ДЕЛО «ПЕСТРОГО»
В начале 80-х нас, студентов Литинститута, в Центральный Дом Литераторов не пускали. Ни под каким видом. Администрация ЦДЛ подозревала, и думаю, не без оснований, что юный пиит, прозаик ли, ворвавшись в желанные двери, нарушит покой мирно пьющих мэтров. От наших синих студенческих билетов с тиснением золотом «Союз писателей СССР», которыми мы так гордились, непреклонные вахтеры презрительно отмахивались. Редкие счастливчики, проникшие в святая святых, затем небрежным тоном излагали млеющим от зависти сокурсникам о том, что де выпивали с самим Имярек или подрались с самим Другим Имярек. И с одной стороны ЦДЛ воспринимался как святилище, вход в которое доступен лишь избранным, а с другой — как некое оставшееся от стародавних времен заповедное дуэльное пространство, где можно высказать в глаза оппоненту высокую и горькую истину (типа: «Ты бездарь!») И тут же получить сатисфакцию (то бишь, по морде). Имя ЦДЛ стояло в одном ряду в такими мистически-благоговейно звучащими словами, как Переделкино, Пицунда, Коктебель… И где-то в самом верху, в божественно-небесной вышине золотым нимбом, венчающим литературное мироздание, реяло словосочетание «Нобелевская премия», от которой нас, студентов, отделяло, по нашим же подсчетам, лет эдак пять, ну от силы семь…
Шанс проверить опасения появился у чиновников от литературы в 1983 году. Грянуло 50-летие свитого А.М.Горьким гнезда для литптенцов. Дата круглая. И при тогдашней любви к юбилеям обойти сей факт не представлялось возможным. Студент забурлил и начал подкапливать денежку. Начальство чесало плешь.
Торжественная часть, неминуемое зло каждого празднества, растянулось надолго. Большой зал ЦДЛ сиял и слепил софитами, бархатом, а также регалиями и лысинами литературных генералов. Юнкера же начали потихоньку просачиваться в Пестрый зал, куда их вынужденно пропускали хмурые и недоумевающие привратники с комсомольско-кэгэбэшными физиономиями.
Попавшего впервые в Пестрый юного литератора охватывал трепет. Он не знал, куда девать руки и робость. И не только от близости к «бессмертным» или от объема бюстов буфетчиц, величественно возвышавшихся над блюдами с деликатесными бутербродами и фирменными, восхитительными пирожками. Замирал юнец перед надписями на стенах, автографами корифеев. Только тут начинал он постигать, что смысл литературной карьеры — не в создании нетленных текстов, а в том, чтобы оказаться среди избранных. От такого потрясения оправиться было нелегко. И хамея от собственной скованности, студент шел народной тропой — брал штурмом буфет.
Ограниченность финансовых возможностей вела к пагубным последствиям студент скупился на закуску. И спиртное поглощалось жадно, стаканами, по-гусарски, под сигарету и вызывающе громкие беседы «об изящной русской словесности». На окружающих нас почтенных литераторов, ошеломленных налетом, мы поглядывали жалостливо-снисходительно, как ни на что не годных старцев, ничего не добившихся, заедающих век чужой и не дающих дорогу молодым (имелась в виду дорога в ЦДЛ). Нас же, естественно, ждали слава и вечность…
Хмель и горячая кровь брали свое. Под столы и над столами с лихим звоном полетели бутылки. На стены, с теперь уже раздражающими надписями, плескалось вино. В воздухе носилась жажда поединка. Неважно с кем и из-за чего. И дуэлянты отыскались — калужский поэт Саша Удовиченко и московский прозаик Андрей Воронцов. В окружении многочисленных секундантов соперники проследовали в туалет. За неимением пистолетов сатисфакция давалась на кулаках. Энергичный натиск поэта наткнулся на умелую боксерскую работу противника. По очкам победил Андрей. Тут же отыскались и другие желающие получить по физиономии, и в атмосфере явственно запахло погромом.
Неизвестно, чем бы закончилась студенческая свистопляска, посвященная полувековому юбилею альма-матер. Но на призывы литераторов старшего поколения сбежалась охрана, и нас поперли. Скорее всего. Не могли не попереть. Просто дальнейшее помнится смутно — экономили на закуске. Но несомненно, празднество продолжалось в общежитии, на Руставели.
Но как бы там ни было, администрация ЦДЛ лишний раз убедилась в горькой истине: студент и дом литераторов — две вещи несовместные. И негостеприимные двери захлопнулись для нас вновь. Впрочем, и старички давали жару. И не раз у входа в Пестрый появлялись грозные резолюции примерно следующего содержания: «В связи с недостойным поведением лишить писателя Имярек права посещения ресторана сроком на 1 (один) месяц. Подпись. Печать.»
В конце 80-х ЦДЛ стал для нас еще желаннее. В стране свирепствовал сухой закон, гибельно отражаясь на самочувствии литераторов, привыкших общаться с хмельной музой. Буфет же в Доме функционировал исправно. И так же несокрушимо стояли за буфетной стойкой Пестрого грудастые буфетчицы, совмещашие в прошлом, как утверждают знающие люди, свои прямые обязанности с внештатным осведомительством. И так же нас, литераторов без соответствующего билета, «не пщали» молодцы комсомольского вида. Приходилось пускаться на уловки: проникать через переход из Большого союза, через боковой вход в ресторан, или обращаться к билетным писателям с просьбой провести. Выражаю личную благодарность за поддержку в те трудные годы Юре Доброскокову и везде проникающему Боре Никитину.
Таинственный подземный переход из Большого Союза вел к нижнему буфету. Считался он малопрестижным, поскольку предназначался для гостей Дома, для зрителей различных мероприятий, проходящих в ЦДЛ, славящимся в 80-х своими киноабонементами и творческими вечерами. Рядом с нижним буфетом совершенно отдельно от мира ЦДЛ существовала биллиардная, откуда время от времени заглядывал в буфет И.Шкляревский, рассеянно оглядывал сидящих за столиками и вновь скрывался в царстве зеленого сукна и смачных карамболей. Для нас же, студентов, и проникновение в нижний представляло порой трудную задачу.
