Осенняя женщина — страница 4 из 7

ВОД ВЕЛИКИХ ПОСРЕДИ

Он принадлежал к числу тех счастливчиков, которые еще могли себе позволить потребление натуральных продуктов. В то самое время, когда все уже поняли, что не худо бы остановиться. Остановиться и подумать, что же лучше: прошлое или будущее? Вот как стоял вопрос! И все прекрасно это понимали. Но только дело обстояло примерно так же, как при езде в автомобиле с испорченными тормозами. То есть, можно и понимать, и иметь сильное желание остановиться, но вот, поди ж ты… В общем, будущее и тут оказалось сильнее всех в перетягивании каната. Они, значит, все понимали, а оно тянуло их к себе, да тянуло. Со всем их понятием!

Ну а он отсиживался в укромном уголку. Сознательно отсиживался, никого из себя не строя. И не вставая ни в какую позу. И лопал себе натуральные продукты. Правда, уже консервированные, но еще в собственном соку.

Прибой у берегов его островка вел себя мирно, почти бережно — какой смысл бесноваться у такого крохотного клочка суши? Надобно же и Океану где-то передохнуть. А солнце, запущенное на востоке, со свистом проносилось над островком, не вникая в эту убогую жизнь. И удостаивалось за свое равнодушие отдельной вечерней благодарности. И ухалось в воду за ровным, линеечным горизонтом.

По вечерам, натрескавшись натуральных продуктов, обратив благодарность к солнцу, и справив нужды, он садился в любимое (поскольку единственное) кресло-качалку. Обратившись лицом к натуральному закату, он сдвигал шляпу на лоб так, чтобы поля ее упирались в черенок ароматно дымящейся трубочки. И начинал размышлять. Вот над чем. Так уж случилось, что во все времена солнце воспринималось… как солнце (кроме шуток!). И отличие одной теории от другой заключалось лишь в стремлении гонять светило вокруг Земли или наоборот. А между тем, можно было бы подумать (он же подумал!), что солнце — это дыра в нашем холодном синюшном мире. А уж сквозь дыру и виден тот мир, вечно золотой от тепла и благодати. И мысль эта грела его больше, нежели диск, уходящий за море.

— Папаша, — вдруг окликнули его. — Папаша!

Голос звучал молодо и дерзко. И Папаша (черт с ним, Папаша, так Папаша!) открыл глаза и передвинул шляпу. Указательным пальцем правой руки на затылок, против движения солнца. И увидел одного из этих (чтоб им!) молодых и шустрых, которые как раз и подталкивали, суетясь и надсаживаясь, прошлое в будущее. Хотя ни первое, ни второе в таких услугах не нуждались.

— Папаша! — сказал он, наполнив окружающее пространство и время тоской и тихим горестным безумием. — В то время, как…

— Я давно не читал газет, — сказал Папаша. — И отвык от подобных оборотов. Ты ближе к делу.

— Да вы что! — жестко сказал Юнец. — Сидите тут, а все…

Папаша сунул ему под нос банку с остатками ужина.

— Попробуй, потом дорасскажешь. Нам некуда торопиться.

Юнец, не глядя, хватанул кусок из банки, пожевал, пытаясь что-то говорить. И судорожно проглотил, очевидно, не ощутив вкуса (!).

— Именно об этом! Мы и хотим, чтобы у всех было такое… Чтобы у всех! Всегда! Чтобы вкусно!

Папаша заглянул в банку.

— Кто это мы и кто это все?

— Вы, я…

— Вот давай пока и ограничимся. Давай попробуем себя прокормить.

— Да вы что! В то время, как…

— Стоп. Ты вообще-то как сюда попал? (В смысле, на кой черт?).

И тут взгляд Юнца несколько прояснился. И Юнец даже вроде бы начал что-то понимать, присев сначала на корточки, а потом и задницей на песок. Песок был влажный. Но Юнец ничего не чувствовал, так и сидел. А пятно на штанах, должно быть расплывалось. Но ему было не до того. Уставившись вниз, он пальцем медленно вел борозду в песке. Сидел, уткнувшись башкой между коленей и вел, вел борозду. А та наполнялась водой. А потом он почувствовал-таки сырость. И вскочил, отряхивая мокрый, тощий зад, облепленный песком.

— Что ж, коли так, — сказал он. — Коли так, что ж…

И уперся взглядом прямо в горизонт. Долго стоял молча, смотрел. Папаша за это время выкурил трубочку, сидя в любимом кресле. Затем выбил из нее пепел в горку такого же пепла, справа от кресла.

— Высматриваешь-то чего?

— Должен же кто-нибудь появиться?

— С этой стороны — никого. Мировой Океан, — подняв большой палец, сказал Папаша.

Тогда Юнец молча удалился на противоположный край острова — лицом к восходу. Так они и сидели, спиной друг к другу. А горизонт был ровен и пуст со всех сторон. И Папаша еще подумал тогда: «Не угомонится он. Нет, не угомонится».

— В сущности, — веско сказал Папаша после одного из обедов (у него, понятно, давно не было случая выговориться). - в сущности, жизнь, это ни что иное, как бегство от страха. История человечества (у меня было время подумать о нем) — постоянный панический забег без финиша. Только у каждого времени свои страхи. Чума, варвары, атомная бомба… Список можно продолжить. Продолжить? Болезни, одиночество, смерть…

— Происхождение острова — вулканическое, — сказал Юнец, напряженно о чем-то размышлявший.

«Он не угомонится, — огорченно подумал Папаша. — Нет, не угомонится».

— Ерунда, слушай дальше. Ведь если взять одного человека (в этом смысле у меня богатый опыт), то он, собственно, тем только и занят, что готовится к одиночеству, тому одиночеству, вечному… Из меня бы вышел проповедник, а?

— А значит — пемза, — сказал Юнец и поглядел под ноги, и даже топнул ногой, словно жеребец застоявшийся! — Пемза… Но ведь пемза плавает?!

— Башка, — одобрил Папаша. — Ты — башка. Да только ведь и г… плавает (прямо так и сказал). Однако ж мы — тут!

Сплюнул от досады, надвинул шляпу на глаза и задремал протестующе.

— А еще банки, — сказал Юнец вполголоса. — Много банок из-под консервов. Как поплавки. Сделать плот, а?

Потом нарвал травки, соорудил себе ложе, лег, запрокинув руки за голову и, наблюдая рассеянно за курсирующим светилом, забормотал, обращаясь непосредственно к мирозданию:

— Конечно, мы несколько поторопились, не без этого. Не стоило так уж наваливаться… Вот и не выдержало, — он даже усмехнулся. Шуму было… словно я родился!

А Папаша слышал все это, наблюдая через дырочку в шляпе. Он в шляпе специально проковырял дырочку. Раньше не было нужды, а теперь вот проковырял!

Юнец приподнялся на локте и огляделся. Огляделся совсем заново. Потрогал травку и похлопал по острову. Долго рассматривал Папашу.

Папаша ухмылялся под шляпой, утешаясь видом в дырочку!

А потом они оба — Юнец встал, а Папаша приподнял шляпу — посмотрели друг другу в глаза.

— Надо наводить порядок, — сказал Юнец.

— То-то же, — сказал Папаша.

— Ведь это же черт знает что!

— Так и я об этом! И не один год пройдет, пока мы покончим с этим, вынес приговор Юнец.

Ночью, при свете безмятежного полнолуния, Папаша грузил в надувную лодку (в хозяйстве все было продумано) запас харчей, инструмент, прочий скарб, необходимый обживающему новые места.

— В сущности, жизнь есть бегство, — философски размышлял он при этом. — Чего ж тут непонятного? Непонятно одно. Почему бегут не те, кому бы следовало, а?

Он оглядел островок. На том краю его, что ближе к восходу, на охапке травы, при свете тревожного полнолуния, сквозь сон бормотал свои невнятные проклятия Юнец.

— Слагаю корону, — сказал Папаша.

И по тихой тяжелой ночной воде отчалил без единого всплеска (опыт!).

А Юнец проснулся от одиночества. В бунгало-хранилище, славно потрепанном многолетним храпом Папаши, он обнаружил еще изрядный запас съестного. Кресло стояло на своем месте, храня на сиденье шляпу и трубку для нового владельца. Оставалось сесть лицом к натуральном закату, закурить, надвинуть шляпу на глаза и подумать о том, что солнце…

И еще ни слова, заметьте, не было сказано о женщине!

ПЕРЕПОДГОТОВКА

Сидят все четыре. Друг напротив друга. Четыре девушки, девчоночки. Автобус же — битком. Утро, час пик, все на работу чешут. Только все остальные молча чешут, а эти вчетвером не умолкают, щебечут. Вот о чем, к примеру:

— Ой, чего это?

— Больница, наверно…

— С балконами?

— А че такого?

— Да ну. Ты скажешь. Зачем больнице такие балконы? Там же люди лежат-болеют…

Но тут одна из них стремительно в рев ударилась. Остальные повернулись от окон и спрашивают:

— Ты чего?

— Я ключи забы-ы-ыла…

Одно отрадно, проявили подруги солидарность. И тоже в рев ударились. Но скоро успокоились. И говорят той, которая успела первой зарыдать:

— Ну, чего ты? Подумаешь… Мы попросим кого-нибудь дверь открыть. Вон хоть молодого человека.

И посмотрели они на Ушастого. И стали строить ему зареванные глазки. Ушастый молчал. А они спрашивали:

— Поможете, молодой человек?

Тут и первая зареванная туда же, строит глазки. Но и против этого Ушастый промолчал. Тогда в голосах их послышались плохо скрытые угрозы:

— Так поможете или нет?!

И совершенно неожиданно для Ушастого вдруг взволновался весь автобус (пассажиры):

— Вот же бесчувственный! Будто трудно помочь. А девочки, может быть, приезжие… Что они подумают о нашем городе?

Ушастый растерялся. И потому на ближайшей остановке выскочил. А все оставшиеся в автобусе расплющили носы по стеклам, показывая на беглеца пальцами (воспитаньице!) и хохотали, как ненормальные. Водитель тоже, наверное, хохотал, потому что автобус мотало из стороны в сторону. Ушастый чуть было не подумал: «Чтобы вы врезались куда-нибудь, придурки несчастные…». Но мысль эта оказалась греховной, и он не стал ее думать.

Ушастый слышал об этом городе еще в детстве. Его им тогда пугали. Потом ребенок рос и забывал детское. Когда же вырос, вдруг вспомнил. Детское воспоминание, как и положено, объявилось внезапно, без спросу, словно проснувшись от долгого сна, сладко потягиваясь и утверждаясь в реальности. Потому что появилась потребность побывать в том городе. Потребность малая, но неотложная. А то бы ни за что Ушастый добровольно туда не отправился.

По пути к нужному учреждению Ушастый постарался ни с кем не общаться и ни на что не обращать внимания. Просто опустил голову, да так и шагал. И со стороны, возможно, походил на чокнутого. Ну да ведь им не привыкать, думал он.

У больших стеклянных дверей увидел медную вывеску. Успокоился.

Вестибюль встречал прохладной пустотой и пустыми вешалками гардероба. Ушастый решил, что рано заявился. Вот и хорошо, первым буду. И руководствуясь указателями, двинулся к кабинету 22. Именно там, по слухам, могли разрешить все проблемы Ушастого.

И указатели не подвели. Вот дверь. И фамилия на ней: «Иванков. Часы приема…».

Ушастый глянул на часы. Вспомнил, что называли ему другую фамилию Иванов. Может напутали. Но с этого и начал, едва приоткрыв дверь:

— Доброе утро, — сказал он. — Вообще-то мне нужен товарищ…хм… господин Иванов. Прошу прощения, если ошибся…

В комнате, очень похожей на те кабинеты, которые Ушастый видел во многих других учреждениях, сидели двое. Один, беленький, за столом. Черненький — перед столом. Судя по запаху, они только что пили кофе. Причем, при появлении Ушастого, черненький подавился и зашелся в жутком кашле:

— Какого… кха-кха… без стука… так тебя… кха-кха…

Беленький приподнялся в кресле, сказал Ушастому:

— Доброе утро. Вы не ошиблись. Проходите, пожалуйста.

И трахнул черненького по спине. Да здорово так трахнул. У того аж челюсть изо рта вылетела. И пока черненький, не переставая кашлять, искал под столом и креслами свою запчасть, беленький вышел из-за стола и пошел к Ушастому, протягивая руку. Под ногой у него что-то хрустнуло. Черненький под столом заплакал. Кашлял и плакал. И ужасно жалко было его, дурачка.

Беленький тряс руку Ушастому, весело оглядывал его голубыми глазами и говорил без умолку:

— Очень рад. Сделаем все, чтобы помочь вам. И не надо так напрягаться, тут не сетевой маркетинг… Ха-ха… Насчет же путаницы с фамилиями… Тут дело вот в чем. Мы учитываем психологический фактор. Иванов — фамилия очень распространенная. Не так ли? И потому возникает некая, что ли, безликость в ваших взаимоотношениях с нужной вам структурой. Отсюда и за результат спросить некого. Вот мы и внесли поправочку. После консультаций со специалистами, — он значительно поднял палец. — А то иди потом, ищи Иванова. Вон их сколько!

И он махнул рукой в сторону хнычущего черненького, собиравшего в носовой платок осколки челюсти.

— Впрочем, прошу, — сказал беленький, предлагая кресло.

Ушастый сел, вытирая лоб носовым платком. Беленький тут же захохотал. И даже черненький шепеляво прихихикнул. Ушастый же твердо решил про себя ничему не удивляться.

А беленький кончил хохотать, вытаращился на посетителя, словно только сейчас заметил его присутствие, потом почесал в затылке и довольно грубо сказал:

— Ну-ка, встань!

Ушастый послушно встал. Беленький проворно перевернул кресло и уставился на одну из задних ножек. Та оказалась подпиленной.

— Некачественная работа, — укоризненно сказал беленький, доставая из-за пояса ножовку. — Надеюсь, никому не скажешь?

— Конечно, я никому не скажу, — успокоил его Ушастый. — У меня небольшой вопрос. Дело в том…

— Вот и отлично, — сказал беленький, убирая ножовку. — Вам будет о чем поговорить. А я вынужден вас покинуть. Извините, дела.

Беленький ушел, и Ушастый больше никогда его не видел.

— Не понимаю, почему ты не обиделся, — возмущенно сказал черненький, садясь за стол.

— Да нет, я обиделся, но…

— Вот только попрошу без угроз, — серьезно сказал черненький.

