Сева посмотрел в степь, где был вчера, и ему так захотелось уйти сейчас туда, в эту даль, подёрнутую паром, которым дышала не только земля, но и пушистая озимь, зеленовато-жёлтая вблизи и синеватая вдали. Отяжелели веки, хотелось спать. Он закрыл глаза.
Послышался запах знакомых духов, и Сева очнулся.
Она сразу заметила необычное выражение его лица.
— Нет. Я только очень хочу спать. Я не спал всю ночь. Мне мешала гроза.
— Так идите спать. Вот дитя! Мы поедем после обеда.
Он послушно отправился в свою комнату, хотя ему именно хотелось уснуть на солнце, здесь, или там, в степи. Войдя к себе, он, как был одетый, повалился на ещё неубранную постель. Закрылся с головой одеялом, сжался в комочек и стал прислушиваться к этому необыкновенному колющему звону, который разливался по его телу, и тело тяжелело и все погружалось куда-то глубоко, глубоко вниз.
VI
Что-то светлое, похожее на облако, вошло в его комнату и стало приближаться к кровати.
Ему и прежде во время забытья или сна казалось, что порой отворяется тихо дверь и белое облако появляется на пороге. Но он смыкал ресниц и облако исчезало.
Теперь оно приблизилось. Это была не та. Он узнал — кто это.
— Вы спите, Сева? — услышал он вкрадчивый голос. — Вы спали так много, что я стала беспокоиться.
В комнату через открытое окно проникал голубоватый свет ночи, и Сева, как во, сне, видел яркие дрожащие звезды на небе.
— Вы нездоровы?
— Я здоров... Я сейчас...
Он сделал усилие, чтобы подняться на ноги.
— Вы спали, не раздеваясь. Что с вами?
И, прежде чем он успел что-нибудь предпринять, её мягкая нежная рука прижалась к его лбу.
— Да, у вас, кажется, жар.
Испуганными глазами она теперь лицом к лицу смотрела в его глаза сухие и блестяще от заливавшего их внутреннего зноя.
— Зачем же вы не хотели мне сказать раньше. О, Herr Gott im Himmel. Здесь даже нет доктора. Я сейчас напою вас малиной. А теперь разденьтесь и лягте в постель. Я помогу вам.
И она расстегнула его гимназический пояс.
Кровь бросилась ему в лицо, застучала в голове и заволокла глаза. Он схватил её за кисти рук и отвёл их в сторону.
— Нет, нет. Я сам.
— Ну, хорошо, сам… А я сделаю вам горячий глинтвейн. Это всегда помогает.
Он глубоко вздохнул, когда она исчезла. Что делать? Вот сейчас она придёт к нему, к его кровати и станет касаться его своими руками, которые он не в силах будет оттолкнуть... Убежать отсюда? Выпрыгнуть в окно и убежать в степь?
Но он все же продолжал делать начатое ею. В одну минуту разделся и снова очутился в постели, дрожа мелкой дрожью, в жутком ожидании чего-то страшного, но неизбежного.
Кровать казалась ему зыбкой, как волна. Она покачивала его и, по временам, как будто несла стремительно куда-то вперёд. Ему страстно хотелось забыться, но забытьё не приходило и, вместе с тем, сознание находилось на той границе, когда воля уже почти не повинуется ему.
Губы были сухи. Иногда казалось, что они покрыты извёсткой, и известковая маска захватывает все лицо и даже тонким прозрачным слоем ложится на глаза. Время представлялось совсем не так, как обыкновенно. То казалось, что оно ползёт прямо по телу, тяжелое и медлительное, то одним взмахом пролетает целую вечность.
Запахло чем-то теплым, душистым, необыкновенно приятным, тем, чего именно просил язык, и губы, и все внутри.
— Вот глинтвейн. А это малина. Хорошо одно и другое. Сначала глинтвейн, а потом малина.
Обхватив одной рукой его шею, она приподняла его на кровати.
Он сел, держа одеяло на плечах, и стал с радостью пить горячий, пахнущий всякими специями глинтвейн. Но скоро вкус его стал ему противен.
— Теперь малину.
Он с отвращением отказался. Но тепло напитка уже проникло в него и разлилось в крови опьяняющей истомой и как будто растворило тяжесть, давившую все тело и особенно голову.
А она говорила:
— Бедный, бедный мальчик. Вы простудились. Вы совсем больной.
Он хотел сказать: «Я совсем здоров теперь», но не сказал этого. Наоборот, притворился совершенно бессильным и покорным.
— Вы будете от глинтвейна потеть. Вам необходимо будет переменить белье: обсушить вам тело.
— Нужно будет позвать экономку, Марфу Никоновну.
— А я? Разве я не могу этого сделать? Тем более, что она спит. Все уже спят. Очень поздно. Мы одни в целом доме.
Последние слова её наполнили его сердце новым смятеньем и тревогой.
— Вы мне не доверяете. Вы меня совсем не любите.
И она села к нему на кровать и проводила нежной ладонью по его шее, пробуя, нет ли на ней влаги; расстегнула ворот рубахи, и её рука уже касалась его груди...
От этих прикосновений огненные искры, враждебный и вместе с тем непреодолимые, призывно задрожали в его крови. Теперь он уже знал наверное, что все кончено, и не смел и не мог противиться.