Подспорьем в разрешении этой проблемы стал билет Союза литераторов, созданного Д.Цесельчуком и куда входили многие официально не признанные талантливые литераторы, например А.Еременко и С.Василенко. И вооружившись таким билетом, я впервые и нахально вошел в ресторан с парадного входа, с Воровского (ныне Поварская), подгоняемый похмельем и еще безбилетным тогда критиком П.Басинским. Видавший виды охранник недоуменно повертел в руках странную книжечку и вызвал метрдотеля. Тот с неменьшим изумлением осмотрел странный документ и… пропустил, предупредив, чтобы мы, Боже упаси, не устраивались в Дубовом зале. И мы, чуть не на цыпочках миновав панельное великолепие Дубового, радостно устремились в Пестрый. Впрочем, при наличии свободного столика можно было спокойно посидеть и в Дубовом. И тебе без вопросов подавали графинчик водки и грибочки с нежной селедочкой. За вполне умеренную плату. И слегка затуманившийся взор гостя, поднимавшегося по резной лестнице к туалету, любовно охватывал панораму накрытых столов и оживленные лица А.Иванова, В.Пьецуха, В.Маканина, А.Кима и многих-многих других известных литераторов и актеров, а среди сигаретного дыма и кухонных ароматов плавали звуки негромкого пианино… Эх!
Как ни странно, но и выход из Дома в пору зимнюю, представлял из себя определенную проблему. Из-за гардеробной стойки вылетал с твоим, знававшим времена лучшие пальто почтенный гардеробщик, с орденскими планками на груди, и норовил накинуть на плечи, привычно рассчитывая на чаевые. Не привыкший к такому обращению студент, к тому же и сильно стесненный в наличности, бормотал нечто невнятное и спешил выхватить из угодливых рук незамысловатый предмет своего туалета. Только изрядная доля выпитого помогала побороть смущение.
Не хотелось бы, чтобы у читателя сложилось впечатление от ЦДЛа, как от распивочной для деградирующих писателей. Вовсе нет. Нет, большинство литераторов приходили сюда лишь после того, как добросовестно отрабатывали неделями, не разгибаясь, за письменными столами, и лишь когда голова совсем уже переставала что-либо соображать и сладостное одиночество творчества превращалось в тюремный вакуум. Тут-то и славно было оказаться в атмосфере ни к чему не обязывающего трепа, первого обжигающего желудок глотка и хмельного легкого флирт, снимающего напряжение каторжного труда.
А многие приходили в ЦДЛ на творческие вечера, даже не догадываясь о кабацкой его жизни, и уходили в состоянии того же блаженного невежества, свято полагая, что посетили очаг высокой культуры. И на них с недоумением взирал появляющийся из биллиардной, как из преисподней, И.Шкляревский.
И разве можно забыть политические схватки, кипевшие в стенах Дома? Разве можно забыть «Память»? Однажды мы с одним известным критиком, проходя мимо Дома, отметили скопление народа у дверей. Для нас это означало лишь одно — в такой тусовке легче проскочить в Пестрый. И мы вошли, заверив вахту у дверей, что направляемся… э… ну, вот на этот вечер. А в большом зале заседал «Апрель», тогда юный и привлекательный, собираший полную аудиторию. «Память», естественно, не могла остаться в стороне. И нет бы нам прямиком отправиться по назначению, то бишь, к стойке, но черт нас дернул отправиться в зал, нашептав, что дескать, на наших глазах творится История. История и произошла. В битком набитом большом зале мы едва отыскали два свободных местечка в центре. Нас не насторожил тот факт, что места пустуют. Мы невнимательно оглядели соседей, таращась на сцену и ожидая судьбоносных заявлений. Вдруг сидящие рядом с нами коротко стриженые молодцы начали выкрикивать нечто, прямо указывающее на их противоположную точку зрения на происходящее как в зале, так и в стране. На молодцев свирепо зашикали. Подскочил разъяренный Л.Жуховицкий. Мы оказались в стане «Памяти»! Пришлось бежать. Сняв стресс методом известным, через час мы в вестибюле подверглись нападению группы рассерженных женщин еврейской национальности, вышедших из зала покурить и запомнивших, как мы позорно ретировались под натиском «Апреля». Боюсь и думать, чем бы закончилось для нас объяснение с дамами, если бы не вмешательство Олега Файнштейна, клятвенно заверивших «апрелевок», что мы к другой одиозной организации отношения не имеем. Впрочем, и самому Файнштейну поверили далеко не сразу, и с сомнением вглядывались в черты его лица, не желая доверять очевидному. Пришлось пройти повторный курс лечения от стресса. В биллиардной успокаивающе постукивали шары.
К тому времени мы уже различали завсегдатаев. Гуляли отдельными компаниями, образованными по политическим, редакционным или давно сложившимся отношениям. Выделялась бригада «Москвоского вестника» — под предводительством В.И.Гусева чуть не половину Пестрого занимали габаритные М.Попов, М.Гаврюшин и В.Отрошенко, в арьергарде которых неуверенной походкой брели Ю.Коноплянников, В.Бацалев и И.Кузнецов. Последний затем перешел в недоброй памяти издательство «Столица» и перебрался за другой столик, а Отрошенко ушел на вольные. А кто мог себе представить Пестрый без Льва Щеглова («Солженицын идет!» — разносился шепот) или дяди Володи Макарова, бывшего директора музея Маяковского? Дядя Володя славился еще и тем, что притягивал к себе металлические предметы, и не раз потешал собратьев по ремеслу, прилепляя ко лбу ложку или вилку. После принятия определенной дозы прорезался дивный баритон В.Устинова, заводившего застольной песней весь зал.
Нас, зеленых сопляков, «старики» частенько раскручивали на дармовую выпивку, за которую щедро расплачивались литературными байками и обещаниями напечатать нас в самых-самых журналах. Мы слушали, разинув рты и шустро бегали к буфетной стойке.