Тут и телефон зазвонил. Черненький поднял трубку, послушал и передал Ушастому. Оказывается, звонил беленький, предупредить:

— Ты лучше его не раздражай. Собственно, от него и зависит решение твоего вопроса.

— Позвольте, — сказал Ушастый изумленно. — Но как же тогда понять ваше поведение?

— А я принципиально выбираю себе таких друзей, — заметил черненький, отбирая у него трубку. — Мужественных, не раскисающих в трудную минуту. Ах, если бы все наши друзья были такими.

Он мечтательно посмотрел в потолок.

— А… а вы давно его знаете? — осторожно спросил Ушастый.

— Первый раз вижу, — решительно ответил черненький.

В общем, Ушастому стало не по себе.

— Так кто же из вас Иванов?! — взмолился он.

— Конечно же я, — сказал черненький. — Но не Иванов, а Иванков. Так и на двери написано. Можете выйти, проверить…

— Я верю, — поспешно сказал Ушастый, опасаясь, что как только выйдет, произойдет еще что-нибудь неприятное. — Но как же тот, беленький? Он говорил, что…

— Ты еще не знаешь этих придурков, — понизив голос и склонившись над столом, сказал хозяин кабинета. — Такое выкинут, только держись…

— А, — обрадовался Ушастый. — Так вы тоже не местный!

— Да нет же, — рассердился Иванков. — В том-то и дело, что местный. Потому и смею судить со всей объективностью. Что же тут непонятного?

Ушастый устал и отупел. И сказал:

— Не будем спорить. У меня к вам совсем небольшой вопрос. Вам, я думаю, не составит труда разрешить его. А разбираться в ваших проблемах — увольте.

— И вот все так, — назидательно сказал Иванков, доставая носовой платок с осколками и баночку клея. — Все. Никому до нас нет дела. Хапнут кусок полакомей — и ходу. А мы тут расхлебывай. — Он горестно покачал головой. — Сожалею. И весьма. Но разрешить ваш вопросик прямо сейчас, с ходу — не могу.

— Отчего же? Это совсем несложно, — чуть ли не взмолился Ушастый. — Вот все документы. Даже налоговый номер. Скажите только…

— Вы не понимаете, — прервал его черненький Иванков. — В свое время, давно, нас упрекали за бездушное отношение к посетителям. Справедливо упрекали, всю систему, нельзя не признать. И теперь каждый пришедший к нам окружен вниманием. Вот так. А вы думали, мы тут дурака валяем?

И улыбнулся во все тридцать два зуба!

Черненький выписал Ушастому кучу направлений и предписаний: в гостиницу, на анализы и т. д. Ушастый, сирота с детства, и не подозревал, что столько людей жаждут его видеть! Он даже попытался протестовать, ссылаясь на скромность своей персоны. Но Иванков отметал всяческие возражения:

— Вы сейчас наш гость. И мы обязаны. Понимаете? Обязаны, по заверениям специалистов, быть вежливыми и внимательными по отношению к вам. Таковы неумолимые законы работы с клиентом. Вот уедете из нашего города — хоть удавитесь! А пока…

Одно утешило Ушастого — гостиница оказалась в том же здании, только вход со двора.

Номер (отдельный, со всеми удобствами) отвели мгновенно! Запросили недорого!

Когда Ушастый осваивал телевизор, в дверь номера вежливо постучали. Ушастый внутренне подобрался, ожидая подвоха. Но вошла… Нет, вплыла, как ансамбль «Березка», очаровательнейшая из всех когда-либо виденных им представительниц прекрасного пола. Она со звоном хлопнула длиннющими ресницами и мелодично проворковала:

— Ты ведь не собираешься приставать ко мне с глупостями? А я всего лишь постелю тебе постельку и уйду. И если ты будешь умничкой и лапой, то я, возможно, полюблю тебя. И мы поженимся? Согласен?

Ушастый сглотнул и молча распахнул объятия.

— А вот и спокойно, — продолжила чаровница. — Давай посмотрим на вещи трезво. Почему бы нам и не создать счастливую семью?

— Моя семья-а-а, — проблеял Ушастый.

— Точно. А значит, ты не безнадежен. Потому что, в сущности, что мужику надо? Красивую и глупую бабу. Согласись, что хоть в нашем городе, хоть в любом другом, но жениться ты будешь, исходя именно из этого принципа. На столь сложное предложение внимания не обращай. Глупость свою я тебе гарантирую. Насчет же красоты…

Она повернулась так и эдак. Ушастый потрясенно молчал.

Вот и хорошо. Ну а коли уж речь зашла о серьезном чувстве, оно должно пройти испытание. У тебя направления на анализы есть? Вот и ступай. А я буду ждать тебя… Веришь?

И больничный флигелек располагался тут же, во дворе. Отсутствием больных даже припугивая!

В полутемном кабинете врач приказал Ушастому оголиться до пояса и встать в рентгеновскую установку. Ушастый влез и стал думать о словах той женщины из гостиницы.

— Кому говорят?! Иди сюда! — надрывался врач.

Ушастый вылез из аппарата.

— Сам смотри, — сказал врач сердито, указывая на зловеще мерцающий пустой экран. — Видишь что-нибудь?

Ушастый внимательно изучил экран.

— Нет, — признал он. — Не вижу.

— То-то и оно, — осуждающе сказал врач. — И откуда вы такие только беретесь?

— Но позвольте, — попробовал возразить Ушастый. — Что ж так то смотреть? Вы подождите, я опять туда влезу и…

— Поучи жену щи варить, — сказал врач, явно намекая на грядущие изменения в судьбе Ушастого. — Что влезешь, что не влезешь один хрен. Пусто. Понял, грамотный? Или по голове постучать?

Ушастый, не понимая причин его раздражения, не стал спорить. Оделся и пошел к выходу.

— Попросите, пожалуйста, следующего, — услышал он вслед.

Оценив его вежливость, Ушастый вышел в коридор и никого там не обнаружил, о чем и сообщил, вернувшись, врачу.

— Раз, два, три, — сказал тот негромко. — Я спокоен.

И швырнул в Ушастого настольную лампу. Тот поспешно скрылся, оставив медика в полной темноте, изрыгающей проклятия.

Так Ушастый посетил и остальных эскулапов. Визиты прошли примерно одинаково. Но все безоговорочно признали его абсолютно, то есть, девственно здоровым. Некоторых тошнило.

Ушастый вернулся в номер радостным, но избранницу и избравшую его не застал. И потому выглянул в коридор.

И потому выглянул в коридор. Дверь номера напротив тут же с треском захлопнулась. Но Ушастый чувствовал, что человек стоит прямо за дверью. И может быть даже рассматривает его в замочную скважину. Ушастый на цыпочках подошел к порогу, послушал чужое прерывистое дыхание и тихо спросил:

— Это вы?

Дверь стремительно распахнулась, и сильная рука бесцеремонно втащила его за шиворот в темную комнату.

— Только пикни, — произнес грубый мужской голос. — Видали мы таких. Быстро отвечай: местный?

— Приезжий, — просипел Ушастый.

Незнакомей отпустил ворот и включил свет. Перед Ушастым стоял мужчина богатырского телосложения, с взлохмаченной головой и горестным взглядом. Из одежды на нем имелись только зеленые плавки. Ушастого ужаснуло обилие растительности на торсе незнакомца. А тот вдруг бросился обнимать гостя.

— Брат, брат, — твердил мужчина, захлебываясь, и слезы его ручьями текли за воротник рубашки Ушастого. Тот еле выбрался из его джунглей.

— Да в чем дело-то? — поинтересовался Ушастый, сам крайне взволнованный.

— Брат, — прозвучало сквозь всхлипывания. — Взываю к состраданию. Подобно тебе, прибыв в этот город с самыми благими намерениями, остался в чем видишь. Посмотри вокруг…

Ушастый огляделся. В номере ничего не было! Кроме ванны, обычной чугунной эмалированной ванны. Стоящей почему-то посреди комнаты.

— А у меня бицепс — пятьдесят два сантиметра-а, — шмыгнул носом незнакомец.

Страшная догадка посетила Ушастого.

— Неужели она и у вас стелит постельку? — шепотом спросил он, осматривая внушительные телеса.

— Какая постелька, приятель, — воскликнул богатырь. — Ты посмотри вокруг, посмотри внимательно. Разуй глаза-то! Какая постелька? Пусто. Сечешь? Фантастика.

Он указал на ванну. Осторожно указал. Как на заминированную.

— Корыто видишь? Ну, так вот. Стоит туда что-нибудь положить, как исчезает бесследно.

Ушастый, стараясь ступать тише, подошел к ванне. Из отверстия слива торчала пробка. С обрывком цепочки.

— Зачем же ты… вы туда все положили? — кажется, резонно поинтересовался он.

— Да я сначала галстук туда уронил. Случайно, — пояснил незнакомец. — А потом уж из любопытства. Клал и клал. А оно исчезало и исчезало. Прикинь? Ведь правда, интересно? А?

Ушастый не очень поверил. Уж больно дорогой интерес получался.

— А как же плавки? Валил бы до кучи, — с подозрением сказал он.

— Грешно тебе, брат, смеяться. А ты вот возьми и проверь.

— То есть? Тоже снять с себя все и бросить?

— Почему? Брось что-нибудь не очень нужное.

— Извините, — хмыкнул Ушастый. — мне кажется, вы меня с кем то путаете. Я здесь по пустяковому, в сущности, делу. Не местный… Они, вполне возможно, смогли бы…

Богатырь обиженно засопел.

— Хочешь оставить меня одного в беде? Не ожидал. Я может с ума тут схожу, а разные… Вламываются в номер… А у меня вон бицепсы пятьдесят два сантиметра…

Он сжал кулачищи и сделал шаг вперед. Наверное ему действительно очень хотелось убедиться в своей правоте.

Ушастый подумал и снял носки. В чемодане у него еще оставалась запасная пара.

— Вот это по-нашему! Бросай, — азартно произнес волосатый.

— А теперь отворачиваемся. Айн, цвай!

Они обернулись. Носков как не бывало.

— Вот сукины дети! — восхитился богатырь. — Ну, надо же, какую сантехнику производят. И ведь не «Самсунг» там какой-нибудь, а наша, отечественная!

Ушастый озадаченно таращился на эмалевую, в желтых потеках эмаль. Носков он не жалел. Но он совсем забыл… И потому хлопнул себя по лбу…

— У меня же в носках… Понимаешь… понимаете, когда я в больнице раздевался… То деньги… Мне говорили…

Волосатый странно замычал, схватился за живот и рухнул прямо в ванну. Он лежал в ней, взвизгивая и всхлипывая и болтал в воздухе не очень чистыми пятками. И не думал исчезать!

— А куда пропал мой зайчик? И как наши дела? — заворковала будущая, по ее расчетам, супруга Ушастого, когда он, хлопая шнурками, вошел в свой номер. Вошел не в очень хорошем настроении.

А она ласково щекотала его за ухом.

— Ну, вот и надулся. Ну, вот и раскис. А улыбнись. А будь паинькой. Наша любовь еще не прошла всех испытаний. Или ты уже передумал?

— Собственно, я еще очень серьезно не думал над вашим предложением. Больше мечтал, — признался Ушастый. — Но считаю своим долгом предупредить, что у меня совсем нет денег. А мне тут еще находиться, пока мой вопрос разрешится…

— Ой, стихами заговорил, — восхищенно распахнула огромные глаза горничная.

Она присела Ушастому на колени, обхватила его за шею и прижалась к груди. Оттуда, от груди и промолвила нежно:

— При чем тут деньги? Никогда бы не вышла замуж за человека, у которого много денег. Во-первых, ведь за деньги, это не любовь, правда?

— Да, — сказал Ушастый. — Эта тема хорошо освещена в литературе. Например, у…

— Ах ты зайчик лопоухий, — сказала она ласково. — Какого черта ты перебиваешь женщину? Слушай дальше. Во-вторых: что у тебя за вопрос, с которым ты носишься? Ну-ка, поведай. Мы все должны знать друг о друге.

И Ушастый поведал:

— Понимаешь, никак в толк не возьму — готов я к этой жизни или нет. Мне все кажется, что она какая-то ненастоящая. Словно вот-вот проснусь, и исчезнет все. И вернется жизнь прежняя. А я уже к этой зачем-то готовлюсь. Понимаешь? И кто же я тогда?

— И все? — спросила она. — И над этим ты маешься? Да ведь и так ясно, что ты… ты… Ты такой… Ах, нет!

И она зарыдала, уткнувшись Ушастому в плечо. Когда потрясение прошло, и она вновь обратила лицо к небу, Ушастый сказал:

— У вас, наверно, пенсия очень небольшая, коли вы тут подрабатываете?

Горничная вскрикнула, вскочила с коленей и бросилась к зеркалу.

От слез вся краска с ее лица сползла куда-то к подбородку.

— Это ничего, — сказал Ушастый. — Я тоже устроюсь тут на полставки. Вам будет хватать. А если у вас есть внуки…

Почему-то горничной не понравилось то, что говорит Ушастый.

Медленно и не оборачиваясь, она побрела к выходу.

В сущности, повествование об этом отрезке жизни Ушастого практически закончено. Иванков все чего-то тянул с разрешением вопроса насущного. И Ушастый решил вернуться. Бог с ними, с той или иной жизнью. Сам-то ты другим все равно не станешь…

Когда Ушастый попросил обратный билет, Иванков попытался всучить ему просроченный. Пришлось пристыдить. Но кажется, безрезультатно.

И еще один момент заслуживает внимания. В вагоне, кроме Ушастого, никого не было. Хотя до отправления поезда оставались считанные минуты. Ушастый опустил окно. У степеней внизу переговаривались проводники.

— Еще одного спровадили, — сказал один.

— Учат их, учат, а толку, — согласился второй.

Первый толкнул его в бок и показал на окна. Второй дружески улыбнулся Ушастому, поднял руку вверх, разведя два пальца буквой V и громко стал скандировать:

— Грин-пис! Грин-пис!

Должно быть потому, что вагон был международный.

ПРИВЫЧНЫЙ МАРШРУТ

Они уже час сидели напротив. И столько же оставалось до конца пути. Они не были знакомы. Хотя не раз замечали друг друга в электричке. А вот сейчас оказались сидящими напротив.

И они решили обменяться мыслями. Когда еще доведется?

