Осенняя паутина — страница 12 из 28

IV

Умерла и роженица в богатом доме.

Молодую, цветущую женщину не могли спасти ни лучшие доктора, ни чрезвычайный уход. Умерла она от заражения крови, которое оказалось непостижимым и роковым.

Кроме этого младенца, умершая оставила на руках отца ещё пятилетнего мальчугана-первенца.

К новорождённому взяли кормилицу, самую здоровую, молодую и красивую из всех, которых можно было купить за деньги.

Но в городе началась эпидемия скарлатины, и кормилица, навешавшая своего ребёнка, отданного в чужие руки, перенесла болезнь на братишку своего питомца.

И опять явились искуснейшие и самые дорогие врачи. Но они не спасли заболевшего.

Не избежала в это время эпидемии и дочь дворника Грунька. Но родители и не подумали изолировать другого ребёнка и приглашать врача:

— Никто, как Бог.

Ольга Ивановна, бывшая долгое время на практике в отъезде, явилась, когда Грунька была уже при смерти.

Когда она вошла в дворницкую, девочка лежала под образами, а над ней читал отходную пономарь из соседней церкви, пьяница жестокий, готовый за бутылку водки читать над покойником всю ночь.

Фекла, сидя на сундуке, что-то быстро шила из розовато коленкора, и на пошивку её падали слезы.

Никодим, по обыкновению, сидел мрачный и молчаливый, с маленьким на руках.

— Ах, Никодим, Никодим, — укоризненно обратилась к нему Ольга Ивановна. — Что же ты доктора не позвал?

— Бог лучше доктора знает, что надо, — отвечал убежденно Никодим.

— И это напрасно, — указала Ольга Ивановна на пономаря.

— А что же, попа брать для такой? — объяснил дворник по-своему этот выговор. — Не глупей мы людей. Знаем, что до семи лет дети ещё ангелы, после семи до двенадцати — аггелы, а уж потом — отроки. Отрокам не иначе, как попа.

— Да я не о том, — вразумляла его акушерка. — Девочка ещё не умирает, а тут отходная.

— Как не умирает! — сквозь слезы отозвалась Фекла. — Как же ещё умирают-то! Нет уж, я ей и саван шью.

И слезы полились из глаз Феклы, иголка выпала, и, опустив на ладони рук голову, она безутешно заплакала, приговаривая:

— Доченька моя! Доченька родная! Родненькая!

V

Ольга Ивановна, однако, пригласила к Груньке врача, того самого, который лечил богатых детей. Самой же ей пришлось снова уехать через день на долгую практику в имение к своей клиентке.

Однако, оттуда она написала, дворнику письмо с просьбой ответить, что сталось с Грунькой.

Дворник ничего не ответил, и Ольга Ивановна решила, что девочка умерла.

Каково же было её удивление, когда в первый же день по приезде домой она увидела Груньку живой и здоровой.

Девочка важно ходила по дворницкой босиком, но в длинном, розовом коленкоровом платье, с розовой атласной лентой на талии, и, как большая, через плечо все поглядывала на тянущийся подол.

— Грунька? — радостно воскликнула Ольга Ивановна. — Ты выздоровела?

— А то что ж, — по-отцовски серьёзно ответила она.

— Молодец. Кто же это тебе такое платье подарил? — уже совсем весело продолжала Ольга Ивановна, забыв, как мать шила, обливаясь слезами, этот розовый коленкор.

Грунька с гордостью ответила:

— Я помилала. Мама мне посыла, — она снова оглянулась на тянущийся подол и добавила: — теперь я хозу.

Мать кормила тощей грудью на диво здорового младенца и, с притворно суровым лицом, обратилась к девочке:

— Ну, ну, скидывай обновку, я спрячу в сундук. А то задрипаешь подол, — на Пасху надеть нечего будет.

Петля

I

Он не особенно спешил на свидание, хотя отлично знал, что она была уже там и ждала. Даже, с усмешкой, подумал: пусть подождёт, ничего. И зашёл во фруктовую лавку.

Седой хозяин-турок медленно отвёл глаза с густыми черными ресницами от старой книги и лениво поднялся со скамьи.

Удивительный запах плодов, в которых идёт усиленное брожение после того, как они сорваны, тесно, но не душно обступал со всех сторон. Он даже как-то особенно освежал после серовато-темного, въедчивого воздуха; ощутительно касался щек, глаз, губ и, вместе с дыханием, приникал в кровь, которая также заражалась этим опьяняющим брожением, роднясь с соками спелых плодов. Руки с удовольствием касались упругих, весёлых яблок, нежных груш, сочных оранжевых апельсинов и гладких, длинных бананов, которые она так любила.

Он почувствовал знакомое томление во всем теле, вспоминая, как она забавляется этими плодами в то время, как её зеленовато-серые глаза глядят на него, переливаясь искрами внутреннего смеха и желания; она даже ласкает их, прежде чем осторожно сдерёт мягкую кожу банана и съест обнажённый плод.

Он вышел в несколько возбуждённом и обновлённом настроении и, уже снаружи, ему ещё раз приятно было увидеть, как турок в своём наполненном фруктами подвале опять опустил ресницы на исчерченные каракульками листы.