«О, молодые будьте стойки
При виде ресторанной стойки»
Эту заповедь, выведенную на стене рядом с буфетом, мы игнорировали. По невежеству или той же молодости. Совершенно не желая понимать, что перед нами в лице почтенных выпивох присутствует зеркало времени, в котором просматривается и наше возможное будущее…
Не претендуя на лавры известного собирателя литературных баек Бори Никитина, дерзну припомнить один случай, свидетелем которого был лично. Однажды старожилы Пестрого заманили в свою компанию провинциального юного таланта. Тогда, в начале 90-х, на витринах только-только начали появляться бутылки с импортным алкоголем. И мы не сразу пришли к давным-давно проверенному заключению, что наша водка все равно лучше. Так вот. Провинциал, польщенный вниманием лукавых мэтров, сделал широкий жест. Выкатил несколько бутылок «Абсолюта» (если ошибаюсь, Никитин поправит). В том момент вся компания находилась уже в изрядном градусе и дорогую сивуху выкушала нечувствительно. Но. На следующий день первые два участника вчерашнего застолья, вновь встретившись в Пестром, огорошили друг друга следующими идентичными признанимями:
— Старик, у меня утром… Не поверишь, стоял!
Последующие жертвы коварного напитка, пробудившего в них давно забытые ощущения, появляясь в зале, под дружное реготанье остальных признавались:
— Старики, что я вам скажу…
— Знаем. Стоял!
Если бы в Пестром были не витражи, а окна, стекла бы повылетали от хохота.
А в общем, грустно. От обилия спиртного переставал «стоять» и талант. Хотя, может быть и наоборот, в рюмке топилась тоска по утраченным способностям, которым так и не дано реализоваться в суете и болтовне.
Но в начале 90-х о грустном не думалось. Пестрый щедро дарил нас дефицитными по Москве выпивкой, куревом и дешевыми обедами. А если буфетчицы урезали норму отпуска в одну глотку, то всегда можно было договориться с судомойками и за 40 (сорок) рублей приобрести бутылку, в которую, скорее всего сливалось недопитое в Дубовом. Ну да какая зараза к водке прилипнет? И Дом оставался для нас настоящим Домом, в котором иной литератор, окончательно обессилевший в борьбе с зеленым змием, мог и заночевать на софе в вестибюле.
И тут в ЦДЛ тоже началась перестройка. К ворчливому неудовольствию завсегдатаев, не желавших верить, что рушатся и уходят в небытие десятилетние традиции, Пестрый закрылся на какой-то особенный ремонт, а гуляк перевели в нижний буфет. Не успели они пригреться тут, как рыночная экономика добралась и туда. Нет, буфет внизу остался, но теперь там отпускали по «коммерческим» ценам, доступным далеко не всем. Они тут стали столь же высоки, как и перестроенная стойка, из-за которой иным литераторам виднелась лишь прическа буфетчицы. Нижний опустел. Заскакивал из биллиардной Шкляревский, брал чашку кофе и вновь исчезал, изумленно оглядевшись. Литератор, ностальгически зайдя туда, натыкался на дежурно любезные улыбки смазливых молоденьких официанток, на стриженые затылки и квадратные плечи тех, кто еще не знали, а только догадывались, что они и есть «новые русские». Литератор же, близоруко вглядываясь в ценники, крякал и шел домой, заниматься что называется, бытовым пьянством. Сам ЦДЛ опустел. И холодными вечерами со страхом мнилось: исчез писатель, пропала литература. Где молодая поросль? В бизнесе. Где други? Затерялись. Караул. Выпить не с кем!
Надо признать, коммерция в нижнем процветала недолго. Стриженые затылки вскоре предпочли более экзотические заведения, а литератор, норовивший придти со своей бутылкой, «плану не давал». Нижний закрыли, а писателям дали послабку. Открылся-таки буфет наверху. Но в фойе, среди картин разместившейся там галереи. Да и работал этот буфет неубедительно до 18.30. Посетитель не успевал расслабиться и набрать нужный кураж. Литераторы добавляли в соседских сквериках на Герцена или у высотки напротив метро ««Баррикадная». Впрочем, после ЦДЛ всегда добавляли. Чтобы влипнув в случайную компанию таких же недопивших бедолаг оказаться где-нибудь в далеком Подмосковье, на глухом полустанке, в чьей-то даче, где утреннее пробуждение сулит жуткую головную боль и множество нерарешимых морально-финансовых вопросов, быстро, впрочем снимавшихся после глотка неведомо откуда взявшегося пива.
Но и в фойе гулянье процветало недолго. Неугомонная администрация Дома вновь рискнула запустить литераторов в Пестрый. В Пестрый отлакированный, подкрашенный, с дубовыми балками и… такой чужой. Надписей на стенах поубавилось. Не вписывались они в новую действительность. Но приободрившихся писателей вытерпели тут месяца два. И опять ссылка. И опять в Нижний. Тут составлялись самые безумные прожекты и заключались заведомо невыполнимые договора. Литератор взалкал богатств, как и вся страна, одурманенная идеей быстрого финансового благополучия. Писатель горячечно забормотал о создании собственных издательств, литературных агентств, издании «та-акой» книги, что пойдет на ура, только деньги успевай складывать. Заторговали несуществующими вагонами бумаги и тушонки. Хвастали контрактами с зарубежными издательствами, сулившими золотые горы… Качал ошарашенно головой возникавший из глубин биллиардной Шкляревский… Не исключаю, что кто-то действительно разбогател. И даже наверняка. Но не все, далеко не все. И литератор разделил судьбу страны, вышедшей на улицу торговать чем ни попадя. О текстах вспоминалось изредка, при ностальгическом разборе архивов. Или при звуке знакомого имени, обладателю которого удалось-таки ухватить за хвост капризную Славу. И посмеивался над бедолагами, бывшими сокурсниками по литинституту хитрющий Витька Пеленягрэ, морочащий голову общественности своим Орденом куртуазных маньеристов. И негодовал на такое обращение с талантом и поэзией поклонник классического направления, Игорь Меламед.
Что же сталось с творческими вечерами? Их сменили пышные презентации мыслимых и немыслимых фирм. Литератор же мог рассчитывать лишь на собственные силы и помощь друзей, проводя свой творческий вечер, для своих же, на свои же деньги и в малом зале. И оказавшись на таком вечере Ты ощущал себя пассажиром хрупкого суденышка, влекомого по бурному морю к неведомой таинственной гавани куда стремятся вместе с тобою немногочисленные собраться по вере.