Она рассмотрела его мысль. И увидела: она для него интересна, в чем-то загадочна, умна, держится с достоинством, без кокетства, одевается со вкусом, самостоятельна, возможно с квартирой, но — близорука, хотя и не носит очки, полновата и есть опасность, что после рождения ребенка располнеет еще, обабится, станет ленивой, капризной, начнет пилить из-за тряпок, денег и квартиры, настаивать во всем на своем, обзывать пьяницей, дойти из мести до измены, затем до развода, запретит видеться с ребенком, станет въедливо высчитывать алименты…

И он рассмотрел ее мысль. И увидел: он решителен, но в то же время мягок, опрятен, не развязен, пристален во взглядах, а значит, умен, есть сбережения, но нет квартиры, а потому возможен расчет, корыстный брак с вытекающей отсюда бесчувственностью, частые командировки, чреватые неверностью, скандалами, пьянками с друзьями, покушениями на раздел имущества и квартиры, уклонение от алиментов, настраиваниями ребенка против нее…

Они вернули друг другу мысли, обогатив их полутонами возмущения и разочарования. И долго глядели в одно окно, за которым тащились все те же надоевшие сопки, распадки и редкие полустанки.

Потом она попробовала почитать, а он — уснуть. Не получилось. Темнота туннелей наводила на грустные мысли. И поскольку темнота туннелей для обоих оставалась одинаковой, они теперь глядели в окно с одинаковыми грустными мыслями. И это уже почти была близость. Хотя от такой близости ничего не могло родиться.

Электричка уже вползала на вокзальные пути, надо было выходить, и он вышел и подал ей руку, помогая сойти с высоких вагонных ступеней.

Спешащие пассажиры, провожающие и встречающие обтекали их: женщину и мужчину с сокрушенными ликами. И со стороны могло показаться, что они стоящие близко-близко и вглядывающиеся в лица друг другу — любящие супруги, которые прощаются. Прощаются надолго. Может быть и почему-то — навсегда. Да ведь так оно и было.

ОСЕННЯЯ ЖЕНЩИНА

Нахальный такой дятел, хоть и симпатичный, на лету долбанул клювищем между бревнами и выдрал-таки кусочек пакли! И победно рванул к роще за деревней, замелькал меж голых ветвей, обустраиваться на зиму.

— Я же говорила, что надо сильнее заколачивать, — сказала она снизу.

— Залезла бы сама да заколачивала, — пробормотал я.

— Что?

— Я спрашиваю, — проговорил я громче, — если она идеальная женщина, почему жениться на ней должен я? Я-то не идеальный.

— Разумеется, — мгновенно и с удовольствием согласилась она. — Ты не идеальный. Но, тем не менее, она имеет право на опору.

— На что?

Я с трудом удерживал равновесие на этой хлипкой. как и все в ее хозяйстве, стремянке.

— Ты даже этого не знаешь? — изумилась она. — Так слушай, золотце: мужчина должен быть опорой для женщины.

— То есть? Что я должен делать в этом качестве? Шею подставить? Давай паклю…

— Держи… Ой, в глаз попало! Ветер еще этот дурацкий!.. А ты вот вспомни отца, вспомни…

— Чьего?

— Твоего.

— Да я и не забывал.

— Был он опорой для мамы?

— Я как-то не спрашивал. Только не надо обвинять меня в черствости…

— Ну, помогал он ей вас, детей, растить?

— Да. Для этой цели на дверной ручке в их спальне всегда висел ремень. Широкий такой, помню, офицерский. Однажды…

— Я серьезно. Жалел он мать?

— Как это?

— Деньги приносил?

— Попробовал бы… А черт! По пальцу… Попробовал бы не приносить.

— Вот! Не бил ее?

— Хм… Меня к рингу не допускали. Но, судя по доносящимся звукам, пограничные конфликты имели место. Слушай, кажется дождь, а?

— Ничего, сейчас прекратится. Он весь день начинается. Вон там еще постучи. Видишь, торчит?

— Вижу, только летать я еще не научился, некогда…

— И не научишься.

— Кто знает. Мне одна девица как-то сказала: потерпи еще лет пять, и я стану красавицей…

— Тьфу!

— Что тьфу?

— На девиц твоих — тьфу! Ты хоть понял, о чем я говорила?

— Насчет опоры? Более-менее. Я не понял: я-то тут при чем?

— Ты, именно ты и должен стать ей опорой. Битый час тебе втолковываю!

— Ладно, не сердись. Но ты же сама сказала, что детей она не хочет, так?

— Ну-у… Нежелательно. Возраст уже…

— Вот. Итак, поддержка в деле воспитания детей исключается. Второй пункт. Женщин я не бью. Так что ей что со мной, что без меня — одно и то же.

— Как это?

— Не перебивай. Остается финансовый вопрос. Она что, не работает?

— Почему? Работает. Но платят мало.

— А что если я ей просто буду выплачивать стипендию? Именную? Имени моего имени? А? Нет, серьезно, мне эта идея нравится. Ты узнай, какая бы сумма ее устроила, я бы подумал… Представляешь, я сохранил для человечества идеальную женщину, помог ей выжить! Все, давай телефон. Как-нибудь позвоню.

— Не как-нибудь, не как-нибудь! Позвонишь сегодня же или завтра. Я ее предупредила.

— Уже!? А если бы я не согласился?

— А то я тебя не знаю.

— Что-о?

— Ничего, ничего. Заканчивай. Пойдем покормлю. А то и с сытым мужиком тяжело говорить, а уж с голодным…

— А ведь я даже не знаю, о чем и как разговаривать с идеальной женщиной!

— Уж во всяком случае, не так, как со мной!

— Слушай, а у нее с чувством юмора как?

— Прекрасно.

— То есть — как у тебя?

— Вот-вот, если будешь разговаривать с ней в таком тоне…

— В каком?

— В глупом, развязном… Пиши — пропало. У вас с ней ничего не получится.

— Значит, придется разговаривать глупо и развязно.

— Не испытывай мое терпение!

— Ну, хорошо. Позвонил. Что дальше?

— Пригласишь куда-нибудь.

— Хорошо. Приглашу.

— Куда? Уже решил?

— Это сейчас надо решать?

— Конечно! Я же должна знать!

— Давай паклю… Домой, конечно.

— Ты с ума сошел! Я же тебе целый день толкую — она не такая… Сходите на выставку, погуляйте…

— А знаешь что? Приглашу-ка я ее к тебе. Вот и будем вместе конопатить. Или картошку копать. Смотри, уже дожди зарядили, погниет все, не управишься…

— Ох-хо-хо… Нет! И вообще, что ты себе думаешь? Женщина тебе кто?

— Товарищ, соратник… в различного рода схватках.

— Картошку копать… Это ты брось. А ты на что?

— Хорошо, если она такая идеальная, то почему не замужем, а? Почему?

— Ты не хуже моего знаешь, как не везет таким женщинам. Ка-та-стро-фи-чески! Вам же все вертихвосток подавай.

— Ты прямо как старенькая страха рассуждаешь. Не рано ли?

— А ты думаешь, мы с тобой молоденькие? Посмотри на себя. Неустроенный, неухоженный. Все порхаешь, а морщины-то уже…

— Ну, спасибо. Только почему бы тебе о себе не позаботиться? А ты — о ней…

— Да что я? Промаялась, привыкла. Дочка уже, слава Богу, большая, в школу ходит… А ей… Ей тяжело. Таким женщинам всегда тяжело, а уж в наше-то время… Она такая… Беззащитная.

Мы уже сидим в продуваемой сквозь щели в бревнах кухне и пьем чай на мяте. В окно видно, как под фонарем в глубине сада сидит ее сумасшедший брат. Он быстро-быстро курит и лихорадочно крутит ручку настройки давно сломанного приемника.

— Ну?

Она смотрит грустно и устало.

— Позвонишь?

— Позвоню. Только я ничего не обещаю.

— Нет, нет, — торопливо успокаивает она. — Если не понравится, никто тебя силком никуда не потащит. А послезавтра я тебе перезвоню. Расскажешь мне все, хорошо?

— Угу. Все-все расскажу. С пикантными подробностями.

— Ну, иди, — вдруг сердито говорит она. — Мне брата надо кормить. Он не любит посторонних.

Я иду к калитке, вспугивая по пути птицу со стены дома. Наверное, того же дятла. Протяжно вскрикивает у станции электричка. Сзади, над двором, слышен зов:

— Сережа! Сереженька! Иди обедать… Иди, не бойся. Нет никого…

АРТЕК

— Извините, — сказал я, боясь ошибиться, и тронул ее за рукав.

А вот с извинениями надо было подождать, поскольку она вздрогнула, поскользнулась на обледенелых ступенях магазина и чуть не упала. Но удержалась, нелепо расставив ноги, застыв и крепко прижимая к груди бутылку.

— Ах твою, — сорвалось с ее губ вместе с клубами новогоднего пара.

Раньше, лет двадцать пять назад, она и представить себе не могла, что сможет выговорить такое. И не могла себе этого представить именно она, Ленка Усова, круглая отличница и вечный председатель совета отряда, дружины и секретарь всяких там организаций, распекавших нас за двойки и недостойное поведение, отдающее запахом дешевых сигарет. Не знала она тогда таких слов. Вернее, знать не хотела. И не хотела знать, что заигрывать с парнями гораздо интереснее, чем сидеть за учебниками.

— А правда, что у тебя не было ни одной четверки? — спросил я, когда мы уже сидели в ее крохотной кухоньке в однокомнатной квартире, куда она затащила меня запросто, затащила как бывшего одноклассника, сразу признав в потрепанном, давно сгинувшем в безвестность бедолаге того самого Рыжего, что дергал ее за косички, а затем еще нахально просил дать списать контрольную.

— Правда, — гордо сказала она, по-девчачьи вздернув тот же остренький носик, который раньше казался мне таким ехидным и вечно лезущим не в свои дела.

— Фью, — присвистнул я все с тем же полузавистливым недоверием, все еще живущим в том далеком прошлом. — Ну, ты даешь…

— Давала, — сказала она.

Тикал расхлябаный будильник, из крана тихой струйкой падала вода, мы пили холодную водку и с хрустом закусывали прихваченной льдом капустой, принесенной ею с балкона.

Она рассказывала мне историю своей жизни, о том, как умер младенец-первенец, о том, как последовал выкидыш, как пил муж, как ругались и дрались, как закончила институт (с отличием!), как вышла замуж второй раз, как и второй пил, как ругались и дрались… Рассказывала не стесняясь и не кокетничая, как близкой подруге, как мужику-собутыльнику. И выяснялось, что ничего она в этой жизни не пропустила за учебниками, всего хлебнула-отведала.

Выплакивал и я свое — о двух женах, о детях-безотцовщине, о несбывшемся. Со стороны, наверное, могло показаться, что мы каждый бубним свое, не слыша друг друга. Может быть, иногда и не слышали, но чувствовали, что слова падают не в пустоту, и произносятся не напрасно…

— А помнишь…

— А помнишь…

И мы вспоминали. Всех. Сначала, как водится, погибших и умерших. Зарезанного в пьяной драке Синюху, сережку Синякова. Спившегося до самого дна классного футболиста, гордость школы, Толика Ильина, Илью. Разбившегося Сашку Копнышева, Копу, водителя-дальнобойщика. Утонувшего военного моряка Игоря Рекунова, Рекушу. И погибшего на войне Женьку Курбатова, так и оставшегося без прозвища. Вспомнили и помянули. И с душой просветленной обратились к живым и здравствующим. И второй бутылке. И оказалось, что многие нормально…, а-а некоторые и здорово живут. И мы выпили за них, и пожелали им… там… всякого… разного…

А когда нас совсем развезло, я спросил:

— Мать, а на хрена тебе сдались тогда все эти пятерки? Тогда… Я имею в виду еще тогда…

Она отвернулась к окну, коснулась рукой занавески и сказала:

— В Артек хотелось. Вот дура, да?

Я уперся взглядом в висящий на стене аляповатый календарь с кошками, пушистыми и симпатичными, но какими-то ненастоящими кошками, ну не бывает таких кошек, хоть вы меня убейте, и впал в задумчивость. Произнесенное название вдруг неуклюже пробудило что-то ранее непродуманное, ни с кем не проговоренное. Артек… Да, было что-то такое сказочно-солнечное, недосягаемое. Я стал вспоминать. Я вспомнил, что… что не то, чтобы не хотел туда… Как не хотеть!? Все мы хотели быть космонавтами. Но это желание пребывало где-то в той части сознания, где тайно лелеялись мечты о том, чтобы стать самым сильным и показать мальчишкам из соседнего двора почем фунт лиха; или стать невидимым, чтобы пробраться к девчонкам в раздевалку; или научиться летать… Но я знал, что не огорчусь, если эти желания не исполнятся, иначе… иначе я бы просто не выжил. Так и Артек. Он — как на экране, где Фантомас и снежный человек…

— Ты о чем? — спросила она.

— Эх, — сказал я, махнув рукой. — Давай-ка, мать, за годы молодые. Капуста у тебя — блеск!

— Ты ведь не о том хотел сказать, — проговорила она, дрогнувшей рукой подняв рюмку.

— А надо… о том? — спросил я, поднимая чашку с трещиной.

Она пожала плечами и выпила.

— Совсем я… какая-то… Спать пойду… Хочешь, оставайся… Раскладушка в коридоре висит.

Я глянул на бутылку, в которой еще плескалось граммов двести.

В дверях кухни Ленка повернулась.

— Только не думай… Я не испытывала ра-зочарований… Из-за того, что не съездила туда. Никаких ра-зо-ча-ро-ва-ний!

Она погрозила мне пальцем, покачнулась и удалилась в комнату.

Я еще посидел, выпил, покурил, повспоминал. Артек… Ну что, в самом деле, Артек? Господи, какая разница. Хотя… слово вроде бы глухое, а звучит звонко. Звонче, чем Агдам.

А мне было нормально. Я сидел в тихой кухне и не испытывал никаких ра-зо-ча-ро-ва-ний. И правильно, Ленка, так держать, ну их псу под хвост!

Но вскоре и меня сморило. Я пошел к Ленке в комнату и лег ей под бок. Она сонно прижалась ко мне. В раскрытую настежь форточку задувало с похоронным привываньем. Где-то по улицам подбирался к домам Новый год. В наших телах еще оставалось тепло, и мы согревали друг друга.

И не испытывали никаких разочарований… ваний… ани… ни…

ЗА ГОРОДОМ

Денек серенький, из последних февральских. Над дачным поселком застыл тяжелый сырой воздух. Черные сучья берез брезгливо сыпят капелью. Изредка заполошно кричит промокшая ворона. Вдалеке, над сторожкой, радуя глаз, расползается веселый желтоватый дымок над трубой.

