Осенняя паутина — страница 9 из 28

— Довольно, — злобно выкрикнул Сева, рванувшись от неё.

Она опустилась на диван, вытянув ноги в золотистых туфлях и закрыв глаза.

Все вокруг обволокло густыми сумерками. Голоса замолкли, и слышно было, как где-то на кусте первый соловей несмело пробовал свою трель.

— А я в город не поеду, — заговорила она, все ещё не открывая глаз. — Вы поезжайте один. А я не поеду... Тут так хорошо. Я попрошу только купить мне кое-что... Я запишу вам на бумажке.

V

Сева дурно спал эту ночь. Заснул сразу в непонятном утомлении, но скоро проснулся: часы били одиннадцать. Он что-то видел во сне: не то экзамены, не то смертную казнь. Было томительно и жутко. И наяву это состояние не покидало его. Он скоро понял его причину: была гроза, первая весенняя гроза. Протяжно и сдержанно грохотал гром, как будто кто-то тяжелый пробегал по крыше, а в промежутках, сквозь щели ставней в сумрак комнаты прорывался мгновенными струями свет молнии. Потом пошёл дождь. Сначала на черепичную крышу падали только капли, потом пошёл крупный ровный дождь, и весь дом наполнился шумом, похожим на шум ссыпаемого хлеба.

Золото, золото падает с неба,

с улыбкой прошептал Сева. Но улыбка тотчас же пропала. Сразу необыкновенно ярко предстала перед его глазами золотистая туфля Эммы и черные с золотыми стрелками чулки.

Она спала здесь за стеной. Их кровати стояли бок-о-бок. Стена была толстая, но ему все-таки казалось, что и сквозь камень оттуда проникает к нему её дыхание.

Он в мучительном томлении вытягивался в кровати и ясно чувствовал, что в эти минуты растёт и делается зрелее. Это непонятно пугало его и вместе с тем наполняло волнующей жаждой, ожиданием чего-то сладкого, но зловещего.

Сквозь гул дождя стал пробиваться новый шорох... голоса... Это за стеной. Сева похолодел и весь превратился в слух. Сердце билось. Трудно было дышать. Нет, это журчание и всплески воды в желобах... шорох дождя в ветках деревьев.

Он подошёл к окну, ступая по полу босыми ногами и с радостью чувствуя ночной холод дерева. Осторожно открыл ставни, окно.

Влажный ночной воздух облил его, как водой. Он съежился, а потом с радостью подставил ему всего себя и стал вдыхать его глубокими глотками, падавшими в грудь, как что-то сочное и живое.

Он стал дышать ещё глубже, ещё настойчивее. Вместе с запахом дождя и земляной сырости пахло ещё чем-то особенно приятным и тонким. Он скоро догадался, что пахло почками, лопнувшими от грома, и в этом было что-то до такой степени прекрасное, что хотелось плакать.

И вдруг, дождь сразу остановился, выглянули звезды, как расцветшие после грозы.

Сева с напряжением стал всматриваться в глубь темноты, как сетями опутанной стволами и ветками. Вера так любила гулять ночью в саду, всегда белая, лёгкая во мраке, как видение, как отблеск лунного света. Её нет и никогда не будет.

Это воспоминание заставило его почувствовать холодную пропасть между нею и собою, и сознание вины своей заволокло душу мутью.

Он закрыл окно и снова лёг в постель. Под одеялом его охватил такой холод, как будто ночная сырость налила все тело, и в голове поднялся шум, похожий на шум дождя. Сжался в комок, силясь выдавить из себя этот холод; удалось, стало жарко и как-то, беспомощно, и оттого невыразимо приятно.

«Я, кажется, болен... болен...» — радостно думал он. Стал задрёмывать, и опять перед ним понеслись путанные сны, на этот раз в каких-то радужных переливах и искрах.

Проснулся он поздно, чувствуя лёгкое лихорадочное состояние, но в полном сознании. Дрожащая полоса солнца, как светящаяся паутина, потянулась от щели ставни через комнату, и в ней шевелились и трепетали пушистые оранжевые пылинки, как будто пойманные этой живой паутиной света.

Брат несомненно уже уехал.

Эта мысль напугала его. Как он не догадался уехать вместе с ним! Ведь все равно ему оставаться здесь два дня...

Но разве в этом дело? Разве это изменило бы что-нибудь? Уничтожило бы хоть часть того ужаса, который тяготел над их домом, давил прошлое, грозил будущему! Ему стало так страшно жаль брата, что хотелось какого-нибудь подвига для его избавления, и в этом лихорадочном состоянии приятно было думать о возможности такого подвига, о жертве, о самопожертвовании и, хотя ничего определённого в этих мыслях не было, но они возбуждали и укрепляли его.

Неприятно было умываться холодной водой, но он все же умылся, оделся и только тогда открыл окно.

День весёлый, как молоденькая девушка, сиял смеющейся свежестью, чистотой и лаской. Земля дымилась паром, свет и тени между деревьев с светившимися от влаги ветками, жались друг к другу, как влюблённые, и две бабочки, трепеща в солнечных лучах, гнались одна за другой, то почти сцепляясь вместе, то разлетаясь в притворном испуге.

Он выставил голову на солнце. Тепло лучей охватило все лицо, и дыхание захватило от острого ощущения полноты и сладости жизни.

Но это ощущение тотчас же померкло. Он провёл рукой по волосам: спереди волосы уже успели нагреться от солнца и были теплы, а с затылка ладонь ясно чувствовала их холодок.