А в Дубовый наш брат перестал и заглядывать. У дверей ресторана, со стороны Поварской теперь встал на часах молодец в ливрее, одним видом пресекающий у литератора саму мысль дерзнуть войти внутрь. В Пестром же… То вино, которое мы по молодости и лихой глупости плескали на стены, ничуть не повредило надписям. Они уцелели, насмешливо посматривая на нас, уже остепенившихся. Но вот против кисти и краски они не устояли. Дирекция Дома не стала тратиться на вино, пойдя путем прагматическим и наняв маляров. И вместе с большинством надписей исчез Пестрый. Сгинул в небытие, вместе с душами оставшихся там навсегда писателей. Вместе с жаркими спорами, отчаянными ссорами, случайными знакомствами и пьяными романами.
Правда, в фойе, где ранее располагалась картинная галерея, появился музей, призванный придать Дому дух литературы. В этом музее есть различные памятные предметы, подаренные ЦДЛ писателями различных поколений. Нет только самих писателей. Не идут они в бывший Пестрый, ныне сияющий хрусталем сервировки и на тощие кошельки литераторов не рассчитанный.
Что ж, жизнь, конечно, не остановить. Это вам не шар биллиардный. Вновь зароился писатель в недрах Дома. Выжил литератор, приободрился, о премиях заговорил, о растущих гонорарах, вновь привлек внимание к своей персоне, истосковавшейся в забвении, вновь стал гордым. И снисходительно позволяет юному литератору наполнить свою рюмку. Но не забыл ни прозябаний в лихие годы, ни друзей-собутыльников. Ни Пестрого.
НОВАЯ РУССКАЯ СКАЗКА
Новая русская сказка начинается так:
— И вот он что, сердешный, удумал… Пить-то ему доктора запретили. А иной раз так ли ему захочется рюмочку винца… Поди-ка, такой страной покомандывай… Так он тайком кличет дворника, дает ему цельных сто долларов, одной кипюрой и просит за бутылкой-то и сбегать. Чтоб никто не знал, Боже упаси…
Нежность к мифу необъятна и смутно объяснима.
Суть русской революции: мужичку с царицей переспать хоца!
Успокойтесь, господин мужичок. Нет ныне ни царевен, ни князей ясноглазых. Если и дорвешься до постели, то окажется в ней та же русская б…!
И мужичок потому не тоскует шибко. Стоит Ванька за прилавком и торгует тушонкой-парфюмерией. Ручищами бумажки многочисленные переслюнивает, а взгляд безмятежно устремлен в бесконечность. Торгующий рядом обувью человек кавказской национальности настороженно оглядывает Ваньку и вопрошает:
— Э, Вано, завтра торговать будешь? Э?
— Завтра? — лениво переспрашивает Ванька. — Завтра — не-а… Завтра праздник. Первое мая, — поясняет ласково.
В каждом синем глазу Ваньки уже плещутся по стакану водки с плавающим сверху соленым огурцом. Вернее, огурец — в глазу правом. В левом, конечно же, селедочка, присыпанная зеленым лучком.
— Первое мая? — пребывает в недоумении собеседник. — А что первого мая, деньги отменяют, э?
Непонимание.
Потому как — интерес разный. Иному миф, иному разлюбезно мифотворчество. Как не придумать такого Ваньку? Образ многограннейший, несмотря на кажущуюся примитивность и одномерность.
Склоните же голову, легионы литераторов, пред памятью творца, вызвавшего к жизни образ Ивана, исправно вас кормящего. Вот только как теперь избавиться от навязчивого, как подсевший в электричке пьянчужка, липкого лика?
Не избавиться. Путь электричке неблизкий. И к тому же везет она теперь Русскую Идею. С высот благосклонно спускаемую. Тем самым, кто «страной командывает».
Эх, эх, Русская Идея. Кто тебя выдумал? Выдумал в очередной раз? Лишь для того, чтобы на следующей, Бог знает где уготованной нам станции, подсунуть нам иную Идею.
Ситуация. А ситуация порой загоняет в угол. И загнанный в угол человек сидит себе там, посиживает, томится, но винит не ситуацию, а угол. В него же и плюет.
Господа литераторы! Коленопреклоненно взываю: не сдавайтесь, держитесь! Не позволяйте втянуть себя в малевание иконы Нового Русского Мужичка. А то пойдет, усмехаясь, среди банков и коттеджей, прикидывая, на что сгодится, в его будущем хозяйстве вся эта компьютерно-хромированнотонированная роскошь.
Просто ради интереса, обратите пристальное внимание на его глаза. На глаза послепраздничные, без огурцов и селедки. Смотрит он на окружающее не с завистью или ненавистью, а хозяйским глазом. И не торопится сорвать плод незрелый. И думает неторопливо: «Нехай строють…».
Умоляю — не заигрывайте с ним…
Ох, не даром прикладывал ладонь к уху Гоголь, приговаривая: «Слышно страшное в судьбе наших поэтов».
Но только и сам я, грешен, не могу удержаться… И вот уже летит перо черт-те куда… Иной раз помстится во мраке нечто неясное, и возоплю, брызжа слезами умиления: «Сподобил Господь! Надоело мужичку киночтиво заграничное. Алчет он духовности… Други, мы востребованы!»
Бред!
Душка Хлестаков: «Я ведь литературой существую».
И душно, душно… Яду мне! Чтоб неповадно было.
А то ведь доиграемся. Придется со стыдом, подобно Петру, медно чеканить слова страшные: «Сия сарынь ничем кроме жесточи унята быть не может».
Вот и сказке конец:
— А дворник, сам жалосливый, и отказать неловко, потому как подневолен, и видит, пропадает человек через эту заразу. Так он водку-ту водой по дороге разбавляет. Чтобы, значица, здоровье не так у кормильца портилось… А то ить и приработка дворник лишится… Так-то, Петровна!
Впрочем, так закончилась лишь одна из сказок. А им же несть числа. Извлекаемы они из небытия чьей-то волей. Редко — нашей. Но вызванные к жизни, нас же соблазняют «впасть в прелесть».
И тогда в паутинной пустоте гулко разносится голос Гоголя:
«Не обвиняйте никого… Помните, что все на свете обман, все кажется нам не тем, чем оно есть на самом деле…»
НЕ ПРОПАДЕМ
Каюсь. Усомнился. Смалодушничал и дрогнул. И даже где-то взалкал.