Из глубины поселка осторожно выползает легковая машина. Глянцевый, с голубоватыми прожилками наст дороги, словно противень жиром, смазан талой водой. Зеленый жигуленок крадется робко, страшась кюветов, где сторожит добычу жадный, набухший снег.

На одном из узеньких перекрестков машина делает неоправданно лихой поворот. Багажник заносит, и заднее колесо срывается с дороги, попадая в вязкую обочину, где уже проступила из подо льда глина. Жигуленок еще не верит в случившееся, отчаянно ревет двигателем, яростно вращает колесом, угодившим в цепкую западню, и все глубже зарывается им в грязь и ледяную крошку.

Так продолжается пару минут. Затем машина затихает и открывается дверца. Водитель растерянно оглядывается и пробует толкнуть автомобиль, упираясь плечом в переднюю стойку. Тщетно. Сверху на него ругается ворона. Водитель плюет с досады, садится за руль и скорее от бессилия, чем от веры в успех, какое-то время гоняет движок. Легковушку окутывают смрадные выхлопы.

В стоящей сразу за кюветом избушке, похожей скорее на баню, хлопает входная дверь. На крыльце появляется рослый мужик в полушубке, с непокрытой лохматой головой. Молча подходит к машине, упирается красными ручищами в багажник, командует:

— Трогай!

Два мощных толчка, и жигуленок на свободе. То бишь, всеми четырьмя колесами уверенно стоит на дороге.

Не выключая двигатель, водитель выскакивает из машины.

— Вот спасибо большущее! Без вас мне бы век тут куковать. Сигарету хотите?

Мужик отчего-то морщится и неожиданно грубо говорит:

— Да пошел ты со своей сигаретой! Садись в свой драндулет и проваливай. Всю избу мне провонял выхлопами. Теперь вот окно открывать, проветривать, а потом обратно топить? Итак с похмелья башка трещит! Еще ты тут…

— Простите, — теряется под таким напором водитель. — Но вы поймите, я же не виноват. Ну, автомобиль, дело такое… Не я же его изобрел…

— Да ты уедешь наконец или нет? Стоит тут, базарит и продолжает дымить! Совесть есть? Думаешь, если у меня не хоромы, а хибара, так можно выпендриваться? Что за народ пошел? Сплошные козлы!

— Послушайте, — не выдерживает наконец водитель. — Вы все-таки выбирайте выражения. Я, конечно, вам благодарен, но… но есть же всему предел. Вы что же себе думаете…

— Ах, мать твою! — срывается мужик и делает решительный шаг вперед.

Водитель сжимает кулаки и занимает оборонительную позицию.

Но мужик обходит и его, и машину с другой стороны, с силушкой налегает на капот и… толкает машину назад. Жигуленок послушно скатывается в ту же рытвину, из которой только что выбрался. А мужик, ни слова не говоря, скрывается в избе.

Водитель, придя в себя от минутного замешательства, прыгает за руль и в ярости вдавливает педаль газа до упора. Двигатель злобно ревет, поднимается завеса выхлопных газов. Этот кошмар длится недолго — машина бастует, глохнет.

И снова над поселком тишина. Медленно расползается смрадный газ. Изредка бестолково бранятся вороны.

ГДЕ ТЫ БЫЛ ВО ВРЕМЯ ДОЖДЯ?

Летом под Звенигородом есть тихая станция Скоротово. Как и большинство приезжающих сюда дачников, я не знаю, существует ли она зимой. Пытаясь убежать от Москвы подальше, железная дорога в Скоротове вытягивается в одну колею. Так что всегда немножко тревожно — возвращаются ли ушедшие дальше, в Звенигород, электрички?

Дневная тишина тяжела запахом многих трав. Лишь изредка ветер из леса подмешает к ней терпкий дух разогретых на солнце шпал.

Белые пенистые островки тысячелистника, желто-сиреневый брачный наряд иван-да-марьи, редкое рябоватое золото зверобоя, прячущего свою целебную силу среди чернобыльника… Все это мои новые знакомые, которых я, городской житель, с неясной страстью разгадывал сначала в книгах, а потом уже на воле. Я прочитал ради них много хороших и умных книг. Но больше умных, потому что, увидев вдруг склоненную над травами старушку, я вспомнил: «… запрещается собирать растения у железнодорожного полотна».

Я ничего не сказал старушке, прошел мимо.

А через несколько метров я встретил и ее внучат: одного лет шести, другого — трех. Светлые-светлые волосы их были, казалось, омыты лесными дождями и согреты теплым дыханием придорожного разнотравья. Белоголовики, как я тут же окрестил их для себя, набирались бабкиной мудрости, что-то старательно выискивая в цветах и зелени. А мне для этого пришлось прочесть много умных и хороших книг. Но все-таки больше умных, потому что, пройдя немного, услыхал я топоток сзади и, оглянувшись, встретил полный недоумения взгляд белоголовика большенького.

— Здравствуйте, — сказал он.

— Ну конечно, — сказал я. — Извини. Здравствуй.

Отвернулся и шагнул было. Но топоток, возникнув вновь, настиг меня и смолк, когда я, роясь в прочитанном, во всем, прочитанном мною, оглянулся.

— До свидания, — прошептал он укоризненно. Рядом с ним крепкой подпорочкой стоял младший.

— Ах ты, Господи помилуй, — сказал я тоже шепотом, чтобы не испугать этот маленький мир наш. — До свидания, до свидания.

О губительна, бабка, мудрость твоя!

Я прибавил шагу, как всегда, пытаясь убежать от того, что не понял с первого раза.

Хорошо, что у нас есть дела, которые ждут нас и подгоняют. И мы все сваливаем в память, надеясь и искренне веря, что придет время, и мы во всем разберемся и поймем… Будто если это и в самом деле произойдет, нас кто-то похвалит и даст нам покой…

Меня ждали на даче. Ждали мои друзья и, может быть, любовь моя. И я спешил, соединенный с ними тайным заговором горожан, боящихся поодиночке леса, реки, гор, но привыкших издали восхищаться ими.

Сойдя с насыпи, прежде, чем уйти в лес, я оглянулся. Столбик с километровой отметкой и линия железной дороги оставались сзади, как граница.

Сколько раз давал себе зарок не курить в лесу. Дыши, ведь легкие в городе… И что-нибудь из умной книги. Но нет, нет. Страшно. Запахи леса сильнее запахов трав, в крови моей, душат сердце, дурманят голову. Если и остался леший в лесу, то часть его — в запахах. Они закружат, заведут, и никогда не отыщешь дороги. И уже тогда, найдя в лесной голытьбе души родственные, я забуду язык умных книг, но познаю слова сокровенные… Страшно…

Как бы осерчав на робость мою, лес зашумел, призывая ветер, заплел тропы корнями, показал ненадолго, как отвергнутую мною награду, островок синего неба… И будет гроза тебе карой… Успел заметить краем глаза каплю «волшебной» росы на ладони манжетника…

… В ожидании грозы мир сузился до размеров нашей с тобой комнаты. Закрыть все окна, форточки, двери для покоя домашних, как они кричат: гроза, гроза! сквозняк, все побьет… и поднимается милая всем суматоха, и что-то обязательно разбивается. Ждать. Но молния… но гром… Ждать. Молния. На мгновение застынут, выхваченные из темноты, книжные полки и мертвенно-бледные корешки книг, одеяло на твоих коленях, диковинным белым цветком прижатая к груди твоя раскрытая ладонь. Гром. И все затихнут в терпеливой и тихой радости, что вот произойдет, вот кончится, и тогда, после теплого шального ливня, открыть все окна (какой запах, ты только вдохни; озон; фу, как скушно; хорошо, не озон, «Шанель»; обиделась).

Я знаю, зачем лесу нужен ливень. Это: промочить листья и травы, напитать их новыми запахами; это: добраться до моих папирос… «Здравствуйте. — До свидания». Сколько раз говорили мне цветы и травы, открываясь и закрываясь каждый день, терпеливо ожидая встречи и ответы. И ты, Ты — радуясь (здравствуй) и обижаясь (до свидания)… Ничего, я научился курить в дождь. Ничего, авось, глухота моя мне же и во спасение. Дайте подумать, пока идет дождь… Гром и молния. О чем подумать? Как спрятаться от грозы? Забыл. Читал, но забыл. Как не заблудиться в лесу? Забыл… Вспомню. Если бы ты сейчас была здесь. Ты ведь не вскрикиваешь притворно при грозе. Право же, в лесу можно забыть о всей той дряни, что так быстро пристает к тебе в городе. Ты обиделась? Напрасно, я же вижу, как ты пытаешься противостоять. Ты у меня молодец. Стойкий оловянный солдатик… Страшно.

Разве мы не в лесу? В городе? Хорошо, пойдем гулять, я же знаю, ты любишь гулять вечером после дождя. И чтобы я обязательно нарвал тебе цветов с клумбы в нашем скверике. Это не воровство?

В дождь, как осенью, память раскрывается навстречу сущему и чутко всматривается в любой его знак.

Нет, лес, я ушел от тебя. А вернее, и не приходил. Хоть и бесконечны дожди твои, но память, память моя жива не тобой. Так что давай, отпускай меня из плена. Меня ждут…

Дуб, под которым я нашел кров, надежно спрятал меня. И когда я вышел из леса, только ноги мои были мокры по колено — это травы напоминали о себе.

Большой черный пес вдалеке прыгал рядом со знакомой фигуркой, спешащей навстречу мне. Я почти побежал. Потом побежал. Я видел ту, что дарила меня любовью и которой я сейчас спешил отдать свою. Так у нас на земле заведено.

Мы сближались, и уже лицо мое ощущало тепло твоего взгляда… Вдруг твой ньюф остановился, зарычал и стал пятиться от меня, прижимаясь к ногам твоим, не пуская тебя. И ты, мокрая насквозь, остановилась, откинув прилипшую к лицу прядь волос.

— Ты сухой, — сказала ты испуганно.

— Ну да, — я еще улыбался. — Я хочу сказать тебе…

— Подожди, — чуть не закричала ты. — Ты же совсем сухой! Где ты был во время дождя?

Это лес, быстро-быстро подумал я. Это его штучки. А собака учуяла запахи лешего. Это лес не оставляет меня.

— Это лес, — сказал я. — Но я люблю тебя.

Показалось ли мне, что слова мои прозвучали как признание в смертном грехе…

Ты отвернулась от меня и пошла по травам. Пес бежал рядом, радуясь хвостом твоему нежданному спасению. А я видел по спине твоей, облепленной мокрым платьем, как страшно тебе было во время грозы, хоть ты и была не одна, но с чужими тебе, и как ты тревожилась за меня…

И еще я видел, но далеко впереди, что, наверное, мне удастся найти слова для тебя и успокоить. Ведь я читал не только умные книги, но и хорошие, добрые. Я еще отмоюсь волшебной росой манжетника и вернусь из леса промокший до нитки, и все пройдет.

Все ведь проходит, кроме дождя.

ВСЛУХ

— Послушай, что я тебе скажу…

— А ты не говори ничего. Крась себе. Мы ведь дело делаем. И срочное. О чем же говорить?

Малышня нестройными многоглазыми колоннами дует в театр. Лето. Каникулы. И проходя мимо забора, который мы покрываем зеленью, каждая колонна выдыхает:

— Эх красят… Ух красят… Ах красят… И норовят пальцем.

А те, кто индивидуально, с родителями:

— Мам, а зачем красят?

— Чтоб было красиво, детка.

Я отчетливо представляю Димкин взгляд. Устремленный к чугунным узорам. Темная зелень сейчас от краски в глазах его. Настоящего цвета их я не знаю. Просто они всегда что-то отражают. И он сейчас, должно быть, шепчет про себя: «Ну, потерпи уж, голубчик. Потерпи. А потом ты забудешь старые дожди и ветра, и боль, грызущую тебя ржавчиной. Конечно, ты уже не станешь новым, увы, но все-таки…».

На проходящих Димка не обращает никакого внимания. Это его судьба смотреть прямо. Иногда очень далеко, но только прямо. Может быть, поэтому и обращаются прохожие только ко мне. Вот как сейчас. Я слышу замедляющиеся шаги… Ну, кто?

Молчание. Я оборачиваюсь. Девушка. И красивая. Молчит, красивая.

— Любуетесь?

Она смотрит на мою работу. Смотрит рассеянно, словно по неприятной обязанности.

На ней сиреневый костюм и серая блузка. Длинные, чуть волнистые каштановые волосы.

Капля краски стекает с моей кисти и падает у ее ног. Она вздрагивает и переводит взгляд на меня. Все с тем же выражением лица.

— А потолок вы сможете побелить? — спрашивает она. С сомнением спрашивает.

Но такие девушки не каждый день подходят с вопросами.

— Кто? — спрашиваю я, чуть не бия себя в грудь. — Я?! Да я…

Предательская капля опять срывается с кисти.

Димка оборачивается на наши голоса. В глазах его сменяются цвета: серый — асфальта, с зелеными брызгами, затем — сиреневый, ненадолго. Отвернулся: темная зелень.

— А обои клеить?

По-прежнему смотрит недоверчиво. И очень серьезна. Димке под стать.

— Харчи ваши, — говорю я. — Правильно я вопрос понимаю?

— При чем тут харчи? — говорит она, произнося последнее слово с трудом и без желания. — Мне нужно сделать ремонт в квартире.

Ну страх как серьезна.

— Что ж… Посмотреть надобно, — говорю я с солидностью старого мастерового. — Прикинуть. Дело-то нешуточное. Не забор красить.

— Я могу заплатить только сто долларов, — поспешно говорит она, словно деньги у нее уже зажаты в кулачке.

И я смотрю на ее правую руку. Кольца на пальце нет.

— А если я запрошу восемьдесят? — восклицаю свирепо.

— Нет-нет, — быстро возражает она. — Только сто. Два потолка побелить и обои… Постойте, что вы сказали? Восемьдесят? Но… Вы серьезно?

— Нет на свете человека серьезнее меня, — говорю я с горечью. — Оттого и все мои беды. Да ладно… Когда будем объект смотреть?

Она роется в сумочке.

— Сейчас я запишу вам мой телефон… Но вы не обманете? Я буду ждать вашего звонка. Вы вправду придете?

Это «вправду» трогает меня чуть не до слез. Я торжественно клянусь: и прийти, и позвонить.

Она уходит. И дети все уже прошли в театр. Сейчас сидят себе в полутемном зале, шуршат бумажками, носы вытирают или вопят чего-нибудь все вместе, а может, носятся в фойе или трутся у буфета…

Жарко. Мы в молчании заканчиваем нашу летнюю студенческую халтурку. Пару раз я ловлю на себе Димкин взгляд.