Ящики фруктов, освещённых большим фонарем, провожали его своим ароматным дыханием, знойной негой тропиков, откуда были привезены многие из них и куда так вдруг потянуло его. Стало и молодо, и грустно, и свободно, и легко; так свободно и легко, что, кажется, вот столкнулся бы от земли и полетел!

Южный февральский вечер показался ему совсем иным, чем перед этим посещением: влажный, несколько туманный воздух ощутительно приникал к щекам, раздражая кожу своею свежестью. Прямо пред глазами, над железными крышами каменных домов, в мглистом воздухе, золотившемся от городских огней, чуть-чуть просвечивал молодой месяц, и именно от него шло очарование преждевременной, обманчивой весны.

Позванивали конки. Большой портовый город весь был полон огнями и особенным, свойственным ему торговым шумом. Но уже этот шум был не похож на шум дня: в его переливах слышалась тоска приморской ночи; он напоминал сдержанный гул моря, и стояла за ним та распахнувшаяся весенняя тишина, которая даже и днём глубоко чувствуется за всеми голосами пробуждённой жизни.

Слегка воспаленно светились фонари и влажно падал свет из магазинных окон; в отдалении предметы мешались с тенями, и тени как будто не касались земли и камней, а дрожали над ними в воздухе.

Около магазина шляп он приостановился: за зеркальным окном солидно и глупо красовались цилиндры, котелки и меховые шапки. Он весело усмехнулся и неожиданно для самого себя отвесил им поклон.

Проходившая дама заметила его мальчишескую выходку. Он, смутившись, отошёл, обернулся; она обернулась также; оба рассмеялись и неестественно торопливо пошли в разные стороны.

— Наверно, приняла меня за сумасшедшего, — с удовольствием подумал он и около часового магазина завернул за угол.

У своих ворот увидел извозчика и почему-то решил, что на извозчике приехала она.

Поднимаясь по лестнице, он уже ощущал некоторое нетерпение. Сейчас, прежде чем он вставит ключ в замок, раздастся мягкое топанье босых ног и, взвизгнув от радости, она, уже совсем раздетая, юркнет с головой под одеяло, чтобы потом сразу обхватить его шею обнажёнными руками и прижаться к нему всем телом, от которого также пахнет сорванными плодами.

Она нарочно приходила всегда раньше, чтобы встречать его таким образом, зная, что это ему нравится.

Он у двери, — её не слышно: хочет показать, что рассердилась за опоздание. Он не сразу вставил ключ и отворил дверь в свою мастерскую.

Комната была наполнена серым сумраком, Падающим сквозь стеклянный потолок и большое окно. Широкий диван стоял прямо против двери, но на нем её не было и даже смутно поблёскивал оттуда уголок неубранной золочёной рамы.

Это было так непривычно и дохнуло пустотой. И все же, она была здесь: ясно ощущался тот смешанный аромат парфюмерии, который она приносила с собой из магазина.

И тут же он увидел её слева, около стола; точно не замечая его прихода, она сидела совсем одетая, опустив голову на руки. Даже круглая котиковая шапочка оставалась на ней.

У него слегка захолонуло сердце, скорее от предчувствия, чем от какого-нибудь опасения.

Уснула? Может быть, плачет? Просто дурачится.

Она шевельнулась, подняла голову. Сейчас разразится своим громким грудным смехом и повиснет у него на шее. Он уже протянул к ней руки, но она не двинулась. Он пожал плечами; стало как-то не по себе без огня, — зажёг свечу. Но и при свече ночные тени не ушли, а трепетно притаились по углам и впадинам и около холодной чугунной печи с уродливой черной трубой через всю комнату.

Взгляд его прежде всего остановился на её глазах; они были влажно-мутны и рука её комкала белый платок с голубой каёмкой.

— Что с тобой? Ты плакала? — обратился он к ней, уже встревоженный. — Я запоздал потому, что покупал фрукты. Вот.

Он взял бумажный мешок, но из глаз у неё хлынули слезы и плечи затряслись от рыданий.

— Ах, ах, мне так тяжело! Но ты не должен думать обо мне дурно. Я больше не могу... Ну, просто, не могу, — все слабым тоном, без крика и без боли, а скорее, как заранее приготовленное, произносила она слова, но не опускала лица, не отводила плачущих глаз от его глаз, как будто не могла отказать себе — и сквозь слезы следить за впечатлением.

Он нетерпеливо перебил её:

— Да что же такое, наконец?

Тогда у неё сорвались совсем нескладные слова, не столько испугавшие, сколько ошеломившие его:

— Мы должны расстаться. Да, да. Это так надо. Я давно плачу. Я даже на лестнице плакала, когда шла к тебе.

Слезы всегда придавали её лицу что-то детское, но теперь этому мешали глаза, продолжавшие следить за ним.

Он раскрыл рот от изумления и, ничего не думая в первую минуту, как-то машинально отозвался:

— А, вот что! Вот что! — повторял он в то время, как его сердце упало куда-то и потом напряжённо застучало где-то по середине горла.

Впиваясь в её лицо острым взглядом, он старался схватить и постичь сразу все. Он догадывался, но это было ещё непонятнее, ещё мучительнее. В темном провале чего-то, живого за минуту перед этим, даже блеснула слабая искорка: может быть, это и к лучшему, но уязвленное сердце не допускало такого поражения.