Однажды хмурым утром (именно по утрам пронзительны эти мысли) решил, что никому на этом свете не нужен с высшим образованием и навыками строчить пером. Эту же крамольную мысль мрачно подтвердили обшарпанные стены моего жилища и косые взгляды домочадцев. И вспомнились «Мертвые души»: «Вы возьмите всякую негодную, последнюю вещь, например даже простую тряпку, и тряпке есть цена: ее хоть по крайней мере купят на бумажную фабрику, а ведь это ни на что не нужно. Ну, скажите сами, на что оно нужно?». Под «оно» я остро ощутил себя. И без всякой надежды на успех раскрыл газету и отыскал рубрику «Предлагается работа». Мелькнула жалкая мысль: «Хоть бы и в курьеры…».
И о…! Опытный читатель, если таковые еще существуют, догадался меня ожидало потрясение. С газетной полосы ко мне (да, да, именно ко мне!) взывали на тысячу ладов чуть ли не мольбы с самыми соблазнительными предложениями. Ведь требовались: а) лица интеллигентные и с высшим образованием (ну разве не я?); б) желательно со знанием языка и компьютера (другими знаниями я и не обладал); в) общительные (ради дела я мог и напрячься).
Прочитанное ошеломляло. Оказывается, в то самое время, когда я скулил и жаловался на судьбу, страна просто задыхалась от нехватки людей интеллигентных! " А еще твердят кругом о бездуховности!» — не без укоризны подумал я. И решительно набрал первый попавшийся телефонный номер. Моему звонку обрадовались (!) и крайне доброжелательно назначили свидание.
И я пришел в указанное место и время, слегка удивился отсутствию очереди, и встретил радушный прием. Интеллигентнейшая (!) дама посочувствовала моим проблемам, но и мягко пожурила за длительную нерешительность и игнорирование призывов самой Судьбы. Я размяк и оттаял.
И мне предложили за какие-то несчастные триста долларов приобрести для дальнейшего распространения несколько баночек какого-то чудодейственного средства от всех болезней. «Мы займемся оздоровлением нации!» — внушительно объявили мне. Я был готов на все. Я согласно кивал головой в такт всему услышанному и затуманенным от слез умиления взором рассматривал нечто радужное в перспективе — обещанные счета (мои счета!) в швейцарском банке и славу спасителя Отечества…
Жаль, денег у меня не было. Как говорится, не при валюте оказался. И я в смятении возвращался домой, приходя в себя и уже критически воспринимая действительность. Бог с ними — счетами и славой. Говорят, уж больно стремительно на них слетаются господа рэкетиры.
Бессонной ночью, глядя в потолок с разводами, видимыми даже в полумраке, я размышлял со светлой грустью. Нет, не пропала страна. Нет, нужны ей люди интеллигентные. Потому что только истинно интеллигентный человек способен стать потребителем думающим. Правда, есть опасность выродиться в банального потребителя. Ну, так на то он и интеллигент, чтобы устоять в схватке с искушением… И пусть лично я не стал миллионером. Пусть. Другим повезет. Шанс-то есть. И шанс весьма ощутимый. Я же… Я, сожалея о превратностях судьбы, возвращаюсь к старому ремеслу своему. Ремеслу почетному в кругах весьма узких и малодоходному. Но возвращаюсь со светлой надеждой. Не пропадем.
И вновь вспомнились «Мертвые души», вспомнились успокаивающе: «Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица». Что ж, я готов подпирать этот самый забор. Лишь бы за ним хоть что-нибудь цвело.
ЧТО РУССКОМУ ХОРОШО…
Первый русский министр финансов граф Алексей Иванович Васильев не принадлежал к числу типичных сыновей Отечества нашего. Дело в том, что он любил порядок. Более того, умел этот самый порядок наводить. И потому ему поручались работы весьма ответственные. Например, он составил государственную окладную книгу. До него российская штатс-контора, то бишь финансовое управление, точных сведений о доходах и расходах государства не имела. Ну не получалось их как-то посчитать. То ли времени не хватало. То ли желания не было. Но дело прошлое, поди разбери. Вообще с этим счетоводством история в России крайне темная. Предшественник Васильева, князь Вяземский, так и не смог разобраться в запутанной цифири. Что не мешало ему быть любимцем Екатерины II.
Но вернемся к нетипичной фигуре Васильева.
В силу страсти к порядку, граф с большим удовлетворением знакомился со списками иностранцев, в Россию приезжающих. Именно в них Алексей Иванович видел соратников в борьбе с российской безалаберностью.
Во второй половине XVIII века объявился на отечественных просторах швейцарец Гаиль, быстро научившийся откликаться на обращение Иван Христофорович. Настоящее-то имя мудрено нашему обывателю было выговорить. Столь же мудрено называлась и напечатанная Гаилем еще в 1773 году в Эрлангене диссертация: «Specimen inaugurale medicum, miscelania medicochirurgica continens». Ее у нас даже перевести не смогли. Или опять желания не оказалось. Но из-за уважения к сему труду солидному был определен иностранец Гаиль младшим доктором в московский госпиталь. Случилось это в 1775 году.
В 1775 году Алексей Иванович Васильев занимался в комиссии по составлению Уложения, при чем составил сборник законов по финансовому управлению. А также написал наставление вновь учрежденным в губерниях казенным палатам. Тем самым продолжая вносить порядок в податное дело.
Иван Христофорович, также любя порядок, обладал по мнению русских коллег характером неуживчивым. Даже вздорным, если не сказать капризным. Такую он заработал себе не слишком лестную репутацию, добиваясь порядка. И потому долго в Москве не задержался, как не задерживался надолго и в других городах обширного государства Российского, постепенно откочевывая все дальше на восток. В 1781 году мы слышим взнервленные выкрики неугомонного швейцарца, доносящиеся из Пензы.
В 1781 году, с уничтожением штатс-конторы, Алексей Иванович был назначен во вновь учрежденную экспедицию для ревизии государственного счетоводства, к которой вскоре было присоединено винное, соляное и горное управление. В случае болезни генерал-прокурора Васильев докладывал императрице дела государственного казначея.