В раздевалке, пока мы оттираемся бензином, Димка, наконец, заговаривает:

— Ну и на кой хрен ты заморочил девушке голову? Ведь ты же ни уха, ни рыла не смыслишь в ремонте квартир.

Я уже привык к его высказываниям, высказываниям «практического мужика».

— Зато я смыслю в девушках, — говорю я. — А это поважнее ремонтов.

— Может быть. Но как же ты все-таки собираешься делать ремонт?

— А ты разве не поможешь?

— Нет, — говорит он очень-очень серьезно и смотрит на меня в упор. Какой-то блеклый, сероватый оттенок приобретают глаза его.

— Хоть в этот раз, но ты ответишь за слова свои, — говорит он. — Или позже. Все равно ответишь.

Я звоню по телефону. Моего звонка, оказывается, уж и не надеялись дождаться. Вот как. И я послушно повторяю:

— Так… Перейти дорогу. Там магазин… Еще бы я вас не узнал! Да, вопрос: когда дорогу буду переходить, куда смотреть — налево или направо? Или только на вас?

— Смотрите под ноги, — советует она.

А дома-то она себя поувереннее чувствует.

Она в джинсах и свитере стоит у магазина, как и обещала, пристально рассматривает прохожих. Волосы собраны в узел на затылке. И кажется она мне еще стройнее и красивее. Я подхожу и останавливаюсь в двух шагах. На меня — взгляд искоса. Я молчу. Наконец она решается:

— Это… вы?

— Не надо было мне, наверное, краску смывать, — говорю я. — В таком виде я вам не очень, да?

— Знаете что…, — говорит она. — Хорошо. Идемте.

Квартира действительно мелковата: две крохотные комнатки.

Кухня, в которой вдвоем натолкаешься друг об друга. У входной двери пара моих башмаков занимают чуть ли не половину коридора. В совмещенные удобства я еще не заглядывал, но и там вряд ли степной простор. Квартира здорово запущена, мужской руки явно не хватает.

— Проходите в кухню. Уже накрыт стол.

— Это вы для меня?

— Ну да. Вот. Харчи, — говорит она и пытается улыбнуться. — А вы не стесняйтесь. Иногда даже приятно кого-то покормить. А то ведь и забудешь, что женщина должна быть еще и хозяйкой.

Вообще-то я сегодня еще не обедал, и предложение ее весьма кстати.

Я бодро берусь за ложку, а хозяйка, хлопоча у плиты, подобревшим голосом говорит и говорит:

— Я уже давно задумала сделать ремонт. Я маме даже говорила, что, может быть, и болезни ее оттого, что живем в этом… во всем этом. Да у меня и у самой настроение портится, когда я вижу эти стены, потолок… На евроремонт не поднимемся, ну а так… Ведь правда?

— Угу, — мычу я, целиком занятый борщом.

— … А нанимать бригаду из фирмы — это ж так дорого. Ведь правда? Опять же, неужели выходить замуж только за тем, чтобы было кому потолки белить… Чушь, правда?

Она смеется. Очень славно смеется. Но мне не до смеха. И пока я пытаюсь разобраться в своих ощущениях, из прихожей доносится шарканье. В кухню, придерживаясь за косяк, заглядывает пожилая пухленькая и приземистая тетя.

— День добрый, — пытаюсь проговорить я с набитым ртом.

— Ты где его взяла? — вместо приветствия спрашивает тетя. — Он кисть-то хоть в руках держал?

Мне становится еще неуютней от такого вопроса в лоб.

— Держал он, держал, — отвечаю я сам, продолжая запускать ложку в густое варево. Терять мне, кажется, нечего, хоть и неприятная ситуация. Ну да ведь не побьют же!

Тетя с большим сомнением осматривает меня и качает головой. Наверное, она вот-вот вспомнит неупотребимое нынче слово «Мазурик». И в чем-то она будет права.

— А что возьмешь за работу-то? — спрашивает она жестко.

Возможно, ей уже жаль съеденного мною борща. А я еще до второго не добрался.

— Это надобно посмотреть, решить, что делать, — говорю я, с видом жуткого профессионала разглядывая потолок.

Вполне приличный потолок. Облака сквозь него не наблюдаются. И вообще, видели бы они, какой потолок у нас в общежитии.

— Ну смотри, смотри, — ворчливо то ли разрешает, то ли предупреждает тетя и, с трудом передвигаясь, удаляется.

— Вы не обращайте внимания на маму, — говорит девушка. — Она очень больна… Кофе будете?

— Конечно, — говорю я. — После второго всегда хорошо запить.

— Во нахал, а?

— И кстати, как вас величать прикажете?

— Галиной, — говорит она, поворачиваясь от плиты.

И что-то очень похожее на димкины цвета вижу я в ее глазах: серое, блеклое.

«А ведь худо, брат, — думаю я. — Серьезно. Надо как-то выкручиваться».

И пока мы осматриваем квартиру, спасительная мысль приходит ко мне. Правда, от такого спасения чувствую я себя свинья свиньей.

— Нет, — говорю я, когда мы возвращаемся в кухню. — Сто баксов, при всем моем уважении к вам, — слишком мало. Прошу прощения…

— А сколько же? — сразу пугается она.

— А сами судите. Мебель двигать надо? А двигать ее некуда. Это ж возни на три дня. Побелить потолки, поклеить обои. В прихожей и в кухне вы же сами предлагаете постелить линолеум. Нет, воля ваша, а только меньше, чем за триста, я не согласен. Впрочем, это, разумеется, без харчей…

— Триста, — говорит она ошеломленно. — Да у нас никогда и не было таких денег. Я в библиотеке работаю. У мамы пенсия… Триста…

Ожидаемый эффект достигнут. Но теперь я готов провалиться сквозь пол. Благо он еще не покрыт линолеумом.

— Триста, — вновь повторяет она.

На глаза у нее чуть не слезы. Впрочем, и до них уже не далеко.

— Знаете что, Галя, — говорю я с отчаянной решимостью, — я бы вам бесплатно сделал. Ей-богу! Но все дело в том, что…

— Триста…

Ее заклинило. И кажется — надолго.

— Но ведь это же, простите, грабеж… Меня предупреждали, но… Как же это?

Последние слова она произносит чуть слышно. И вдруг долгожданная слеза срывается-таки у нее с ресниц. Ну да. Самая настоящая слеза. А мне-то казалось, что нынешние девушки на это дело крепче.

— Да не в деньгах дело, — пытаюсь я ей втолковать. — Вы только внимательно выслушайте. Ну не мастер я! Ну виноват! Не за того себя выдал. Обычный студент. И забор красил, чтобы подработать. Понимаете? И ремонтов никогда не делал. Но Бог даст…

До нее, наконец, доходят слова мои. И она начинает взирать на меня со все возрастающим недоумением.

— Но… Тогда зачем же вы? — бормочет она. — Мы с мамой так давно хотели… У нее пенсия маленькая…

Ну грешен, виноват, казните… Только не надо плакать…

Как же ее успокоить?

— Но объясните, — требует она. — Я не понимаю.

— О черт! — восклицаю я. — Да все очень просто. Я хотел познакомиться с вами. Вы мне понравились. Понимаете? Еще там, на улице. У забора. Пропади он пропадом. Сразу понравились. Честное слово. Я же не думал…

Ох, подсказывает мне внутренний голос, не то я говорю.

— Вы не думали… — слезы мгновенно высыхают. — Вы не думали… Познакомиться… Зачем? Ну зачем? И разве… С вами можно?… Что вам здесь нужно? Что вам нужно от меня?

О, как она смотрит!

— Честное слово, Галя, — говорю я, — я научусь ремонтировать. И приду к вам… Слышите?

— Господи, какая ерунда, — говорит она спокойно. — Что это со мной? Слезы… Из-за какого-то… Вы еще здесь?

Гроза миновала. Остались лужи, грязь да хмурое небо. Я поднимаюсь с табурета.

— Ну-ка, постойте, — говорит она медленно, что-то обдумывая. — Мне вдруг пришло в голову… Странно. А если бы я так же с вами?

— Как? — не понимаю я.

— Ну, допустим, мы бы познакомились… Узнали бы друг друга ближе… Вы ведь этого хотели?

Я молчу. Для меня все предельно ясно. На сегодня все потеряно.

— И представьте, — продолжает она с лихорадочным блеском в глазах, глядя в пространство. — Представьте. Вот я бы влюбила вас в себя… Плохо говорю… Но вы ведь можете представить? У вас ведь богатое воображение.

— Нет, — честно признаюсь я. — Не могу представить. Просто не решаюсь. Это слишком хорошо, чтобы я мог… Да и потом, к чему это… А вот к чему. Ах, с каким наслаждением я расхохоталась бы вам в лицо, а потом бы выгнала, выгнала! Взашей вытолкала!

Жестокость на лице ее и что-то ведьмовское. Ну, да не мне судить.

— Нежели я все это заслужил? — спрашиваю, пытаясь еще и улыбнуться.

— Нет, не заслужили, — говорит она. — Это для вас действительно, слишком хорошо. Не заслужили. И поэтому я просто прошу вас уйти.

С порога я еще успеваю расслышать ее голос:

— И не вздумайте звонить!

Ну уж нет, думаю я, спускаясь по лестнице. Позвонить-то я, положим, позвоню. Попозже, конечно, не сегодня и не завтра. В конце концов, успокоится же она когда-нибудь? И мне удастся ее кое в чем разубедить на мой счет. Ведь есть же магия слов? Еще какая. На себе только что испытал. Вот и Димка так же считает.

На улице темно. И даже димкины глаза не отразили бы ничего, кроме темноты.

«Мам, а зачем красят? — Чтобы было красиво, детка».

ЛУННОСТЬ БЫТИЯ

«Я ненавижу дуэли; это — варварство; на мой взгляд, в них нет ничего рыцарского».

Николай I

«Ай, Старов, Старов, какое непростительное легкомыслие… Ну зачем ты родился здесь? Вот теперь и жизнь твоя — водка вечером, да и водка-то дрянная, тоска и тупость, и ночные постыдные прогулки с припадочным псом, и помойки… И эта луна…».

Особенно луна. Неведомо где бродя молодым серпиком, она, наливаясь гнойным полнолунием, слепо и страшно пялилась в окна холостяцкого жилища Старова и, лопнув к концу отмерянного срока, вновь с убылью уходила в иные пространства.

— Нет, Джейсон, в полнолуние она просто подходит ближе к Земле, вот что я тебе скажу. Видишь, какая огромная? Подходит и запугивает. И никому дела нет. А присмотреть бы надобно за луной, присмотреть, неладно с ней что-то…

Джейсон, крупный кудлатый пес, опустив ушастую башку, клацал отросшими за зиму когтями по подмерзшему к вечеру грязному февральскому снегу. А потом, когда Старов рылся в помойке у дома № 6, Джейсон сидел рядом на тротуаре, брезгливо отвернувшись от смачных запахов.

— Эх ты, интеллигент… с хвостом!

Нынче помойка побаловала тремя открытками начала века. Смахнув с них крошки льда и мусора, Старов бережно опустил находку в карман ватника.

— Ну, пойдем посмотрим, что нам сегодня пишут.

Через разломанную хоккейную коробку мимо гаражей он было двинулся от полумрака двора к ярко освещенному шоссе. Однако Джейсон остался сидеть на месте. Пришлось вернуться, взять его за ошейник и протащить несколько шагов, чтобы пес вспомнил, как перебирать лапами.

У шоссе Старов присел на поваленный ствол клена. В старину вдоль дороги простиралась обширная усадьба с садом. Теперь лишь кое-где высились дряхлеющие деревья-великаны, а весной, когда снег сходил, но трава еще не появлялась, проступали из земли остатки древнего кирпичного фундамента.

Старов достал из внутреннего кармана стеклянную плоскую фляжку. Приложился, крякнул, бережно разложил на коленях открытки.

На первой, черно-белой, фотографической, застыл в напряженной позе в кресле с прямой высокой спинкой изможденный старик с коротко постриженными усами и бородой. Под расстегнутым фраком виднелась надетая наискось широкая муаровая лента. Накрахмаленные манжеты нависали над крупными ладонями с широкими ногтями.

— И был это, братец ты мой, не кто иной, как капитан Копейкин… М-да… На самом же деле — мсье Пастер. Почетный член Петербургской Академии наук. С инфекцией боролся, сражался, аки лев. Словно предчувствовал, во что мы тут вляпаемся. А вот что пишут… «Софье Федоровне Крапивиной. Новинский бульвар, дом Усковой, № 34. Москва, 2-го/15 марта… Дорогая С. Ф. Все Ваши живы и здоровы. Дочка Ваша также. Последний раз она приезжала сюда пароходом, так как не любит путешествия на лошадях…». Слышь, Джейсон? «Я работаю в санатории сестрой милосердия и начинаю приобретать душевный мир. Сердечный привет С. Г….» Тут далее вверх ногами.»… привет С. Г. и всем Вам. Н. Лихицкая…» Или Лищицкая… Итак, они не любили путешествовать на лошадях и стремились к душевному миру. И за то мы выпьем по глоточку, так ли, Джейсон? Ну не смотри с укором…

В этот поздний час по шоссе еще изредка проносились машины. Где-то сзади у домов звонко ахнула об асфальт бутылка.

— Тебе что… Ты блаженный, припадочный, эпилептик… И не дано тебе знать, как ловко подлая старость обкрадывает лик человеческий. Знаешь как? Нанесет едва видимую морщинку, словно художник кистью, и отскочит, затаится, с ухмылочкой наблюдая, как ты охаешь да эхаешь над ненужным тебе украшением… Ну, месяц потужишь, другой, привыкнешь… И тут тебе сразу две морщины влепят из засады! Тут уж только вздохнешь да махнешь рукою. А ей только того и надобно. Налетает и начинает сладострастно топтаться на твоей физиономии. Но ты с утра так опух с похмелья, что уж и неразличимо где морщины, где складки от недвижного тяжелого сна… А дальше дело известное, уж не до физиономии. Бог с нем, с ликом. Начинаешь судорожно душу обыскивать — осталось ли в ней чего?

Старов отхлебнул еще. Во фляжке оставалось еще граммов двести.

