалко, сама себя презирая, спросила:

— Она что, была красивее, чем я?

Иван Васильевич долго смотрел.

— Нет, ты гораздо красивее, даже сравнивать нельзя…

И все-таки Люся не испытала удовлетворения. Такой бесстрастный голос был у Ивана Васильевича! Как будто в магазине рубашку себе выбрал — какая лучше. Она только пробормотала:

— Проклятая война… всем все исковеркала.

Иван Васильевич никак не отозвался на ее слова. Он ведь всегда так — или пробормочет что-то очень краткое, или просто промолчит. Но она больше не верила ни в его молчаливость, ни в его ограниченность, ни в его суховатость. И даже не вспоминала больше, что Иван Васильевич лишен чувства юмора.

Люся тревожилась. И это постоянное чувство тревоги отравляло ей существование.

Она пыталась проникнуть, пробиться, как пробивается корабль через толщу льда, к сердцу мужа.

— Иван, — сказала она ласково, — Ванечка, я вижу, что тебе тяжело. Может, надо похлопотать. Многие в твоем возрасте еще плавают. При твоем опыте… при твоем послужном списке… Надо им сказать прямо: ты не можешь жить на суше.

— Живу ведь…

— Прямо написать в правительство. Или в наш обком, — начала фантазировать Люся. — Ты должен написать, что море для тебя… ну, сравнить с чем-нибудь…

— Море есть море, для чего же сравнивать…

— У меня болит душа, когда я вижу тебя на берегу. В твоих глазах написано все. Иван, я чахну, так я переживаю за тебя, поверь…

Иван Васильевич все понимал буквально:

— Ты и правда похудела…

— Это пустяки, модно быть худой…

Но иногда Люсе казалось, что она, верно, не совсем здорова. Нет прежней любви к жизни, нет острых желаний. Часто кружится голова, знобит. Когда-то над ней посмеивалась мать, уверяя, что Люсе всегда позарез чего-нибудь хочется. То ей для встречи Нового года обязательно нужно новое красное платье, то необходимы билеты в театр именно на премьеру, то она не может пить чай без клубничного варенья. Нет, не вишневое ей нужно, не кизиловое, которое есть в запасе, а именно клубничное, и она его достанет, как говорится, выкопает из-под земли. Не пожалеет сил. Раньше Люсе нравилось кружить головы мужчинам, увлекать, отбивать, укрощать, как укрощают львов или тигров, — ух, какое это ей доставляло удовольствие! Быть первой среди подруг в своем дворе, в своей школе, на своей улице, в своем городе. Она всегда хотела быть первой. Даже ходила одно время в клуб моряков, в кружок жен, училась стрелять из пистолета. Выучилась, опередила всех, покорила сердце инструктора и бросила, перешла в кружок вязания. Там тоже обогнала других дам. А теперь ей ничего не хотелось. То есть хотелось, но чего-то более глубокого и важного, в чем она не могла отдать себе отчет. Будь она помоложе, может, пошла бы учиться. Детский врач из нее мог бы быть хороший. Модельер в Доме мод. Руководитель ансамбля. Мало ли… Ко всему же, что нравилось ей когда-то, она стала до странного равнодушной.

Люся перестала так громко смеяться, как раньше, так шумно вспыхивать, когда сердилась. Она притихла, Люся. Сама об этом говорила подругам:

— Девочки, со мной что-то происходит, мне ничего не хочется, я стала тихая…

— Может, у тебя плохо с печенью? — деловито спросила Вера.

— У меня плохо с душой…

И Эмульку удивил Люсин тихий голос. Он не поверил, что это она, переспросил:

— Это ты, Люся? Говорит Эммануил Викторович, не узнаешь? Ну, Эммануил Викторович, Эмулька…

— Я так давно не слышала тебя.

Да, точно, факт, он давно не звонил, но бывают обстоятельства, когда не считаются ни с чувством собственной обиды, ни с вопросами такта. Все-таки Люся старый друг их семьи. Племянник Эмульки — ты помнишь Витю? — сын Зои, сестры, поступает в этом году в консерваторию, гениальный мальчик, не может ли Люся попросить тетю Аню…

— Эмулька, — тихо сказала Люся, — если он гениальный, то никого просить не надо…

Все-таки она обещала поговорить с теткой, хотя предупредила, что, увы, прежнего авторитета у тети Ани нет. Молодые преподаватели буквально наступают ей на пятки. Она ведь больше практик, тетя Аня, чем теоретик. Держится только на том, что безотказная общественница.

