Осенняя паутина — страница 15 из 28

Он делает движение — из любопытства, чтобы убедиться, что она действительно ушла.

За воротами сидит дворник, с головой уйдя в свою шубу.

Лестница пуста. Только наверху слышны шаги. Шаги остановились, и откуда-то издалека, глухо и жидко, донёсся жестяный звук звонка.

Ещё можно крикнуть ей, вернуть её. Но дверь отворяется там и захлопывается, лязгнув, как пасть, которая проглатываете что-то.

На лестнице минутная тишина, и потом ясно раздаются чьи-то бранчливые, непонятные голоса: верно, где-нибудь в кухне ссорятся женщины. Пахнет салом, копотью и кошками. Кажется, что и самые голоса пропитаны этими запахами. Тошно и противно. А, ведь, она живёт здесь! Становится жалко её.

Он опять, с другой стороны, смотрит в окно. Там вспыхивает свет. На занавеске, как видение, колеблется её фигура. Холодно и одиноко. Туман густеет, качается, как седое, волосатое горе. Нет больше ни звёзд, ни месяца. Неужели она не подойдёт к окну, не поднимет занавеску и не посмотрит сюда, где стоит он? Поднимаются на тени её руки, и она может в такое время поправлять перед зеркалом причёску!

Это обидело его больше всего: поправлять перед зеркалом причёску, когда он здесь страдает и мокнет в тумане! Как тупа и жестока женщина, когда она перестаёт любить. Впрочем, я не такой дурак, чтобы терзаться из-за подобной особы!

Он, посмеиваясь, гордо выпрямляется, стряхивая с себя вместе с прилипающей ночью свою безнадёжность.

Извозчик дремлет, вжав голову в воротник. Он разбудил его и велел везти себя в клуб. Можно бы дойти и пешком, недалеко, — но на этом извозчике ехала она, сидела вот здесь, где сидит сейчас он. И ему чудится в этом что-то, в чем никак не может он ещё разобраться. Но когда экипаж подвозит его к освещённому зданию, ему жаль расставаться и с извозчиком: ведь он в последний раз привёз её к нему, и жаль расставаться с этой ночью и с огнями, глядящими сквозь туман, как заплаканные глаза.

IV

После ненастья и сумрака — тепло и свет. Это прежде всего.

Знакомые лица, но все чужие и не внушающие доверия. Видно, чтоб потерять веру во всех людей, достаточно разувериться в одном, самом близком. Движение, шум, звон денег... Общее возбуждение, в котором теряются лица и выступает одно существо — человек, с подлым свойством, гораздо менее присущим зверям — жадностью. Под трескучую музыку денег, звучащую победоносно и коварно в общем шуме голосов и движений, жадность танцует здесь соблазнительный танец с ужимками и гримасами. Даже близкие друг другу люди тут сразу становятся чужими, нередко — врагами. Лакеи в черных фраках безразлично снуют между столами и подчёркивают взаимную чуждость всех этих людей.

Трещат вновь разрываемые колоды карт, и гладкие, упругие листки летают низко над зелёным сукном и подхватываются цепкими руками, полными затаённой дрожи.

Есть что-то суеверное в этом прикосновении к картам холодеющих пальцев, в этих взглядах, которые бросают на их рисунок играющие.

Чем низменнее чувство, тем оно заразительнее, и суеверие заражает не только играющих, но и тех, кто следит за ними.

Он, потирая руки, которые никак не хотят согнуться, переходит из зала в зал, суетливо кланяется направо и налево, рыщет зорко глазами среди толпы.

Одного взгляда достаточно, чтобы увидеть его. В высшей степени странно, что его нет. Он бывает здесь часто. Сегодня-то уж наверно он должен быть: так приятно показаться после этого в толпе, может быть, посмотреть в лицо побеждённому сопернику.

Ха-ха-ха! Нечего сказать, победа! Весьма сомнительная. Нужно быть самообольщённым идиотом, чтобы не понимать этого и показываться людям на глаза. Да и победа ли ещё? Что из того, что она сказала: поздно! Да и не она, а он сам. Он сказал первый.

Среди этих размышлений вдруг ощутил бледность, как бы съевшую всю кровь. Явился! Этот молодой, но уже лысый, толстый, румяный человек с брюшком, явился! Он так бел и чист, точно вымыт не только снаружи, но и внутри и отделан заново. При этом лицо его полно той неестественной значительности, которая встречается обыкновенно на фотографиях. Да он и должен был показаться всем, как мещанин, получивший медаль.

Тот также заметил своего предшественника, и не то ожидал его поклона, не то, в свою очередь, был озадачен этой встречей. Однако, он первый сделал к нему два-три шага и протянул ему руку.

— Не хотите ли вы тоже попытать счастья?

Конечно, в этих словах скрывался насмешливый намёк.

— А что ж, в самом деле: несчастлив в любви, — может быть, буду счастлив в картах.

Но тот и виду не подал, что понял.

— Нет, уж если кто в одном счастлив, так счастлив и в другом и в третьем... во всём. Значит, идёт?

К ним присоединились ещё два партнёра.