В 1784 году Иван Христофорович оказывается в Казани, очевидно полагая, что татары нация более благоразумная, нежели русские. Но иллюзии недолговечны, и швейцарец, обнаружив беспорядки в расходной части казанской врачебной управы, посылает о них записку в столицу.
В 1784 году Алексей Иванович получает место директора медицинской коллегии и расширяет ее деятельность без увеличения расходов (!). Существовавшие со времен Петра I в Москве и Петербурге медико-хирургические училища преобразуются в медико-хирургические академии. В этом же году Васильев узнает о родственной деятельности Ивана Христофоровича.
К концу века швейцарец Гаиль, осознав тщетность борьбы в русским авось, решает подойти к облагодетельствованию новой родины с другой стороны. Медицинская коллегия (читай: Васильев) в 1798 году получает очередную записку от Ивана Христофоровича. Прислана она из Оренбурга и содержит проект снабжения всей России исключительно русскими лекарственными средствами, с тем, чтобы их не выписывать из чужих краев. Записка с интересом изучается.
При Павле I Васильев, ранее уже заседавший в Сенате, назначается государственным казначеем (финанс-министром). В этой должности Алексей Иванович заведует поступлением и распределением казенных налогов и составляет смету. При этом не забывается и беспокойный швейцарец, которому посылается соответствующий запрос в ответ на рассмотренный проект.
В 1800 году Иван Христофорович отказывается давать объяснения медицинской коллегии по поводу проекта. Отказывается впредь до назначения его инспектором врачебной управы, справедливо полагая, что, обладая полнотою власти, будет более полезен любезной его сердцу России.
В 1800 году Алексей Иванович увольняется со своего поста по наветам Кутайсова, от души сочувствуя вечно опальному Ивану Христофоровичу, в котором уже видит родственную душу. Но с восшествием на престол Александра I Васильев опять назначается государственным казначеем, а при образовании министерств — министром финансов.
Между тем у Ивана Христофоровича возникли недоразумения и с оренбургской врачебной управой, неправильно отрешившей его от должности. В хлопотах по этому делу он и умирает в 1801 году. Проект снабжения всей России исключительно русскими лекарствами и до сей поры остается не осуществленным.
Алексей Иванович и после смерти Гаиля продолжал неустанную деятельность на благо Отчизны. В 1806 году получило силу закона выработанное под непосредственным руководством Васильева горное положение, которое с небольшими изменениями долгое время служило до последнего времени основанием нашего горного законодательства. Лишь за несколько недель до своей кончины, последовавшей в 1807 году, Алексей Иванович обрел совсем ненужный ему досуг, на котором размышлял о судьбах России, так и не охваченной порядком, и об иностранцах, связавших с великой страной судьбы свои. Лечивший его доктор Савельев как-то обмолвился о прибытии в Петербург француза Валентина Гаюи, творца системы обучения слепых.
— Вот и колотится теперь француз о чиновничков наших. Требует выдать ему слепых детей, — с усмешкой закончил Савельев.
— Жаль его, — отчего забеспокоился Васильев, на досуге немало поразмышлявший — Передайте ему… Увидите, непременно передайте: в России нет слепых! Нет! Пусть уезжает…
Эти слова французу передали. Но Гаюи оказался крепким орешком, под стать Ивану Христофоровичу. Одиннадцать лет без устали трудился этот подвижник в Петербурге (куда пригласил его сам император Александр I), не дополучая жалования, терпя всевозможные притеснения от чиновничества и в частности от своего же помощника — пьяницы Бушуева, к тому же писавшего на него доносы.
Но все же вернулся Гаюи в Париж. Не стал доводить дело до крайности. А то ведь Пенза с Казанью только того и ждут. А там и до Оренбурга рукой подать…
ЧТО НЕМЦУ ХОРОШО…
Князя Александра Николаевича Голицына считали баловнем судьбы. И не без оснований. Зачисленный при Екатерине II в пажи, он с детских лет имел доступ ко двору. Поначалу он ценился императорской фамилией как участник детских игр великих князей — Александра и Константина. Затем, уже в молодости, — как остроумный и ловкий кавалер. Но императору Павлу князь явно не глянулся, и галантного вельможу из Петербурга выслали.
Лишь при Александре I, в 1803 году, началась служебная карьера Александра Николаевича. Началась с ошеломляющего предложения императора взять на себя должность обер-прокурора святейшего синода. Типичный вольнодумец Екатериненской эпохи, Голицын с веселым легкомыслием относился к религиозным вопросам и общественной деятельности предпочитал наслаждения жизни. Поэтому назначение его обер-прокурором святейшего синода явилось полнейшей неожиданностью для всех и для него в первую очередь. Объяснялось же произошедшее исключительно желанием императора иметь на этом важном месте близкого человека.
В 1810 году Голицын, при сохранении прежней должности, становится главноуправляющим иностранными исповеданиями, а в 1816 — и министром народного просвещения. Видную роль начинает он играть и в учреждениях общественного характера: становится президентом Библейского Общества, президентом «Человеколюбивого Общества». Деятельное участие принимает в работе «Попечительного о тюрьмах общества» и множества других.
Вольнодумство вольнодумством, но положение обязывает. И в настроениях князя произошли глубокие перемены. Религиозные вопросы захватывают его все сильнее, постепенно направляя его в сторону мистицизма.
Для шибко умных: мистицизм — разновидность интуитивизма и иррационализма.
Свои новые взгляды князь старался проводить прежде всего как президент Библейского Общества. Но еще более широкое поприще открылось перед ним с объединением в его руках ведомств духовных дел и народного просвещения. Религиозные верования и переживания главы министерства напрямую сказались на постановке школьного дела. Основанием истинного просвещения Алексей Николаевич провозгласил благочестие. От литературы, попавшей в лапы цензуры, только перья полетели… Добродушный от природы князь, оказавшись в кресле, под его гм… седалище не приспособленном, несся в неведомое, закусив удила…
А в это время проживал в Мюнхене католический священник Иоанн Госснер. Тоже мистик. Был он душой и сердцем группы экзальтированных пиетистов-«пробужденных» (Erweckten), последователей графа Цинцендорфа, скончавшегося еще в 1760 году. Этот Госснер сделал новый перевод Нового Завета, и при этом замечательно близкий к подлиннику. Другой бы на этом и ограничился.
