И вот сегодня он стянул кожу от колена до паха, жжет сверлящей болью. Во первых, нет никакой возможности бежать. Это — плохо. Во-вторых, так болит, что забываешь про мороз. Это — хорошо. Сегодня нужно о многом подумать. Сегодня такой день, который может принести радость. Правда, надо будет поработать, и он, конечно, постарается.
Еще неделю назад мастер Сметанин сказал, что он, Антон Белоконь, может попробовать сдать на разряд. И вот неделя прошла. И сегодня этот день. Если экзамен пройдет хорошо, то ему присвоят третий разряд слесаря-универсала. Особенно его привлекает это многообещающее — «универсал». Не какой-нибудь там слесарь-водопроводчик, а именно — универсал, широкий профиль.
До сих пор же было одно мучение. Ученический кошмар. В огромные ворота цеха загоняют экскаватор. Хорошо, если просто какая-нибудь поломка. Если надо перебрать редуктор, или сменить прокладку на картере, или отцентровать разработавшиеся блоки. А если ремонт капитальный? Тогда устраивают генеральную купель. Это значит, что надо искупать экскаватор. Если бы это делалось так же просто, как купают слона в зоопарке, так о чем бы и говорить. Подключил себе шланг, навел брандспойт, пожалуйста — зрелище и упоение, масса удовольствий слону и поливальщику. А что значит искупать экскаватор? Это значит — перемыть все его части до последнего винтика и шестеренки. Беда же заключается именно в том, что совершенно неизвестно, чего больше: звезд на небе или этих самых винтиков и шестеренок.
Как всегда, на купель бросают Антона. Мастер Сметанин считает, что Антон просто создан для того, чтобы все эти валы и валики, шестерни и шестеренки, пальцы и втулки, шпонки и поршни, башмаки и червяки — все это, перемешанное, забитое грязью и мазутом, выскрести до блеска, так, чтоб видна была каждая вмятина и ссадина и каждый изъеденный кусок железа. Разве он мог когда-нибудь подумать, что машина может так ненасытно жрать и корежить металл?!
То, что он берет в руки и промывает в солярке, уже не детали, а какое-то искалеченное крошево. Правда, после купели это уже отливающее блеском крошево. Его хлопают по плечу: молодец, Антон, отличный умывальщик. Кривится его широкий рот с пушком над пухлыми губами, и все, наверное, думают, что нет на свете большей радости, чем голыми пальцами брать прокаленную на морозе сталь, отбивать от нее зубилом смерзшуюся, пропитанную застывшим мазутом землю, так пропитанную и смерзшуюся и так вработанную в щели, трещины, поры и дыры, что трудно разобрать: где металл, а где земля. Конечно, после Антошиной купели все это блестит. Но кто знает и кто видел, сколько черных саднящих ссадин и вмятин остается на Антоновых пальцах после каждой такой купели?
Потом слесаря-ремонтники все это, вымытое и вычищенное, приводят в божеский вид. Что подварят, что заточат, что заменят. И сделают из экскаватора игрушку, и он снова будет грызть землю, как новенький. А Антону-умывальщику подсунут очередную купель.
В общем-то, он не ропщет. Ремонтный завод — не мастерская заводных игрушек. Знал, куда шел. Папа тогда сказал:
— Надо выжить. У тебя самый рост. А иждивенческий паек, сам знаешь… Подумай, Антон. Война кончится, и потом будешь учиться. Твое от тебя не уйдет. Но главное — выжить.
Говорил он это ему уже на вокзале. Они с мамой и с Ленькой были — трое, и папа — четвертый. В серой шинели с погонами, которые гнулись, потому что шинель была очень большой и длинной, и шапка была большой, и сапоги. И вид от этого у папы был совсем не внушительный, а какой-то грустный. Говорил он с ним и с Ленькой, а смотрел все время на маму.
— Ты меня понял, Антон?
Антон кивал головой. Лицо у мамы было белое, как мел. Потом папа снял шапку и помахал им, троим. У него были острижены волосы. И на это было трудно смотреть. Какой-то непохожий на себя, и от него не хотелось уходить.
— Все будет хорошо! Хорошо!.. — кричал он уже из вагона.
Год писал. А теперь молчит. Три месяца. О самом страшном не хочется думать. Просто наши здорово жмут немцев. Почта, говорят, не поспевает. Но ведь когда-нибудь поспеет. И придет письмо и адрес, и он ему напишет, что все хорошо, что Ленька учится, а он работает, и что есть уже разряд.
Эх, сдать бы на разряд! Тогда к черту, побоку бы эту купель. Будет «универсалить», как все. Как, например, Витька Рогулин. Одноклассник, а давно в слесарях ходит. Ну, это оттого, что у Витьки — дар, рабочая косточка. Сметанин так говорит. Черта, дело не в косточке. Просто вымахал Витька с приличную жердь. Мастер его побаивается. Ох, этот мастер…
Раньше Антон знал, что жизнь — это вообще трудности. Папа работал электромонтером. Были нехватки. Но жили. Теперь война, и это уже не трудности, а горе. Льется кровь… Но сейчас Антон познал другую премудрость: трудности — это люди. Такие, как Сметанин. Откуда они берутся, такие люди? Ходит по цеху, руки за спину, как барин старорежимной формации, и говорит всем свое любимое слово: «Учтем».
Если ему кто-нибудь не нравится, он говорит: «Учтем». Или скажут ему что-нибудь резкое, он говорит: «Учтем». Говорит без интонаций. Редко услышишь, чтоб он сказал «учтем» с восклицательным знаком. Но это не имеет значения. Змея тоже шипит без интонаций. Но если он сказал «учтем», значит, жди какой-нибудь каверзы. Или урежет добавочный паек, или такой наряд выпишет, что к расчету — одни копейки. Он на все чихает.