Она совсем низко наклонилась своим лицом к его лицу, так что он уже чувствовал её дыхание... губы её покрыли его губы, и какой-то радужный смерч захватил его и закружил в стремительном, буйном движении.
VII
Прошли часы короткой ночи. Наступил новый день. Серым, ещё неуверенным светом наполнил он сумрак комнаты сквозь щели ставней.
Ещё свеча горела на исходе, но пламя её уже утратило всякий смысл и представлялось холодным и ненужным.
Уже обессиленная исступлёнными ласками, но все ещё неутолённая, она говорила ему:
— Ты меня не любишь... Ты меня не хочешь больше любить...
И обхватывала его объятиями, как птица крыльями.
Зубы его стучали от ужаса, или, может быть, у него снова начиналась лихорадка. Между тем близость её пышного тела, её щекочущие поцелуи опять возбуждали его желания. То приливали, то отливали... И ему хотелось впиться в неё зубами, кусать и царапать её.
Он закрыл глаза, но в ту же минуту снова чувствовал, как её проникающие поцелуи пылали в нем.
Больше, чем к ней, он начинал чувствовать отвращение к самому себе. Бессильно и безвольно рыдающее раскаяние билось внутри и требовало исхода.
На этот раз он долго противился её желаниям. Она ласкалась к нему, как кошка, и присасывалась к его губам с длительными, впивающимися в кровь поцелуями, возбуждавшими ещё большее ожесточение и упорство, вместе с иссушающей жадностью страсти.
Открывая глаза, он видел нежное пламя свечи и мутный, начинающийся рассвет, укоряющий и безмолвный, кроткий, как та, которую он так низко предал в эту ночь.
Его упорство все более раздражало её.
— Ты меня не любишь... Не хочешь больше любить бессмысленно повторяла она одни и те же слова. — Не хочешь больше любить... больше любить... лю-бить...
Он снова закрыл глаза и упал на жаркую зыбкую волну, в которой терялось все его существо. Жадное ожесточение овладевало им безудержными приливами.
Руки так сильно начали сжимать её, что она вскрикивала, вдавливая головой подушку с напрягшейся шеей, все же нежно белой посреди золотистых волос.
Эта шея возбуждала в нем желание впиться в неё зубами. Лишь только он её коснулся, она сделала судорожное движение всем телом, но все ещё не понимала настоящего, и боль только сильнее разжигала её страсть.
Он страшно испугался, что она вырвется, и стиснул её ещё сильнее, и шеей своей прижал её шею к подушке.
Она забилась. Подушка от её движения закрыла ей половину лица: подбородок, рот.
Но тут глаза его встретили её глаза, все ещё беззаветно-доверчивые и счастливо-страстные.
Ярость упала. Силы покинули его.
Если бы она испугалась... стала бороться с ним!..
Но этот доверчивый взгляд... Он не мог. Сердце билось, как загнанный в угол мышонок; а она, разметавшаяся, изнеможённая, все ещё тяжело дыша, сквозь застывшую улыбку, еле пропускала слова:
— О, какой ты безумный... Безумный мальчик... Чуть не задушил меня... мой мальчик... мальчик мой...
Держа его руку в своей руке, она дышала все ровнее. Слова путались... ресницы слабо вздрагивали, и только улыбка не сходила с её пересохших губ.
Она заснула.
Он дёрнул свою руку, она не просыпалась.
Обнажённое упругое тело её даже не пошевелилось и казалось скользким, как тело змеи.
Он содрогнулся от ужаса и ненависти к себе.
Он хотел убить её? Но разве он не бесконечно хуже, не презреннее её!
Издалека на него взглянули другие глаза. Он весь сжался, точно хотел спрятаться от них. Потом вдруг выпрямился, ахнул от озарившей его мысли и стал искать глазами по комнате.
Увидел обнажённое тело, и уже без всякой злобы, почти машинально прикрыл её простыней.
После этого на мгновение рассеяно остановился посреди комнаты. Сероватый свет все внимательнее глядел в щели ставень. Прокричал петух, раздирая криком остатки жуткой ночной тишины. Скрипнула калитка и, как выстрел, щелкнул кнут: пастух выгонял скотину.
Он вспомнил и почти радостно взглянул на стену, но не сразу подошёл.
Прислушался к шуму и мычанию выгоняемой скотины, к голосам пробуждавшейся жизни.
Начинался трудовой день, но все казалось ему страшно далёким и прошедшим, как свет звезды, угасшей сотни лет тому назад.
Бездонный провал открылся перед ним, и в него упала целая вечность. Может быть, это было мгновение. Но, казалось, огромная жизнь прожита, и старость, скудная, безнадёжная, давит тело и душу.
Сева тщательно оделся. Спокойно и даже как будто деловито вынул из кармана записную книжечку, раскрыл её, достал перочинный ножичек и, тоненько очинив карандаш, четко написал, что так часто приходилось слышать и читать в газетах:
«В смерти моей прошу никого не винить». Затем подумал, мусля карандаш, хотел ещё что-то написать, объяснить, но вместо всего добавил только: «Прощай, милый брат. Не жалей обо мне: я не достоин».
Под этими строками аккуратно, полностью подписал своё имя и фамилию.
Затем положил книжечку на видное место раскрытой, подошёл к стене, снял заряженное ружьё, поднял курок, поставил ружьё на пол и, всунув дуло в рот, ударом носка спустил курок.