Ошибка канцлера — страница 21 из 80

У нового курьера и вовсе не было времени. Сам граф Платон Иванович Мусин-Пушкин, известный дипломат, еще недавно доверенное лицо Петра, успевший выполнить его поручения в Голландии, Копенгагене, Париже. Его приезд в монастырь приходится на время обедни. Все монахи и Федос в церкви. Тем лучше. Короткий разговор с настоятелем Порфирием, беглый осмотр монастыря, и уже каменщик закладывает окно Федосова подземелья. Восемнадцать на восемнадцать сантиметров – достаточная щель, чтобы просунуть кусок хлеба или кружку воды. Свет и воздух отныне узнику запрещены. Следующее – пол. Его надо сорвать. Печь развалить, а за это время вынести из палаты все вещи Федоса, кроме постели, и, кстати, самому обыскать ее в поисках писем и бумаг. Граф не гнушается таким занятием – ведь не всякому его и поручат!

К возвращению Федоса из церкви все готово. Еще недавно пригодная для жилья палата превращена в каменный мешок, и из густо осевшего мрака выступает новая фигура – Холмогорский архиерей, который должен снять с Федоса и архиерейский сан и монашество. Обряд длится минуты. Архиерей и Мусин-Пушкин торопятся уйти. Граф выходит последним, собственноручно закрывает на замок дверь палаты и торжественно накладывает на нее государственную печать. «Неисходная тюрьма» – в темноте, пронзительном холоде (идет октябрь!), миазмах испарений – что страшнее могло придумать воображение!

А вот Федос молчит. Не сопротивляется, не просит пощады, не проклинает – молчит. И когда спустя три месяца, в разгул трескучих январских морозов, Тайная канцелярия неожиданно проявляет заботу о нем – новый спешный нарочный предписывает губернатору Измайлову немедленно перевести узника в палату с полом и печью, – Федос остается верен себе. Ему уже не под силу самому перейти в «новоустроенную тюрьму», солдаты переносят его, и единственные произнесенные им слова: «Ни я чернец, ни я мертвец; где суд и милость». Измайлову при всем желании больше не о чем доносить. Что там взглянуть на него, даже просто открыть глаз не пожелал при этом Новгородский архиепископ. Да, именно так называет узника губернатор.

Прусский посланник барон Мардефельд в своих донесениях на редкость обстоятелен. Король, – а он как-никак пишет лично ему! – чтобы ориентироваться в ситуации русского двора, должен знать каждую мелочь, тем более такое громкое дело. «Архиепископ Новгородский, первое духовное лицо в государстве, человек высокомерный и весьма богатый, но недалекого ума, подвергнут опасному следствию и, по слухам, совершил государственную измену. Его намерение было незаметным образом сделаться патриархом. Для этой цели он сделал в Синоде, и притом со внесением в протокол, следующее предложение: председатель теперь умер, император был тиран… императрица не может противостоять церкви, а следовательно, дошла теперь очередь до него сделаться председателем Синода». Дальше – похвалы достойным верноподданническим чувствам Синода, конечно же с негодованием отвергшего притязания архиепископа, заверения в преданности синодальных членов Екатерине («чем был император, тем теперь же императрица»). В заключение приписка, что Новгородский уже в крепости, раскаивается в своем поступке, но надо надеяться (почему надо?), прощения не получит. Да и какая надежда, когда только что говоривший подобные речи солдат лишился головы.

Бунт в Синоде или церковь, наконец-то дождавшаяся смерти Петра, – это ли не событие в государственной жизни! И конечно, опытный дипломат прав: сколько за всем этим счетов и расчетов придворных партий, политических и личных интриг. Самому Мардефельду, например, важно подчеркнуть – с Екатериной все в порядке, возмущения против нее нет, правительство решительно расправляется с бунтовщиками и, значит, за столь важный для Пруссии брак старшей дочери Петра I с герцогом Голштинским можно не беспокоиться. Здесь все понятно.

А вот почему хранят молчание другие дипломаты? Все без исключения. Молчат и современники в скупой и редкой личной переписке. Свои расчеты? Несомненно.

Как и свои опасения. Лишнее слово – всегда опасное слово. И не только для дипломата. Ведь еще при жизни Петра, по донесению французского консула Лави, под страхом наказания был запрещен разговор шепотом между придворными. Тем более следовало остерегаться в таком сложном деле. Но уж кто не мог промолчать, это Синод. Тем более не мог, что нечасто случается такая возможность проявить свои верноподданнические чувства, откровенно выслужиться перед царствующей особой. В его протоколах все должно быть освещено с должной полнотой и красноречием. Ничуть не бывало! Нет красноречия, нет и подробностей, описанных прусским дипломатом.

ЛондонМинистерство иностранных делПравительство вигов

– Насколько я понимаю, первый настоящий фаворит императрицы Екатерины I. Непонятно только, как мирится с этим Меншиков.

– Вы говорите о молодом Левенвольде? Почему же он может вызывать неприязненные чувства у Меншикова? Пока его поведение не будет свидетельствовать о желании приобрести самостоятельные позиции, молодой барон в полной безопасности.