Вторая открытка, перегнутая пополам, а теперь разглаженная на колене, представляла невнятное нагромождение кустов и камней над светлой полосой пустого пространства, должно быть воды, ибо надпись гласила, что это «Берегъ Днъпра у Потемкинскаго Сада». В правом верхнем углу черными чернилами и мелким, едва разборчивым почерком обозначено: «Екатеринослав 18/VIII-1904». Тут же, внизу, по белесой глади Днепра рябью бежали строки:

— «Сижу на камне и с восторгом мысленно переживаю дни 7-16 авг., проведенные в Крыму с моею цыпкою и…» Непонятное слово…»… Скорее бы приходило I/X! Осмотрел три завода. Куфнер в отпуску — очень досадно! Пользы масса. Много новых знакомств. Крепко, крепко целую. — Твой В. " И кого же целует В., да еще и крепко? Так… «Ея Высокородию Анне Федоровне Беклешовой. Феодосия. Земская ул., д. Костова». Н-да, пользы масса и восторга. А ныне — на помойке… Х-хе! Помнишь, как статуэтку гарднеровскую нашли? А Екатеринослав у нас, братец ты мой, Днепропетровск нынче. А может и наоборот. Черт их разберет.

На другой стороне шоссе, напротив того места, где восседал Старов, остановился белый бульдогообразный джип с никелированной рамой на радиаторе. Почти в бампер ему ткнулся темный приземистый, хищного вида лимузин. Блеснув в свете фонарей, открылись дверцы.

— Ну вот, опять, — вздохнул Старов. — Ну почему я? А, Господи?

Четверо пассажиров — две женщины, двое мужчин — уже толпились на обочине, что-то обсуждая, сначала негромко, затем все более разгорячаясь. Вот уже мужчины принялись размахивать руками в опасной близости у лиц друг друга, а женщины старались их успокоить.

— И почему я их не люблю? Или это та же старость с ее брюзжанием и раздражительностью? Пожалуй нет, а, Джейсон? Ну тогда почему? Если честно? Потому что они богатые, сытые, самодовольные? Нет… Я тебе так скажу: они оскорбляют мои эстетические чувства! Хм… После того, как я сам выбрался из помойки… А может дело в том, что я неудачник? Я ведь тоже хотел разбогатеть, да! Но увы… И я даже понял в конце концов, почему мне не стать богатым. Я просто не знаю, что делать с деньгами. Залиться водкой? То-то… А коли не знаешь, что делать с деньгами, братец ты мой, они к тебе ни за что не пойдут. Или пойдут, но ненадолго. Быстро сообразят, с кем имеют дело. А стало быть, дело не в зависти. Определенно — в эстетических чувствах. Оскорбленных и униженных…

Старов вновь достал фляжку, уронив третью открытку. Приложился, хлебнул, захватывая губами стекло винтовой нарезки.

— Уух!.. Но отдавая должное квазисправедливости этого мира, спешу заметить, что и они, эти милые ребята, в свою очередь, душевных чувств ко мне не питают. Нет, не питают… Если их взгляд и падает на меня, случайно, они инстинктивно понимают — это чужой! И видят в тебе досадную помеху, раздражающую. Или забавную, но в целом — лишнюю. Или просто прикидывают, насаживая на взгляд, как на вертел, ценность твою. Ах, дьявол! И ведь приходится терпеть… А бывало… Эх, как бывало во времена-то старинные! Скажем, не понравилась музыка, которую некто, предположим, заказал для дам-с. И ты, эдак, подходишь и громогласно заявляешь: «Вы, сударь, сделали невежливость, так не угодно ли извиниться. Иначе будете иметь дело со мной». И тебе в том же духе ответствуют: «В чем извиняться, полковник, я не знаю. Что же касается Вас, то я к вашим услугам». «Так до завтра». И завтра поутру, братец ты мой, на двенадцати шагах (не на шести, Боже упаси, не бретеры, чай!) — ахх, взлетели вороны с ветвей, осыпая пушистый снег прощальной завесою… И ты отмахиваешься от пули, которая с тобою, Старов, летит уже в вечность; открещиваешься от смерти, с которой уже неразлучен… Но честь!

Старов смахнул набежавшую слезу, выпил.

Между тем ссора на шоссе разгоралась нешуточная. Крепкие молодцы петухами наскакивали друг на друга, девицы удерживали их от кровопролития. В мертвящем свете ртутных ламп машущие руками фигуры выглядели призрачно.

И вдруг звонко над дорогой разнеслась пощечина. Одна из девиц, взвизгнув, отлетела к колесу лимузина.

— Ну, так и знал, ну так вот и чувствовал! — Старов вскочил на ноги и посмотрел на Джейсона. Пес виновато опустил голову. — Да? Видел? Видел? Ну что? Ударили женщину! Понимаешь ли ты, что в твоем присутствии ударили женщину? Ну, вот что делать, а? Скажи, что? — Старов заметался вдоль ствола. — Тебе хорошо, ты эпилептик, у тебя в башке полторы мысли, да морда совестливая… А я? А мне каково? Мне-то что делать? Допустим, отговорки всегда найдутся. Да хоть бы вот и такая: ну какая это женщина? Давай даже вслух произнесем: ша-ла-ва. Шалава! Так их всегда на Руси звали, нечего морду воротить. И пусть они друг друга лупцуют… Тем более, что ты их не любишь… Но напрашивается и мысль иная. Ведь именно от них пойдут поколения сытые и здоровые, без комплексов. Мышцы нации! Ты вот на себя посмотри. Посмотри, посмотри! Что? Стыдно? То-то… Однако же нельзя забыть и… дуэль! Тоже и предки наши, не слабые люди были. И при том в своих палили, не в таких вот чужаков. Н-да…

Старов остановился, присел, вновь извлек фляжечку.

— И что самое подлое — вот так мы с тобой можем рассуждать до бесконечности. Тут нас хлебом не корми, — зло сказал он. — Ибо не ведаем, что есть черное и белое, но зрим массу оттенков, в которых копаемся и тонем, тонем, исчезаем, оставляя после себя лишь круги, но не действия. А эти, — он кивнул в сторону шоссе, — эти четко знают, что хорошо, что плохо. Что хорошо и плохо лично для них. Мы же… Черт!

Старов вновь вскочил.

— Но ведь женщину ударили! И вообще они мерзавцы. Несомненно уверены, что никто не вмешается. И ты, — он укоризненно посмотрел на пса, — ты тоже уверен, что я не вмешаюсь, да? Только честно? Не вороти башку… Не вмешаюсь… А вот постой…

На свет показалась знакомая фляжка.

— Да, для храбрости. Что ж, коли иначе нельзя? И пусть, для храбрости… Но ведь поступок! Вот что ценно» Ведь это, братец ты мой, полет!

Спрятав фляжку, он двинулся к шоссе.

— Тут самое главное — решительность и немногословность. Без всяких там… А… а просто подойти и сказать: «Вы, сударь, сделали невежливость…». Хм, невежливость… Ничего себе невежливость. Шалаве этой в ухо — тресь! Вот тебе и невежливость, слышь, Джейсон? Ах, какая чертовка луна. Присмотреть бы за ней надо, присмотреть… Я бы согласился на такую работу…

Старов обернулся. Джейсон так и сидел у поваленного клена. Под задними лапами собаки растекалась лужа, клубясь легким паром. Пес уже года полтора как забыл, что надо задирать лапу и метить территорию, утверждая право свое.

— Однако ж, что это я, прямо вот так, через дорогу… Поступок поступком, но надобно же и цивилизованным человеком оставаться.

Вернувшись к стволу и прихватив пса за ошейник, Старов направился к подземному переходу. В гулкой ночной тишине тоннеля когти Джейсона клацали зловеще.

— А ведь ходили мы уже с тобой эдак пару раз, помнишь? Ходили мы походами. Хм… на разборки. Из-за чего? Не помню, право. Да и не хочу помнить. Чисто по Фрейду. Не хочу — и все тут. Помню главное — вершилась несправедливость. Попрание. Оскорбление и поругание…

Джейсон заартачился и уселся.

— Ну посиди, посиди, — не стал настаивать Старов. — Посиди… Да и я пока… подолью, так сказать, масла в огонь. В огонь доблести. А то она, понимаешь ли, братец ты мой, как-то испаряется с каждым шагом. Стыдно, но признаюсь.

Старов привалился к стене тоннеля и рассмеялся. Хриплое эхо заметалось в каменной пустоте.

— А прошлый раз, помнишь, шли мы вот так и даже дошли… До первой попавшейся палатки. Где и затарились водочкой. — Старов помрачнел. — И назю-зю-кались. Дабы заснуть беспамятно. А наутро скверное настроение свое списать на похмелье… Идем, что ли?

Джейсон нехотя приподнял зад и затрусил вперед. Старов потащился следом, бормоча:

— И ведь в чем еще гадство. Ну пришли мы с тобой, допустим. Хорошо, пришли. И даже сказали положенное: «Вы, сударь, сделали невежливость…» Ну и прочее. Да ведь только расхохочутся нам в лицо, да еще и глумиться станут. — Старов остановился. — Или пакость какую-нибудь подстроят. Наверняка подстроят. Мы же с тобой в дураках и останемся…

Пес тоже остановился, обернулся.

— Вот видишь, сколько резоннейших доводов могу я тебе привести? Но только все это слова. А тут — женщину ударили. И защитить ее некому! Где власть предержащие? Где помазанник Божий? Пусть запретит дуэль! Но только пусть под скипетром его я заживу покойной и мирной жизнью. Но нет… Дуэль и только дуэль!

Старов решительно зашагал.

— И заметь, не ее, эту шалаву несчастную, Бог ей судья, иду я защищать у барьера. Но свое поруганное достоинство! И пусть для них убить меня пара пустяков. Но только и мне умереть — раз плюнуть! Да-с! Так что игра равна! И главное сейчас, самое главное — никакой болтовни и размазываний… Решительность!

И Старов целеустремленно начал подъем свой по ступеням из туннеля, не забыв прихватить пса за ошейник. Не замедляя шагов и бормоча про себя текст вызова, он двинулся вдоль обочины к автомобилям.

Сцену испортил Джейсон. Он вдруг затрепетал, закинул голову, судорожно выгнул спину и медленно повалился на бок. Оскалив клыки и обильно пуская пену из пасти, замолотил в воздухе всеми четырьмя лапами, словно улепетывая от жестокого припадка эпилепсии.

Человек медленно опустился на колени, положив ладони на судорожно бьющееся тело пса…

Старов скончался от острой сердечной недостаточности спустя три месяца, в такое же полнолуние. Хочется верить, что он оказался там, где и хотел, в должности смотрителя.

О судьбе собаки ничего неизвестно.

В САМОМ КОНЦЕ

— Ты зол, — сказала она.

— Ты спиваешься, — сказала она.

— И шутки у тебя, как у салдофона, — сказала она. — И книжку ты уже давным-давно в руки не брал.

Она еще много чего говорила.

А потом совсем обиделась и сказала:

— Я тебя ненавижу.

Потому что он всего-то и сделал, что сделал ей предложение. Так они стали мужем и женой. Такими мужем и женой.

Через год совместной жизни они уже почти все поняли, и она сказала:

— А ты — дурак!

— Знаю, — был его ответ.

— И кретин.

— И это знаю.

— А также мерзавец, сволочь и подонок.

Расплакалась.

— Знаю, знаю и знаю, — сказал он.

И она ушла от него. Но это его уже не интересовало. Он думал о другом. Он думал: " Сколько о себе за всю жизнь наслушаешься, право… Но ведь так и помрешь, не зная, кто же ты на самом деле».

ОРЛИК

Лейтенант уже целый год был лейтенантом.

— Можно опустить уши у шапок, — сказал он, идя вдоль строя.

Курсанты-первогодки, брякая лыжами и автоматами, торопливо снимали шапки, обнажая стриженые макушки, над которыми закурился легкий парок.

— Ну, быстрее, — сказал лейтенант. — Командуйте, сержант.

Взвод подровнялся, застыл.

— Ставлю боевую задачу, — сказал лейтенант.

Солдат-водитель выпрыгнул из кабины, бросил окурок, послушал немного лейтенанта, полез в мотор.

Поле тянулось от самой дороге, без кювета. колючая поземка порой взлетала высоко, и тогда дальняя полоска темного леса становилась совсем невидна.

— Вопросы есть? — спросил лейтенант. Строй промолчал. — Со мной пойдет… Курсант?

— Орлик! — сказал Орлик.

— Боевая фамилия. С такой фамилией только и воевать, — сказал лейтенант, пока Орлик делал два шага вперед, а потом «кругом».

Еще в машине Орлик говорил сержанту, что на правой лыжине крепление держится плохо. И теперь сержант многозначительно смотрел на Орлика.

— Обеспечить курсанта Орлика патронами на… два рожка. Хватит?

Так точно, — сказал Орлик.

Столько стрелять ему еще не приходилось.

— Взвод — на боевые позиции. Командуйте, сержант.

Курсанты становились на лыжи и цепочкой уходили за сержантом прямо от дороги в поле. Лейтенант и Орлик двинулись наискось — к лесу.

— Был такой подручный у Мазепы — Орлик, — бросил лейтенант через плечо.

Орлик старался толкаться только левой ногой. В школе он занимался в лыжной секции, так что пока от лейтенанта не отставал.

— Пушкина надо читать, — говорил лейтенант отрывисто. — Тем более будущему офицеру.

Становилось теплее. И от движения, и оттого, что поднялась легкая метель.

— Вот здесь и займешь оборону, — сказал лейтенант, останавливаясь.

До леса оставалось метро сто.

Орлик снял автомат, взял его в левую руку, поставил лыжи под углом, стал опускаться на колени. Под порошей оказался твердый наст, выдержавший опершегося на левый локоть Орлика. Он перетащил по ремню лопатку и подсумок назад, достал рожок. Присоединив его к автомату, перевел предохранитель на стрельбу очередями и передернул затвор. Сквозь прорезь прицельной рамки виднелась то мушка, то взлетающие языки поземки.

— Так. Появились, — сказал лейтенант. Он стоял и потому видел дальше.

Вскоре и Орлик разглядел серые, растянувшиеся по полю широкой цепью фигурки, изредка пропадающие в мутной пелене. Орлик прицелился в крайнюю левую фигурку и плавно, на выдохе, нажал курок, мысленно проговаривая «двадцать два». Лейтенант что-то сказал, но Орлик уже ничего не слышал, оглохнув после первого же выстрела. Он говорил свое магическое «двадцать два», тратя ровно два патрона на фигурку.

Первый рожок опустошился неожиданно быстро. Орлик проворно заменил его и продолжил стрельбу. Так он дошел до правого края цепи. И второй рожок иссяк. Орлик почувствовал толчок в ногу. Лейтенант, улыбаясь, махнул рукой и что-то проговорил. «Пора отступать», — перевел для себя Орлик. Лейтенант выглядел азартно.