Он был знаком с одним: местный поэт, сын известного в городе ростовщика, суетливый молодой человек, блондин с кудрявыми волосами и толстыми, мясистыми губами, похожий на перекрашенного в светлую краску негра. Другой — пожилой с медленными движениями, один из тех игроков-завсегдатаев, которых роковым образом привязывает к картам несчастная любовь или одиночество. Этот показался более симпатичным.

Карты вскрикнули в руках игрока, как живые, и веером рассыпались по столу. Сухие, тонкие пальцы стали медленно мешать их, точно ощупывая вскользь каждую карту.

Он сел как раз против жениха, — как мысленно называл его, и, казалось, что это прозвище делает того смешным и жалким. Было страшно досадно, что лицо красно и горит. «Ещё подумает, что от волнения», — морщась, размышлял он, и ни с того, ни с сего выпалил:

— Чудесная погода сегодня! Немного туманно и сыро, но это ничего... Не правда ли?

Никто ему ничего не ответил.

— Я часа три пробыл на воздухе... Даже лицо горит. И так приятно по-весеннему прозябнуть немного...

Принимая от игрока карты и вручая их жениху-банкомёту, поэт с лицом белого негра заметил:

— Хватили бы коньяку. Эта погода, знаете, обманчива. Она, как женщина, готовая поразить в самое сердце, только притворяется ласковой.

После этой книжной выдумки поэт окинул всех довольным взглядом, даже не подозревая, насколько сильно задел двоих партнёров.

Они встретились глазами, и у обоих выражение было остро подозрительное и враждебное. Но тут же обменялись насмешливыми улыбками, как будто по адресу поэта. Начиналась довольно глупая комедия, такая противная, что захотелось тотчас же встать и уйти.

В голову лезли нелепые мысли, — что он обыграет самодовольного жениха дотла, со всей его парфюмерной лавкой. Была ли бы тогда она его невестой!

Это его взбодрило, и он потребовал коньяку.

Но останавливала совсем не эта мальчишеская надежда. Было что-то другое, — какое-то суеверное чувство, вязавшееся со словами — попытать счастья.

Выпитая рюмка коньяку приятно согрела его и как бы осветила это чувство. Стало беспредметно весело и немножко жутко; он выпил другую рюмку.

— А ведь поэт прав.

Банкомёт вскинул на него глаза.

— Я не об измене женщины. Нет. А что коньяк согревает.

И, как ни в чем не бывало, обратился к поэту с благодарностью.

Поэту было не до того. Он поставил два рубля и взволнованно перебирал в кармане деньги, видимо, считая, сколько осталось после этой ставки.

Жених спокойно сдавал карты, и на левом безымянном пальце его пухлой руки переливался красивый рубин.

Кровь стучала в виски, как мягкий маленький молоточек, и, казалось, именно там выковывались назойливые мысли: она была сейчас у него; может быть, эти короткие пухлые руки обнимали её? Поздно! Она сказала, — поздно.

— Вам? — строго спросил его банкомёт, держа наготове карты.

Он ещё ничего не сообразил как следует.

— Нет.

Банкомёт бросил карты: «жир».

Поэт получил свои четыре рубля и опять зазвонил ими в кармане, проверяя кассу.

Не может быть; она слишком осторожна и ловка.

Но другая мысль высунула язык первой: э, может быть, из-за расчёта. Она хорошо знает могущество своего тела, могла рискнуть. Задаток, — как выразился он раньше, — и это должно было послужить своего рода обязательством для парфюмерного торговца.

Карты мелькали, разлетаясь, как птицы по гнёздам.

Он почти бессознательно загадал: если карта моя будет сейчас бита, значит, подозрение верно.

Бита.

Горечь. Злоба.

Сомнения не оставалось. Все представилось с ужасающими подробностями. И тут же в красном, грубом пламени назойливо затрепетали вульгарный слова, которые тогда, после первого их поцелуя, заставили его сморщиться: «Я чувствую, что ты разбудил во мне самку». Это отдавало недавней связью с каким-нибудь юнкером.

Теперь она, конечно, ничего подобного не скажет. Но фокус свой несомненно проделает с тем удивленным и как бы обрадованным лицом.

Новая карта его была опять бита. Он опять загадал: если бесповоротно...

Банкомёт даже не дал взглянуть на карты и выкинул девятку.

Какая сила распоряжалась им и решала его судьбу!

Он вздрогнул от суеверного чувства.

Игра все ещё шла ничтожная, и бледный партнёр почти не обращал на неё внимания, держа в углу прокуренного рта янтарный мундштук одного цвета с своими зубами.

Ещё рюмка коньяку. Вино засмеялось в нем тонким щекочущим смехом, толкая на вызов. На столе звенело несколько его золотых.

Игра сразу вспыхнула, как разгоревшейся костёр из золота, серебра и бумажек, смятых, как будто съежившихся от пугливого ожидания, вокруг которых с лёгким свистом разлетались карты.

Он все проигрывал и проигрывал. Уже своих денег почти не оставалось. Но проигрыш не переходил и к противнику: тот отдавал карту за картой своим партнёрам, и поэт, с лицом белого негра, все звучнее и звучнее разыгрывал деньгами целые мелодии в кармане.

— Позвольте мне, коллега, примазать на ваше табло?

Это был голос со стороны.

В душной атмосфере азарта, раздражаемого звоном денег, светом электричества и табачным дымом, ему почудилось в этом голосе что-то необычное.