Но Госснер замыслил основать в среде католической церкви некую «братскую общину». Церковь, естественно, воспротивилась новообразованию. И в 1817 году, по восстановлении в Баварии иезуитского ордена, Госснер, лишенный места, гордо удалился в Пруссию.
Так бы и канул в безвестность немецкий еретик, но прослышали о нем деятели российского библейского Общества и призвали его в Петербург, где он в 1820 году и был избран директором вышеупомянутого Общества. Проповеди немца имели успех у наших мистиков, и в частности, у князя Голицына.
В 1823-24 годах, окрыленный успехом Госснер издал в Петербурге свою книгу «Geist des Lebens und der Lehre Jesu», что можно перевести, как «Дух жизни и учения Иисуса», а можно и как «Призрак жизни и учения Иисуса». Кто их, мистиков, разберет… Издал с благословения главного идеолога народного просвещения, князя Голицына А. Н. Скромно издал, на немецком языке. Вероятно, не слишком веря в успех мистицизма у широких народных масс России-матушки.
Однако почитатель Госснера, генерал-майор Брискорн, задумал перевести ее на русский язык. Но не успел, скончался. Тогда за издание взялся сам Госснер, доверив перевод книги секретарю Библейского Общества — В. М. Попову.
Этого только и ждали враги Библейского Общества и президента его, к каковым принадлежали представители образовавшейся тогда церковно-реакционной партии с архимандритом Фотием во главе. Им очень не нравился противный православию мистицизм министра духовных дел. Ловкий искатель карьеры Магницкий (не путать с автором первой русской «Арифметики») добыл из типографии несколько отпечатанных листов. В них обнаружили богохульство и безбожие. Сами листы должны были свидетельствовать о том, что книга уже широко распространена в русской публике. Аракчеев, давно мечтавший свалить Голицына, дабы доклады обер-прокурора по синодальным делам восходили к государю от самого Аракчеева, убедил митрополита Серафима представить безбожные листы императору.
Интрига увенчалась успехом. Архимандрит Фотий за победу над мистиками назвал Аракчеева «Георгием Победоносцем». Князь Голицын пал, как не оказавшийся твердым в благочестии. Переводчик немецкой книги (Попов), два цензора (фон Поль и Бируков), типографщики (Край и Греч) были отданы под суд. Госснера весной 1824 года выслали за границу. Злополучную книгу, по рекомендации Шишкова, велено было сжечь.
Итак, князь Алексей Николаевич Голицын, в 1824 году сохранил за собой лишь звание главноначальствующего над почтовым департаментом, что соответствовало должности министра путей сообщения. То есть, дорогами его сиятельство теперь занималось. Но с потерей политического значения Алексей Николаевич не утратил, однако, дружеской привязанности к нему императора Александра. И не раз, должно быть, его величество дружески подтрунивал над бывшим баловнем судьбы, вопрошая министра путей сообщения о двух бедах России. А сам Алексей Николаевич имел все основания вспомнить о своей родословной, о том, что родоначальником князей Голицыных был боярин Михаил Иванович Булгаков, по прозвищу Голица. А такое прозвище ясно намекает, что человек в одночасье может оказаться, пардон, даже без исподнего. И это уже не мистика. Хотя с мистицизмом князь так и не порвал. Как говорится, хоть бы мордой упасть, абы хряснуться всласть. Глубоко проникло загадочное учение в не менее загадочную русскую душу.
Что же касается немца, то Госснер, вернувшись в любимый фатерлянд, плюнул на ересь, официально принял лютеранство и стал проповедником в Берлине.
А ВСЕ РАВНО ХОРОШО…(Особенности национального творчества)
Не Бах с Бетховеном.
А Варламов и Верстовский.
И потому музыкальные критики находили множество изъянов в их творчестве. Варламова обвиняли в неряшливости и малограмотности композиторской техники, отсутствии отделки и выдержанности стиля, элементарности формы. Верстовского — в том, что оркестр у него самостоятельного значения не имеет, а оркестровка примитивна; и вообще оркестровка затрудняла композитора, и он зачастую поручал эту работу капельмейстеру. Не царское, мол, дело…
Много еще в чем обвиняли. Но досуг ли был им заниматься шлифовкой своих дарований? Судите сами.
Сашенька Варламов еще ребенком страстно полюбил музыку и пение, особенно церковное. И рано стал играть на скрипке по слуху, отдавая явное предпочтение русским песням. Десяти лет его отдали певчим в придворную певческую капеллу. А в 1819 году осьмнадцатилетний юноша назначается регентом придворной русской церкви в Гааге, где жила тогда сестра императора Александра I, Анна Павловна, состоявшая в замужестве с кронпринцем нидерландским. Над теорией музыкальной композиции Варламов почти не работал. И потому остался при тех скудных познаниях, которые вынес из капеллы, в те времена совсем об общемузыкальном развитии своих питомцев не заботившейся.
Лешенька Верстовский также с младых ногтей проявил интерес к музыке. И к образованию, казалось бы, относился серьезнее. Окончил институт инженеров путей сообщения. А теории музыки обучался у Брандта и Цейнера. Но инженерной карьере Алексей Верстовский предпочел музыкальную и стал вращаться в артистическом мире Петербурга, не раз выступая в частных домах как актер и певец. И в том же 1819 году его опера-водевиль «Бабушкины попугаи» была поставлена в северной Пальмире. И пребывал он в том же осьмнадцатилетнем возрасте. Когда искусы популярности велики чрезвычайно.
Варламов также вращался в это время в артистическом мире, но только Гааги и Брюсселя. Слушая «Севильского цырюльника», Александр приходил в особый восторг от искусного употребления в финале второго акта русской песни «На что же было огород городить», которую итальянский маэстро, по мнению юноши, «хорошо, мастерски свел на польский». Имея множество знакомств, особенно среди музыкантов и любителей музыки, Варламов уже в молодости обрел привычку к беспорядочной и рассеянной жизни, каковая и помешала ему выработать как следует свое композиторское дарование. Вот в чем дело-то! Но в 1823 году он вернулся в Россию, чтобы пять лет провести неизвестно где. Одни полагают, что в Москве, другие — наоборот, в Петербурге. Но, несомненно, ведя при этом жизнь… рассеянную.