До первых деревьев оставалось рукой подать, когда Орлику наступили сзади на лыжину, и он полетел в снег, ощущая на правой ноге лишь крепление…

Когда он добрался до машины, все уже перекурили и дожидались только его. Сержант из-за спины лейтенанта показывал Орлику кулак. Откуда им было знать, что в оглохшей голове Орлика они все числились раненными или убитыми. Кому как повезло.

Кому как повезло. Он дольше всех чистил свой автомат.

ДО ПОТОЛКА И ОБРАТНО

После долгого, долгого, долгого (черт! да когда же оно кончится?!) плавания. Мнилось моряку: полумрак комнаты, накрытый столик, негромкая музыка… Чего бы еще? Ладно, Остальное потом. Главное — дошли.

У нее была безобидная, почти никого не раздражавшая привычка. Она очень не любила мух. Прямо ненавидела. И при первой же возможности колотила их по головам свернутой в трубочку газетой.

И сейчас, когда все вышеперечисленное сбылось (полумрак и проч.), моряку все еще мнилось: она, толкнувшись сильной, стройной ногой, взлетает вверх, паря и победоносно нанося удары, затем медленно, грациозно опускается, раздувая подол колоколом, открывая нескромному взгляду….

Она неловко, по-бабьи занесла руку за плечо, чуть подпрыгнула (наблюдался небольшой зазор между ступней и полом) и бросила страшное орудие свое вверх. И хотя потолки невысокие, касания моряк не зафиксировал. Более верным оказался глазомер у мухи — та даже не дернулась на призыв инстинкта самосохранения.

Пока хозяйка, яростная и негодующая, выходила в прихожую поправить прическу, моряк с большой досадой выпил: разве ж так в цель бросают?

МЫСЛЬ НЕИЗРЕЧЕННАЯ

Изучая историю времен и народов не для предвидения судеб мира, но для обретения себя в нем, Епифаний (имя не настоящее, так звали мы его) уже в 198… году проявил признаки беспокойства. Истоки этого состояния были ясны ему. Нам же, близким друзьям его, не казались убедительными. Хмель свободы кружил нам головы. И мы, в чаду очередного веселого застолья просили у Епифания лишь одного: «Стихов! Стихов!». Он поднимал с нами бокал, читал свои дивные строфы, но не в пример нам, день ото дня мрачнел, видя, что все его слова о нашей будущности не находят достойной почвы.

Зимой 86-го он исчез на целый месяц, никому ничего толком не объяснив. Даже супруге своей Адели, жемчужнозубой Адели.

Он объявился в конце февраля, уверенный в себе, энергичный, целиком поглощенный одним. Епифаний стал землевладельцем.

В одной из срединных наших областей, в глухой деревушке куплена была им изба. Довольно крепкая, по его словам, хоть и требующая известного ремонта. Имелся при ней и клок земли.

Надобно было видеть, с каким нетерпением ждал он окончания зимней поры, схода снегов, устоявшихся дорог… Нетерпение проступало во всем его облике, когда он слушал, словно заново, наши речи. Он оставил свою иронию и полемический задор, и даже ближайшие друзья, поверяя ему думы, наталкивались на нежелание не только сочувствовать, но и просто понимать.

К середине весны он свернул все дела в столице, частью совсем вычеркнув их из своей жизни, частью перевалив на плечи супруги своей Адели, многотерпеливой Адели. И вновь бесшумно исчез.

Ныне, когда толпы горожан, кляня свою недальновидность, жадно рыщут в ближних и дальних весях в поисках хоть хибары на каменистом утесе, но встречают лишь лукавость пейзан, решение Епифания не вызывает ни осуждения, ни даже малой доли критики. Тогда же, в предчувствии великих изменений, мы словно завороженные следили за искрящимся и буйным, словно веселящее шампанское, потоком слухов, сплетен и новостей. И ждали, что вот-вот…. И немало дивились поступку товарища.

Летом Епифаний вернулся в столицу. Позвонил немногим, весьма сухо осведомился о своих делах, довольно равнодушно выслушал ответы. Уклоняясь, в свою очередь, от расспросов о существовании его анахоретом. В течение двух дней он прервал все нити, связующие его с городской жизнью, и отбыл в деревню. Забрав трехлетнего сына и супругу свою Адель, опечаленную Адель.

И несколько лет не было о нем ни слуху, ни духу. Городскую квартиру свою он сдал незнакомым людям, и когда кто-нибудь из нас звонил, надеясь на внезапное его появление, чужой голос бесстрастно отвечал: «Их нет. И скоро не обещали». И тихое, дурманящее, как наркоз забвение постепенно стирало имя Епифания из бесед наших.

Но однажды летом я, хоть и не принадлежал к числу тех, с кем Епифаний во времена былые делился сокровенным, именно я получил от него краткое послание, записку с приглашением посетить его и с обстоятельным описанием маршрута.

Не скрою, лестно было оказаться единственным, удостоенным такой чести. И вновь имя Епифания всплыло за нашим столом, уже далеко не столь праздничным, а сотрясаемым отголосками всех тех катаклизмов, что подобно затяжным дождям, не покидали нас, лишь усиливаясь.

И уже в дверях я кивал головой, выслушивая все вопросы, которые передавали самые умные из нас Епифанию, полагая, что уж он-то, вдали от суеты, разрешил недюжинным умом своим немало.

Руководствуясь наставлениями его записки, я довольно легко проделал путь мой, последовательно меняя поезд на автобус, а последний — на собственные ноги. Я не знал, что привезти Епифанию, и потому рюкзак мой был легок, содержа лишь гостинцы для его сына, да только что вышедший стихотворный сборник наших общих приятелей. И купленные в складчину французские духи для Адели, для незабываемой нами Адели.

Изба его стояла на краю деревни, на юру. Дальше тянулось кустистое, не запаханное поле, упираясь где-то на горизонте в темную полосу леса. Пейзаж этот отчего-то опечалил меня своею пустотою. И дом, бревенчатый, серый, кое-где замшелый, с чуть подсевшими нижними венцами, никак не отвечал моему ожиданию безмятежное обители.

Епифаний, нимало внешне не изменившийся, довольно холодно отнесся к сборнику и автографам авторов. Открыв наугад посередине и прочитав несколько строк, он отбросил книжечку на широкую, прочно стоящую кровать с лоскутным одеялом. Больше живости к подаркам проявил его наследник, Митя, крепкий и бойкий мальчик, в котором с трудом угадывался некогда задумчивый златокудрый херувим. Адели, долгожданной Адели не было, она уехала, как кратко мне пояснили, в близлежащий город за покупками.

Обменявшись малозначащими фразами о здоровье, знакомых и проч., мы ненадолго замолчали, наблюдая за мальчиком, увлеченным привезенными игрушками. Затем Епифаний предложил мне пройти в огород. Мы вышли из избы.

Обведенный невысоким и редким дощатым забором, участок соток в восемь был покрыт грядками различной и странной конфигурации, в которой за буйной, покрывающей их зеленью, с трудом, но угадывались буквы. Епифаний вел меня среди посадок, любовно осматривая дела рук своих, на ходу что-то подправляя, что-то выдергивая.

— Знаешь ли ты, — вдруг остановившись и оборотясь ко мне, спросил он, — что значит собрать урожай?

И сам ответил:

— Это значит рано-рано утром выйти к росной земле, встать на колени, тихонько постучать в нее и смиренно просить: «Я кушать хочу».

Я решил, что настало время для тех вопросов, что вез я с собой, с трудом удерживая их в памяти. И некогда близкие Епифанию люди спросили его моими устами. Но не было им ответа. Он лишь поморщился с досадою и сказал:

— Как и прежде, даже говоря о самом страшном и больном для нас, мы обсуждаем ситуацию нереальную, сказочную. И потому слова наши так далеки от цели, как бы мудры они не были. И нам нет смысла жить лучше, потому что жить лучше будем все равно не мы. Бог весть, отчего так у нас, но у нас так всегда. И да пребудет.

И направился в избу. Там молча принялся накрывать на стол. И пока вставали на скатерть блюда с многочисленными солениями и просто свежей зеленью, я перелистывал привезенный в дар сборник, прерываясь на милую болтовню с Митей.

— Но послушай, — сказал я после того, как был утолен первый голод, не пишешь ли ты стихов? Многие из ожидающих меня там бились об заклад, что привезу им строки Епифания нового, непривычного, но столь же даровитого…

И вновь поморщился он. И указал на стол.

— Вот мои слова и мысли. Я их высказал руками и скрепил потом. И дали они всходы. Ты видишь и ощущаешь плоды. Они теперь в тебе. Кто знает, чем они для тебя отзовутся?

Более не задавал я тех вопросов. Но о хозяйстве своем он рассказывал много, охотно и добродушно.

Развязка же нашей встречи оказалась внезапной для меня. Епифаний вдруг, словно вспомнив о чем-то более важном, чем визит гостя издалека, замолк, затем сказал, глядя в стол:

— Вот и все, за чем пригласил я тебя. Более мне сказать нечего. И что тебе длить здесь твои часы? Поезжай с Богом?

И оборотясь к сыну, добавил:

— А нам пора к земле. Мы своим трудом живем. Правда ли, Митя?

И послушный мальчик оставил игрушки и подошел к отцу.

— Что тебе дать с собою? Овощей ли каких? Солений?

Но я отказывался от всего, задетый столь странным приемом.

— А, знаю, — сказал Епифаний. — Вот же для тебя.

И снял с печи полотняный мешочек.

— Здесь мой самосад. Помни же меня и люби.

И не смог я отказаться.

— Так ли спасибо, — сказал я. — Однако ж постой, позволь мне дождаться хотя бы Адели. Ведь у меня к ней презент и поклоны.

Тягостно для меня прозвучало его недолгое молчание.

— Не стоит тебе дожидаться Адели, — сказал Епифаний. — Да и не узнаешь ты ее в женщине, прячущей кудри под грубым платком, а нежные ступни — в тяжелых сапогах. Ступай с Богом.

Что оставалось делать?

У крыльца, впрочем, задал я ему еще один вопрос, уже мой вопрос:

— Отчего ты позвал меня, именно меня?

Он ответил с готовностью:

— Оттого, что ты не столь красноречив. Оттого что ум твой, да простишь мне, не столь жаден до тайн мироздания, равно недоступных ни глупцу, ни мудрецу.

Выходя из калитки, я оглянулся, сказал негромко:

— Мы будем вспоминать тебя.

Епифаний промолчал. А сын его, глянув вверх, на отца, робко махнул мне рукой на прощание…

Я сидел в траве у автобусной станции, курил неумело свернутую самокрутку, давясь крепчайшим горлодером. Крестьяне ожидали автобуса, который привезет их с того набитыми мешками к ночному поезду, к тому самому поезду, где мне предстояло о многом подумать в прокуренном тамбуре. Подумать лежа, Бог даст, на третьей полке в общем вагоне. Мне надо было подумать, почему же он пригласил меня, и что хотел ответить моими устами вопрошающим. Подумать, как я расскажу ожидающим меня о том, что они никогда больше не увидят Адели, лебединокрылой душою Адели…

СИДЕЛЕЦ

Внешностью Михея природа обделила. Лицо прыщавое, дурное, правый глаз косит. Росту он хоть и выше среднего, да только девчонки все равно не заглядываются.

Это сейчас он сидит в опрятном светлом магазинчике, а начинал лет пять назад в киоске крохотном, будке. Обосновал ее на бойком месте у метро «Кунцевская» хитрющий грузин Заза. Разглядел он и в угрюмом злобном пареньке надежного сидельца, на которого можно оставить добро хозяйское. Не обворует, не сбежит и служить станет преданно. Потому как всегда будут нужны парню деньги на девок. Так-то…

Вспоминая времена будочные, только головой Михей недоверчиво качает. Летом духота и вонь. Зимой холод собачий. Торговали водкой дешевой, отравою. Покупатель шел жалкий, бранчливый…

Теперь Михей не жмется среди коробок, а сидит за белым прилавком, поигрывая кнопками электронного кассового аппарата-игрушечки. Магазин ломится от дорогого добра. У дверей охранник стоит, вышибала. Покупатель не шваль какая-нибудь, народ солидный, которому недосуг гоняться за дешевизной. И Михей уже не хамит открыто, как бывало, но и не раболепствует, ведет себя с достоинством. На черный день уже отложено.

Знойный июньский день клонится к вечеру. Охранника сморило, того и гляди, по косяку сползет. Михей с усмешкой смотрит на этого громилу, затянутого в душную зеленую форму и ремни. Сам Михей облачен лишь в шорты и майку, на которую свисает недавно купленный тяжеленный серебряный крест.

Воскресенье. Редкий покупатель забредает лишь за пивом холодным. Вот и еще один, из числа тех, к которым у Михея интерес особый. Видит Михей через широкую стеклянную витрину, как подъехал малый, его ровесник, на шикарной иностранной машине, как небрежно захлопнул дверь, что-то коротко и повелительно сказав-приказав роскошной блондинке, оставшейся на пассажирском сиденье. Чувства Михея понятны — не сиживал тот лощеный хлыщ в вонючих будках, не мерз за копейку, не выслушивал мат всякой пьяни.

Однако Михей ничем своих эмоций не выказывает. И лишь с охотничьим интересом наблюдает, как входит малый небрежной походкой в магазин, как останавливается перед прилавком, не вынимая левой руки из кармана дорогих светлых брюк. Бросив деньги перед Михеем, требует бутылку «Гессера». Михей невозмутимо отсчитывает сдачу и ставит бутылку на прилавок.

— А открыть?

Михей достает из-под прилавка открывалку на веревке и молча со стуком кладет рядом с запотевшей бутылкой. Малый, не вынимая руки из кармана, начинает открывать. Михей смотрит с насмешливым интересом. Бутылка скользит по пластику и ахается у ног покупателя. Пенная жидкость заливает ему ноги. Из подсобки выглядывает вечно хлопочущий Заза. Оборачивается охранник.

— Двумя руками-то все надо делать, — назидательно выговаривает Михей, ногой придвигая к себе коробку с пивом.

Малый, не теряя лица, вновь достает деньги и швыряет на прилавок.

— Повторить. Сдача — в счет уборки.

Михей вновь ставит перед ним бутылку. Сцена повторяется. Лишь лужа на полу становится больше. Малый вновь лезет за деньгами. И неизвестно чем бы все закончилось, но в дело вмешивается Заза. Он молча подходит к прилавку и открывает бутылку. Двумя руками. Малый удаляется. Михей с удовлетворением смотрит ему вслед, оглядывая мокрые брюки.