Люся никак не могла поверить, что Витя уже вырос и поступает в консерваторию. Боже мой, прошла целая вечность — Витька уже поступает в консерваторию. А какой класс — рояль, скрипка?

— Я ведь тоже мечтала когда-то о высшем музыкальном образовании, — с горечью сказала Люся, веря в свои слова. — Но не пришлось, не судьба. Как ты живешь? Женился? Ты счастлив? — Люся как будто забыла, как они поссорились с Эмулькой, из-за чего. — А на работе? Пора тебе, Эмулька, что-нибудь крупное создать… Нет, не кафе, это мелочь, — покрупнее. Хочется, чтобы кто-то из нашей компании достиг серьезного успеха. Что я? Я растратила свою жизнь…

Эмулька не выдержал, съехидничал:

— На романы?

— И на романы в том числе, — самокритично созналась Люся. — Лучше было бы меньше романов и больше серьезного дела, какая-нибудь специальность. В старости мы все равны, красивые и некрасивые. А дело есть дело…

Эмулька пошутил:

— Не отчаивайся. Все еще впереди.

— Все уже позади. — Люся вдруг спросила: — Ты боишься старости?

— А если и боюсь, то что? Это ведь неизбежно…

— Как бы я хотела жить сначала. Новую жизнь я бы провела по-другому…

— Дурочка, в тебя был влюблен весь город…

Не пошутить Люся не могла:

— Весь город! Каких-нибудь двести тысяч взрослого мужского населения, подумаешь! — И тут же голос ее снова упал: — Да, все в прошлом…

Эмулька осмелел:

— Брось, Люся, это не твой стиль…

Может, и не ее «стиль», но она так чувствовала. С испугом глядела в зеркало на то, как побледнела, похудела. Перестала петь. Забиралась с ногами на тахту, заворачивалась в теплый платок и лежала. Даже Иван Васильевич заметил ее состояние, советовал делать над собой усилие, двигаться, ходить побольше, — да, да, десять тысяч шагов. Или, если она не верит, искать помощи у врачей.

Почему-то вспомнил, как однажды, когда шли через тропики, он купил на стоянке у мальчишки птичку. Каждое перышко другого цвета, яркое, радужное. Поставил клетку с птицей в своей каюте, любовался.

— А когда мы попали в холодные воды, она стала хиреть. Зябла, что ли? Я ее и кормил, и воду менял дважды в сутки. Доктора нашего, судового врача, на совет вызвал. Нет, не помогло…

Это был, может быть, самый длинный рассказ Ивана Васильевича из тех, которые довелось слышать Люсе.

Он подошел к тахте, сел на краешек, неловко похлопал Люсю по плечу.

— Не падай духом.

А она, почему-то тронутая, умиленная, прижала щекой его руку.

— Жалко, что у нас детей нет, правда? Теперь такие молодые бабушки, что и я бабушкой могла бы уже быть… Ты представляешь — я бабушка…

Люся неожиданно развеселилась, вспорхнула с тахты, побежала кипятить чай, собирать посуду. На кухне залилась песней, потом просунула голову в дверь и кокетливо спросила:

— Твоя птичка пела?

Он уже забыл или не понял:

— Какая птичка?

— Ну, та, пестрая, в клетке.

— А какая связь?

Люся громко хлопнула дверью.

Но даже из-за закрытой двери слышно было, как загрохотали кастрюли и сковородки, как упали на пол ножи и вилки.

Эта вспышка как будто взяла у Люси последние силы. Некоторое время она еще упрямилась, потом слегла и сказала извиняющимся тоном мужу, что, пожалуй, она вызовет доктора. Доктор долго слушал сердце и легкие, мял большой пятерней впалый, красивый Люсин живот так, что она вскрикнула от боли и чертыхнулась, заставил ее высунуть язык. Потом сухо сказал, что ей надо пройти обследование в стационаре.

— Что вы, доктор, я еще ни разу в жизни не лежала в больнице. Я вообще никогда не болею, просто распустила нервы… боли тоже на нервной почве…