Алексей Верстовский, напротив, всецело посвящал себя работе, о чем свидетельствуют написанные им и поставленные в Петербурге только в 1822 году оперы-водевили: «Карантин», «Новая шалость или театральное сражение». «Дом сумасшедших или странная свадьба», «Сентиментальный помещик». В этом же году он переселился в Москву, поступил на службу в московскую контору императорских театров, где в 1825 году заступил в должность «инспектора репертуара и трупп». Но и в Москве не сидел, сложа руки. Вкалывал как проклятый. Зарабатывая имя и деньги. Откуда же время на шлифовку мастерства?
След Александра Егоровича Варламова отыскался лишь в начале 1829 года. Тогда наш композитор хлопотал о вторичном поступлении в певческую капеллу. При этом он поднес императору Николаю I две херувимские песни, каковые и считаются первыми известными нам сочинениями. И в январе этого же года его определили-таки в капеллу, зачислив в число «больших певчих», с возложением на него обязаности обучать малолетних певчих. Правда, в декабре 1831 года его уволили от службы в капелле. Очевидно, в силу пристрастия к рассеянной жизни. Однако в следующем году он делает над собой усидие и даже занимает место помощника капельмейстера императорских московских театров. А к началу 1833 года относится появление в печати сборника девяти его романсов «Музыкальный альбом на 1833 г.». Между прочим, в сборнике напечатан и знаменитый романс «Не шей ты мне, матушка», прославивший имя Варламова и сделавшийся известным на Западе в качестве «русской национальной песни». Стоит ли упоминать, что сборник посвящен Верстовскому. Поскольку всех известных композиторов можно было перечесть, ограничиваясь пальцами одной руки. Ну, какие ж тут требования к мастерству?
Алексей Николаевич не снижал темпы выпуска творческой продукции. В Москве один за другим ставились водевили с его музыкой. При открытии Петровского театра был поставлен пролог «Торжество Муз», в котором музыка гимна принадлежала Верстовскому.
Пришла пора и опер. И настоящую славу Верстовскому принесла опера «Аскольдова могила», поставленная 16 сентября 1835 года в Москве и 27 августа 1841 года — в Петербурге. Не оставлял вниманием уже прославленный композитор и сочинение музыки к различным драматическим произведениям; кантаты и хоры, гимны и романсы.
Наряду с сочинительством и службой Александр Егорович занимался и преподаванием музыки, главным образом — пения, зачастую в аристократических домах. Уроки и сочинения его оплачивались хорошо, но при рассеянном образе жизни композитора ему часто приходилось нуждаться в деньгах.
Дело в том, что Варламов, помимо музыки, имел и еще одну страсть карточную игру, за которой просиживал целыми ночами. Кто в карты игрывал, пусть по маленькой, знает, какой глубины тот омут. И когда наступали черные дни, Александр Егорович принимался сочинять и немедленно же отправлял едва готовую рукопись к издателю. До отделки ли тут.
А Верстовский не забывал о карьере. В 1842 году он делается управляющим московской конторой императорских театров. И оказывает почти неограниченное влияние на театральные дела. В этом ему активно и не без удовольствия помогает супруга его, Надежда Васильевна, артистка, любимица московской публики. А влияние на театральные дела — штука не простая, дилетантского подхода не терпит и забирает человека всего без остатка. К тому же и Надежда Васильевна, по отзывам самого неистового Виссариона, вся была огонь, страсть, трепет и дикое упоение. Представьте себя на месте ее мужа.
В 1845 году Варламов снова переехал в Петербург, где ему пришлось жить исключительно своим композиторским дарованием, уроками пения и ежегодными концертами. Под влиянием неправильного образа жизни, бессонных ночей за картами, разных огорчений и лишений, здоровье пошатнулось. Да и как не пошатнуться? И 15 октября 1848 года Александр Егорович скоропостижно скончался. И отнюдь не за фортепьянами. А на карточном вечере у знакомых. Когда Варламова привезли из гостей мертвым, супруга его в тот же миг разродилась сыном и была разбита нервным параличом.
С выходом в 1850 году в отставку, Верстовский не только утратил влияние на театральную жизнь, но и прямо оказался забытым. Напоминала о нем лишь «Аскольдова могила». В письме, написанном в 1861 году, он сетовал: «За «Аскольдову могилу» московская дирекция выдала мне единовременно две тысячи ассигнациями — собрала же сто тысяч серебром доходу с оперы, и я теперь, будучи в отставке, должен покупать себе место в театре, чтобы взглянуть на старые грехи мои»… Алексей Николаевич Верстовский умер 5 ноября 1862 года.
Достоинства сих двух питомцев муз также отмечены критикой. Сухо, но верно:
— Варламов писал искренне, тепло и задушевно, обладая очевидным мелодическим дарованием и умением передать национальный русский колорит.
— Мелодическое творчество Алексея Николаевича непринужденно, разнообразно и носит яркий национальный отпечаток.
И тот, и другой, очевидно, с ранних лет чувствовали, что не одолеют технических вершин своего ремесла. И там, где сочинительство их касалось самого для них родного — романсов — слышалось печальное и невысказанное, порою просто негативное. О чем свидетельствуют названия. У Варламова: «Не шей ты мне, матушка», «Нет доктор, нет», «Ты не пой», «На заре ты ее не буди», «Что отуманилась», «Мне жаль тебя»… На что Верстовский отвечал не менее трагичными (опять же, в плане названий): «Черная шаль», «Старый муж, грозный муж». Или операми «Тоска по родине» и «Аскольдова могила»! Последнее — без комментариев.
Дальше больше. Сочинив романс «Не бил барабан перед смутным полком», Варламов явно зашифровал истинную суть своего творения. Тоже, очевидно, не без предчувствий. Но нашлись в России беспокойные люди, разгадали ребус. И над бескрайними просторами отечества поплыло заунывное, как по жертвам чумы: «Вы жертвою пали в борьбе роковой». При чем не сразу догадаешься, что речь идет о Варламове и Верстовском в первую очередь…
Грустная история, господа. Но иной раз, когда в тихом, прочувствованном застолье вдруг затянет голос незатейливый бесхитростную историю про сарафан, ей-ей всплакнешь… Да Бог с ней, с техникой. И так хорошо. Все равно хорошо…