— Паганэц ты, — устало говорит Заза, утирая лоб. Он уже привык к выходкам Михея. — Пакупатэля мне разгонишь.

— Куда они денутся, — усмехается Михей, глядя за окно, где у машины малый резко отвечает что-то недоуменно вопрошающей спутнице.

Уборщица тетя Аня, ворча, собирает осколки, вытирает пол. В душном воздухе стоит запах пива.

Вновь тихо. Михей подмигивает охраннику. Тот равнодушно отворачивается и сонно смотрит на часы. До закрытия еще далеко. Михей раз за разом вспоминает произошедшее и тихо посмеивается.

НЕДОРОГО

Витек хозяйской походкой выходит во двор.

— Ма, — кричит он в сторону детской беседки, где собрались в теньке посудачить местные кумушки, — что ж ты, уходишь, а дверь на балкон не закрываешь? Первый этаж все-таки, обворуют…

— Да кто нас обворует, — отмахивается Галка. — Все в округе знают, что тут бандит живет. Даже милиция знает…

Витек довольно усмехается и уходит по делам.

Да, это местный бандит, авторитет. И все это знают. И не просто терпят такое соседство, но и дорожат им. Чуть беда какая — к Витьку. А куда же еще? Не в милицию же, в самом деле! С ними только свяжись… А Витек и проблему быстро решит, и возьмет недорого. Вон на прошлой неделе у Любки из второго подъезда брата за долги украли и требовали выкуп. Куда Любка в первую очередь бросилась? К Витьку. И брата девке вернули. Всего лишь за тысячу долларов. Разве дорого? Нет, серьезно?

С соседями Витек вежливо здоровается, не куролесит. Всегда опрятно одет и гладко выбрит. Кто не знает, так просто скажет — какой приятный молодой человек.

Кстати, столь же приятный молодой человек живет у нас в третьем подъезде. Игорек также опрятно одет и гладко выбрит. И с соседями вежлив. Но дружбой с ним дорожат в основном местные же бандиты. Потому что Игорек работает в милиции и за соответствующую… благодарность может дать дельный совет. И дает. И берет. Недорого. И все об этом знают.

Исходя из такого расклада дворовых сил, у соседок в авторитете мать Витька — Галка, и жена Игорька — Ленка. Весомостью в беседе с ними может поспорить разве что Лилька. Она работает в налоговой инспекции. А у человека серьезного, не ветрогона, к деятельности этой службы интерес повышенный, можно сказать, кровный. И Лилька при случае консультирует. И берет недорого. Ну, совсем пустяки. Свои же люди. Соседи.

Или взять Танюшку из шестнадцатой квартиры. Ее Гурам уже третью машину проигрывает…

Однако у беседки поднимается переполох. Это вырвался на свободу, выпрыгнув с незакрытого балкона первого этажа пес Витька. Пес нешуточный. Американский стаффордшир. Прямо скажем, зверь-пес. Правда, он еще молод и весело носится сейчас среди визжащей детворы и вопящих мамашек, желая всего лишь порезвиться и поиграть, не понимая причин всеобщей сумятицы.

Галку пес не слушается. А Витьку некогда с ним возиться. Дела. Сами понимаете. А выбрасывать собаку жалко. Дорогая все-таки. Не поскупились братаны на витькин день рождения. И все со страхом ждут, когда подрастет животина и покажет свой характер. Еще не пострадавшие прикидывают, во сколько станет Витьку компенсация за собачьи укусы. Вряд ли так уж дорого. Что с Витька возьмешь, коли он сам берет недорого?

ЧЕРЕПОВЕЦ

Мне было девятнадцать лет. Мне было девятнадцать! Тот, кто жил по-настоящему, знает, что это такое. Мне так все было любопытно. Странно, удивительно и интересно. И все происходящее воспринималось, как приглашение к открытию тайны.

Поезд привез меня в Череповец. Он мог привезти меня еще куда-нибудь. Ну, куда хотите… Но он почему-то привез меня в Череповец. Это там, где Вологда-гда.

Я первый раз была в Череповце. Мне ужасно нравилось слово «была». Оно придавало моей жизни весомость прошлого.

Ах, какой день был в Череповце. Такого в Москве не дождешься. Очень жаль, что в Москве такого не дождешься. Правда, жаль. Такого снега и такого солнце нет.

Снег, замешанный на солнце, покрывал Череповец пышным безе с хрустящей корочкой, над которой искусно размещались шоколадно-добротные древние дома и хрупкие бисквитные храмы…

— Девушка, можно вас спросить?

Я обернулась. Зная, что увижу в глазах незнакомца. Увижу разочарование. Увы, с недавних пор мне стало ясно, что красотой мне пока не блистать. Ах, не блистать…

Но и этот солдатик, лопоухий, стриженый, был такой простой-простой и незаметный, словно занесенный куст при дороге. Занесенный, но не засыпанный, не спрятанный в сугробе.

И никакого разочарования в его глазах я не увидела. Наоборот, облегчение. Оттого, что я пока не красавица. А такая же — простая и незаметная. И мы оба знали, как пользоваться в жизни этой незаметностью, пусть у нас были и другие тайны. Но эта тайна нас объединяла.

— Как тебя зовут-то? — спросил он так, словно мы давным-давно познакомились, но долго не виделись, и он успел позабыть мое имя.

— Света, — сказала я. — А тебя- Петя?

— Нет, это папаню так звали. А меня…

— А я тебя буду звать Петрович, — почему-то поспешила перебить его я, хватаясь за мою почти угадку, как за счастливую находку, как за серебряный полтинник, вмороженный в лед под ногами.

— Тут, понимаешь, Светк, дело такое. Маманя ко мне приехала, деловито пояснил Петрович. И был он весь основательный и рассудительный, как председатель крепкого колхоза. — И уж больно ей охота увидеть, что девчонка у меня знакомая есть. Городская, — почему-то вполголоса добавил он, оглянулся и покраснел. Всем лицом, ушами и шеей.

И я конечно же поняла, что никакой знакомой девчонки у него нет. Городской. И я тоже покраснела. И он тоже понял, что у меня нет знакомого парня.

— Пошли, — выпалила я и очень решительно взяла его под руку, ощущая всю негнущуюся колючую грубость его шинели.

— Да никуда идти и не надо, — сказал он. — Вот она, моя маманя.

Я обернулась испуганно. Метрах в пяти от нас, на заснеженной скамеечке сидела старушка. Вернее, она сидела на спинке скамеечки, примостившись, как птичка, так много снегу было в этом Череповце. И из этого снега глядели на меня, на нас блекло-голубые глаза, глядели с любовью, заволакиваясь слезами нежности, отчего весь мир терял резкость очертаний, погружаясь в ласку и милосердие.

Но вот старушка сморгнула, меняя декорации. И на меня строго и оценивающе посмотрела Мать. Она смотрела на меня как на Невесту, и я ощущала стыдливость (потупленный взор) и слышала легкий шелест фаты на плечах и колокольный звон и скрипуче-протяженое из полумрака, озаренного густым желтым свечным огнем: «Господи, помилуй мя!». Особенно трогало меня это «мя». Я чуть не расплакалась…

Но следующий взор ее уколол меня и испугал. На меня смотрела Женщина. Смотрела с ревностью… Я застыла, как при встрече с большой незнакомой собакой. Меня обнюхивали. Я затаила дыхание. Хоть бы кто-нибудь пришел на помощь, хоть бы кто-нибудь…

Петрович кашлянул. Сухо и слабо разнесся звук этот над хрустким снегом в далеком Череповце, отзываясь эхом в той деревне, где ждали старушку соседки («И так я вам скажу, деушки, совсем мой-то мужчина стал, да видный! От девок отбою нет!». — «Ох, испортят его городские-то шалавы!»). И за что они меня так невзлюбили?

— Ну, мамань, пойдем мы, — затоптался на месте Петрович.

— На танцы! — вдруг озорно сказала старушка. — Ну, ступайте, ступайте, дело-то молодое…

И она пригорюнилась, вспоминая свое старое молодое дело.

Я торопливо ткнула рукой куда-то в колючее шинельное, и мы пошли. Чуть не побежали. Я едва поспевала за Петровичем, за его молодым делом-телом.

А когда мы забежали за какой-то домик с пронзительно-зелеными наличниками, Петрович резко остановился и чуть ли не оттолкнул меня. Мне показалось, что я противна ему. И всю жизнь была противна. Омерзительна и ненавистна.

— Ну, все! — почему-то злобно выдохнул он с облачком пара, улетевшего вверх, к голубым-голубым небесам.

— Все? — спросила я, прислушиваясь к собственному голосу, и ничего не слыша.

Петрович стремительно развернулся и побежал, путаясь в полах шинели.

Бежал солдатик с поля боя. Оставив врага смертельно раненым, и немилосердно недобитым. Уродливые армейские башмаки копытами грубого животного впивались в снег. Снег жалобно вскрикивал. Так мучителен был этот звук. И так пронзительно-зелены были наличники дома, у которого меня бросили. Бросили впервые в жизни.

Будь я постарше, а это мне еще только предстояло, я бы подумала и сообразила, что этот несчастный солдат Петрович просто голубой или… или вообще никакой. И может быть, сейчас он бежал на свиданье с таким же несчастным и лопоухим.

Пока же я со странным чувством оглядывала себя со стороны и ощупывала душу свою. Меня… бросили? И… и что же?

И я побрела по улицам, приходя в себя и начиная с прежней страстью впитывать в себя, присваивать по-воровски и этот снег, и это солнце, и домик Северянина. Черт возьми! Мне всего лишь девятнадцать лет, а меня уже бросили! О, каким опытом я уже обладала! И еще сколько всякого разного предстояло мне испытать. Ведь мне обязательно нужно было стать красивой и знаменитой, любить и расставаться. И при этом — в разных городах и странах! Сколько же на это понадобится сил. Где их взять?

А пока был Череповец. Почему-то именно он. Неважно. И было мне пока девятнадцать.

Пока.

ШКОЛЬНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

— И она грит, запомни, грит, день этот памятный. И сама, не вру, ей Богу, купила мне бутылку эту.

Cерега с хлопком сдернул пластиковую пробку и приложился к горлышку. По тамбуру электрички поплыл запах дешевого портвейна. Вставной челюстью лязгнула неисправная стальная дверь.

Долговязый малый с ликом раскаявшегося душегуба сначала не верил. А когда поверил, осудил, да тяжко так:

— Как же можно мать-то родную? Иль совсем мозги пропил?

— Во-во, — поддакнул Серега. — И она мне так же грит: запомни, грит, день этот памятный. И сама бутылку-то… Будешь ли?

— Стало быть, в богадельню старушку определяешь? — весело сказал третий попутчик, крепенький старичок с корзиной, постоянно вытиравший лысину платком. — Ай, молодца! Во жисть пошла!

— Так что ж, — разводил руками Серега. — Какой из меня матушке подмога-утешение на старости лет? Вот и порешили мы с ней. По согласию сторон взаимно… И отчего это бывает, что так весело бывает?

Серега даже что-то такое выпляснул. Лихое, как ему казалось. На самом же деле его тщедушное тельце в обтерханном пиджачке лишь жалко передернулось.

— Дела, — сплюнул долговязый малый и затоптал окурок. — Да ты поди врешь, — на всякий случай еще раз усомнился он.

— А ты глянь, глянь на матушку на мою, — не обиделся Серега. — Вон в платочке сидит, вон в синеньком.

Малый еще больше посуровел.

— Стало быть, мать на людей чужих. А сам?

— А сам квартиру пропьеть! — радостно подхватил старичок. — Ай, молодца!

— А и пропью, — куражливо повел плечами Серега. — Чем кому доставаться, лучше пропить. Все одно обманут. Знаем!

Тут он вдруг пригорюнился.

— И отчего это бывает, что вдруг грустно так бывает?

Подумав, продолжил:

— На работу устроюсь, вот чего, — нерешительно проговорил он. — А там и заберу матушку. Выпей со мной, дедок, а?

В окна электрички били лиловые и жирные, как черви, струи дождя.

— Отпил уж я свое, милок. Э-эх, да так ли отпил! — прочувствованно крякнул старичок. — Да только от таких вот напитков — одна срамота в организме. Чистое дело — срамота, — смачно повторил он.

Серега опять приложился к бутылке. Веселей стало, да только ненадолго. Потому что пошли контролеры и стали требовать билеты. А билета у Сереги не было, и он пытался объяснить, что билет у матушки, а у самой матушки билета нет, потому что она пенсионерка, вон в платочке, вон в синеньком. А контролеры сказали, что нечего тут распивать. А Серега спорил: мол, вся Россия гуляет, а ему, что, нельзя!?

— И то, — вмешался старичок, — ну какой у него может быть билет? Он мать в богадельню везет. Какой уж тут билет? Не может у него быть билета.

А день памятный продолжался. Только уже на остановке автобусной. И пока сидели там в ожидании, под грохот ливня по железной крыше, Серега жалобно так попросил:

— Пивка бы, ма…

— Сейчас, дитятко, сейчас родненький.

Да так под дождем и сходила к палатке, принесла пару бутылочек. Жалко Сереге ее было, промокла вся. Но в автобусе ему ехалось от пива радостно.

Затем долго пришлось брести вдоль какого-то длинного бетонного забора. Забор все не кончался, за шиворот противно текло, а матушка все приговаривала:

— Уж потерпи, сыночка, потерпи. Скоро уже, скоро.

И Серега плелся, машинально переставляя ноги и тупо размышлял: отчего это бывает, что приходится терпеть? Всю жизнь терпеть?

В проходной плюхнулись на скамеечку, отдышались. Появился мужчина в белом халате, доктор должно быть, решил Серега. Это хорошо, уход будет за матушкой. Развернула старая тряпочку, подала документы-справочки.

— Ну и ладно, — сказал доктор. — Ничего. Все уладится. Прощайтесь, да пойдем.

Мать встала, перекрестила Серегу и сухими губами поцеловала в щеку. Серега прослезился.

— Запомню, — вымолвил отяжелевшим языком, — запомню день этот памятный.

И тут взяли Серегу под белы руки, да крепко взяли и повели, чуть не понесли. Он не сразу сообразил, а когда сообразил, не стал рваться, а только оглянулся, словно ища защиты.

— Ступай с Богом, — проговорила негромко матушка. — Ступай. Да лечись хорошенько, слушайся.

И вспомнилось вдруг Сереге, как мать провожала его в школу, в первый класс. День тогда стоял солнечный, памятный…

5. Чисто литературные мечтания