Ему хотелось пить и именно — горячий чай с лимоном. Для этого надо было выйти в столовую. Но он долго не решался переступить порог своей комнаты, останавливался перед дверью, глубоко переводил дух, и все это объяснял своим нездоровьем. Только когда часы пробили девять, он рассердился на себя за эту нерешительность: наверное, Эмма ещё не встала, она встаёт позже. Притом же, конечно, они вчера ночью не скоро расстались.

Сева поёжился и закусил губу.

Он был поражён, когда, войдя в столовую, увидел Эмму. Она там на спиртовке подогревала кофе, одетая на этот раз в голубой капот, и при виде Севы весело улыбнулась ему и закивала головой.

— Я хотела нынче сама напоить вас кофе, — ответила она на его изумлённый взгляд, — и потому так рано проснулась.

— Брат уехал?

— Да, давно... Рано утром, в шесть часов.

— Вы провожали брата?

— Нет. Но я сказала себе проснуться в семь часов, и проснулась в семь часов. Для того я вчера раньше легла спать и так крепко спала, что не слышала грозы.

Она рассмеялась.

— Я так боюсь грозы. Ах, если бы я слышала, что гроза, я бы не спала всю ночь. Вы не боитесь грозы?

— Нет. Я люблю грозу.

Она широко раскрыла глаза и как-то по-детски выпятила губы.

— Э, нет, я люблю, когда небо не сердитое, а весёлое, как сейчас. Я сама весёлая и люблю смеяться. Ну, садитесь, я вам буду наливать кофе.

— Благодарю. Я хочу только чаю.

— Но вы утром всегда пьёте кофе.

— Сегодня мне хочется чаю... Чай ведь есть? Вы не беспокойтесь, я сам себе налью.

— Нет, нет. Я хочу поить вас. Ваш брат сказал мне, чтобы я за вами ухаживала, и я буду ухаживать. Не хотите кофе, я налью чай.

Она потушила спиртовку на мраморном столике и перешла к чайному столу, где стоял самовар, в который солнце как будто выстрелило светом, и брызги разбились об его никелированные грани.

— Я не понимаю, зачем брат вас принуждает...

— Принуждает? О, нет, меня никогда нельзя принуждать. Я привыкла делать только то, что мне нравится. Мне нравится здесь жить, я живу. Перестанет нравиться, уеду. Нравится наливать вам чай, наливаю. Перестанет нравиться... Нет, это мне, наверное, не перестанет нравиться, — весело поправилась она и снова рассмеялась. Сева не знал, смеётся ли она над ним или говорит искренно.

Но в это утро она казалась совсем не та, что вчера, и его стала обезоруживать её простота и чистосердечие: в самом деле, может быть, она говорит правду. Может быть, ей скоро надоест жить здесь, и она уедет.

«Нет, все это хитрость, уловка и больше ничего, — пытался он с упорством опровергнуть примирительное чувство. — Ведь она не любит брата. Это видно ясно. Просто опутала его и хочет женить на себе и женить в конце концов».

Ему удалось постепенно вызвать в себе раздражение к ней, но вместе с этим раздражением и с уверенностью в её нечистых замыслах, в нем поднималось и то волнение, которое он испытал вчера, ощущая её близость. И теперь, когда и без того в голове у него шумело и лихорадочно бился пульс, это волнение отзывалось в нем особенно едко. Принимая из её рук чай, он вздрогнул от одного вида её полуобнажённых рук, таких здоровых, белых и полных.

Вообще, она в это утро вся казалась посвежевшей и как будто вымытой заодно с землёй грозой и ливнем, промчавшимися ночью. Особенно молоды были её волосы, переливавшиеся на солнце, как живая вода.

Он почти физически чувствовал на своём лице, на губах прикосновение её взгляда. Это его стесняло. Он хотел скорее проглотить чай и уйти куда-нибудь, но в то же время сознавал, что не уйдет. Он пил горячий чай и в то время, как внутри чувствовал теплоту, тело его ощущало озноб. Потянуло погреться на солнце. Он поблагодарил Эмму и встал, стараясь больше всего не выказать своего состояния.

— Вы куда?

— Так... На воздух...

— Вот и прекрасно. Я хотела попросить вас поехать со мной верхом.

— Ну, что же, поедем, — равнодушно ответил Сева, едва стоя на ногах от усталости и изнеможения.

На крыльце он остановился, ослеплённый солнечным светом, хлынувшим в лицо, и опустился на ступеньку. Казалось, кто-то с головы окатил его теплом, и оно стекало даже за ворот рубашки живыми греющими струями, от которых холод уходил внутрь и там вызывал неприятную дрожь.

После ночного дождя все светилось: стены, черепицы крыш, даже как будто сама земля, а стекла открытых окон в людской прямо-таки ослепительно сверкали, и оттуда слышались голоса и детский плачь. Развешенное около людской белье на верёвках, пронизанное солнечным светом насквозь, в белом — сияло перламутром, в красном пылало огнём. Земля успела просохнуть, и только от людской до барского дома шла влажная дорожка: след только что снятых досок, настланных рано по утру, чтобы не пачкать полов барского дома. Трещали скворцы, где-то лаяли собаки, ржала лошадь и за домом кудахтала курица, снёсшая яйцо. По двору прошла экономка к погребу, с недовольным злым лицом. Из людской вышел Семён, уже вернувшийся со станции, и направился в конюшню: верно, ему дали распоряжение седлать верховых лошадей.