– Пока! Но затем подобное стремление неизбежно наступит.

– Если барон неумен. Екатерина не тот тип женщины, на поддержку которой можно рассчитывать. Поэтому Меншиков так снисходителен к ее первому увлечению. В любую минуту он сумеет проявить свою власть, и императрица не окажет светлейшему ни малейшего сопротивления. Левенвольде не может не знать об этом хотя бы потому, что его отец был превосходным и крайне осторожным дипломатом.

– Да, уполномоченный Петра в Эстляндии и Лифляндии. Неизменная царская милость и превосходные отношения с местным дворянством.

– Добавьте к этому совсем не простую должность обер-гофмейстера кронпринцессы Шарлотты, супруги царевича Алексея.

– Кстати, слухи о ней продолжают упорно распространяться. Если ей действительно удалось бежать из России и в настоящее время находиться в Луизиане под именем графини Кенигсмарк, этого не могло произойти без участия Левенвольде.

– Несомненно. Притом такое участие вполне могло быть предусмотрено Петром.

– Вы предполагаете желание императора избавиться от невестки?

– И последующих наследников ставшего ненужным сына. Повторяю, все это всего лишь предположения, игра, так сказать, ума.

– Однако достаточно правдоподобные.

– Сама Шарлотта ни на что в России претендовать не могла. Зато ее смерть или исчезновение существенно облегчали намеченную расправу с царевичем.

– Действительно, она умерла непосредственно перед получением царевичем письма с угрозами от отца и до последующего выезда царского двора в европейские страны.

– Кроме того, все, что было пережито кронпринцессой в Петербурге, должно было ее заставить отказаться от самой мысли о возвращении в Россию.

– Да, но ее дети…

– Дети в царской семье – ей не приходилось опасаться за их судьбу, и, во всяком случае, оказать на эту судьбу влияние ее присутствие никак не могло. Но вернемся к Левенвольде. Его положение приобрело официальный характер?

– Вполне. Он вместе с братьями получил графский титул.

– Что ж, остается наблюдать за поведением фаворита.

– Фаворитов, милорд.

– Что вы хотите этим сказать?

– Только то, что Левенвольде имеет, кажется, вполне удачливого соперника.

– Уже?

– Я бы сказал, они появились на небосводе екатерининского двора почти одновременно.

– Кого вы имеете в виду?

– Молодого Сапегу. У императрицы, насколько можно верить слухам, появилось даже желание женить Сапегу на одной из своих ближайших родственниц, чтобы удержать его в Петербурге.

– Что ж, решение обычное для любой императрицы.

МитаваДворец герцогини КурляндскойГерцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин

– Что же это, Петр Михайлыч, то хоронить ездим в Петербург, то за своей смертью скачем. Будет ли покой когда!

– Какой покой! Ты б лучше, государыня, подумала, смерть-то какую императрица себе нашла.

– Смерть – она и есть смерть: причину свою найдет.

– Это в сорок-то три года да при ее здоровье – не рано ли?

– Может, опилась. Пить-то покойница дюже любила: мужику не уступит.

– А коли любила, то и привыкнуть успела. Не о том разговор.

– Неужто опять странность какая?

– В том-то и дело, матушка, не то что странность, а вроде и сомневаться не в чем.

– Господи! Да как же это?

– А так Веселилась наша Екатерина Алексеевна, от души веселилась. Дел государственных никогда не знавала, а тут светлейший на выручку пришел. Мол, так и так, государыня, все и без тебя обмыслим, не тревожься, мол, развлекайся.

– Как ты мне спервоначалу-то говорил.

– Да не путай ты меня, Анна Иоанновна, нашла что сравнить. Меншиков-то как завещания добился, так на фаворитов-то царицыных уже боком поглядывать стал. Правда, что молоды, своего ума нету, да с такими еще хуже – не знаешь, что в голову взбредет. А главное – Анна Петровна рядом. Хоть мать ее и не слушает, а глядишь, какое слово и запомнится в недобрый час. Императрица все с ней норовила посоветоваться. Анна Петровна от матери добилась, чтобы в календаре их с Елизаветой вместе со всей фамилией царской поставить, а деток-то царевичевых не поминать. На другой год Александр Данилыч дело поправил, а все огрех ему неприятный.

– Да, Анна Петровна из руки меншиковской есть не станет – не таковская: вся в отца.

– Вот-вот, и герцога своего настропаливать стала: мол, волю свою надо иметь, нечего во всем по меншиковской струне ходить. Александр Данилыч-то, сказывают, и начал опасений набираться. Сперва заговорил с императрицей, чтоб Голштинских-то в Киль выслать. Императрица ни в какую. Понимала, больно много воли от того светлейшему придет. Ну вот болезнь царицына руки ему и развязала.

– Да какая болезнь-то? Чего лекари-то сказали?

– Эва куда загнула – лекари! Они тебе чего хошь скажут. Важней, что люди увидели. А увидели они, что императрица вдруг вроде бы с лица спадать стала. На еду не глядит, поест – позеленеет вся.