В классе Витька учился не очень. Но уважать его уважали. За резкость. Голова у Витьки — чистая доска. Что думает, то и ляпает. Этого-то Сметанин больше всего и боится.
— А ну, мастер, реши задачу. За перевыполнение нормы бригаде полагается двадцать талонов УДП. В бригаде, не считая мастера, двадцать человек. Талонов выдано семнадцать. Вопрос: сколько УДП досталось мастеру?
Задача не из сложных, все смеются. Талон УДП — дефицит, удвоенное дополнительное питание. Сметанин становится белым и поджимает губы: «Учтем». Витька машет рукой: учитывай, жри свои УДП, лопайся.
Что и говорить, Витька — человек! Одно только обидно: ни во что его, Антона, не ставит. Ученичок, салага… А в общем, не только одному ему от него достается. Кое-кому — и похлеще. Например, Генке Сметанину. Генка не просто мастеру однофамилец. Генка мастеру племянник. Ну, к Сметанину нелюбовь, понятно. Но рикошетом оно и по Генке бьет. А Генка — хороший парень. И житья ему от дяди никакого. Антон это знает точно. Как-то в кино ходили, Генка все ему и рассказал. Сметанин дома такой же сквалыга, как и на работе. Все от всех прячет, копит. Все у него свое, отдельное: поесть, попить… Слово добром не обронит, все бурчит, дуется. Чай и тот в углу один пьет. Ну, Генке (не своя кость) больше других достается. Куском попрекает. Отец у Генки на фронте, мать померла. Податься некуда: терпит, молчит, ни звука. Говорил же ему: напиши отцу. Не хочет. Жалеет. Пусть думает, что сыну здесь в тылу спокойно. А какой там покой?! И главное — стыд: видит же, как дядю в цехе побаиваются… И как на него самого из-за этого косо смотрят. Особенно Рогулин. То и дело что-нибудь подстроит, перед всем цехом осрамит.
Антон пытался толковать Рогулину: ошибаетесь, мол, дорогой товарищ, сын за отца не ответчик, за дядю — тем более. Какой там, раз злость человеку глаза застила. Что же он ему такое тогда ответил? Как вспомнит, так в пот бросает. «Знаю, — говорит, — отчего за Сметанина младшего заступаешься: думаешь от мастера разрядец поскорее заработать». Конечно, за такое надо было ему как следует всыпать… Но, во-первых, Антон в жизни еще ни на кого не налетал. А во-вторых… Эх, чего греха таить, силенок бы чуть побольше, хоть с половину рогулинских. «Ладно, — сказал, — черт с тобой, про меня думай, что хочешь, но Генку не тронь, понял?» Рогулин только рассмеялся. На том и разошлись. Обидно, конечно. Но главное все же — сдать на разряд, сдать бы на разряд… Пусть бы тогда попробовал пообзываться салагой…
От сознания, что все это может очень скоро быть, у Антона захватывает дух. Третий разряд — это, во-первых, к хлебному пайку прибавка. Можно будет маму уговорить перейти на другую работу, полегче. Курьером куда-нибудь или как… Работает она в соседнем механическом цехе на болторезе. Дело само по себе несложное, только выматывает. С семи до семи горбь спину. Совсем сдает. Видит же он: не жалуется ничего, а поседела. Молчит. Придет с работы, трет руки, трет. Тянут, видно, кости. Предлагал начальник цеха в табельщицы. Не идет. Поскольку табельщица — человек служащий. А к пайке служащего никакой прибавки. А младшему, Леньке, от своего надо кусок урвать? А чего с пайки урвешь, если приварку почти что никакого? Нет, теперь он настоит на своем.
Ну и, во-вторых, не может он не сдать. Ждут же они от него разряда — и мама и Ленька. Ленька не удержался, тайну выдал. Мама ему подарок готовит. Новый ватник.
Новый ватник — это мечта. Пухлый, плотный, простеженный, тугой. Верхние концы подбородок захватывают, низ колени прикрывает. Ватник на производстве только спецам выдают, которые по пятому разряду ходят. Нет, у Сметанина ватником не разживешься. А тут, конечно, мама… Копила деньги. И вот приурочила. Ох, Ленька, зачем сказал? А если провалит? Ну, не сдаст? Ну, всякое может быть. Тогда что?
Парни в клубе лихачат ватниками. Для работы какой-нибудь, так себе. А для клуба… Без ворота до затылка его натянет, руки в карманы, щеголем вышагивает. А он — нет, клуб уж ладно. Просто не будет тело в паху гнуть. На работе прятать за верстак будет. Переоденется в промасленный, зато домой в тепле пойдет и из дому, на работу. Эх, ватничек, кто тебя такого миленького выдумал?! И дел-то никаких, и фантазии. А тепло и лихо.
Ой! Ой-е-е! — заколол, засверлил на бедре чирей. Согнулся, просунул внутрь брюк закоченевшие пальцы. Водит вокруг нарыва, налившегося тугой синей луковицей. Зачесались сладостно края, потом разлилась глухая тянучая боль. Испугался, вытащил руку. Злость так и рванула: «Белая халатина, жужелица, вертихвостка! Не могла ножом полоснуть, или, как там он у них называется, скальпелем… Глядишь бы, сейчас ничего и не было…» Как он теперь дотянет? Выпрямился, пригляделся: хорошо хоть недалеко уже. Сквозь снежную порошу пробивались огни проходной завода.