В Москве скончалась царевна Прасковья. Никто пока еще не может сказать ничего определенного относительно ее предсмертного недуга. При дворе было объявлено, что царевна давно и тяжело болела той самой каменной болезнью, которая свела в могилу ее мать, царицу Прасковью Федоровну. Этим объясняют ее тяжелое настроение в последние полтора года и молчаливость. Но согласись, потеря почти одновременная любимого мужа и единственного сына – достаточная причина для любой, самой тяжелой меланхолии. К тому же мне не раз приходилось встречаться с царевной Прасковьей, и по ней трудно было заметить следы подобного рода болезни. Смуглый цвет ее кожи скрывал румянец, манера держаться была совершенно естественна и не сковывалась какими-то внутренними, с трудом подавляемыми страданиями. Она хорошо пела сама, но особенно любила слушать пение под привозимый из Малороссии музыкальный инструмент – домру. В штате ее сестры герцогини Екатерины были такие исполнители, мужчина и женщина.
Главное – царевна Прасковья не успела распорядиться своим наследством, о чем, несомненно, должна была позаботиться при длительной и тяжелой болезни. Большую часть ее имущества императрица взяла себе, часть отдала семейству фаворита и лишь незначительные остатки хозяйственной утвари уступила герцогине Екатерине. Для этих остатков оказалось достаточным двух небольших каменных строений около приобретенного царевной дворца в местности, называемой Старое Ваганьково, на высоком холме у Кремля. Римляне в таких случаях добавляли: „Так проходит мирская слава“, которой, впрочем, царевне добиться не удалось.
Меня несколько удивляет соединение покойной царевны с местными носителями либеральных идей. Царевна, безусловно, была далека от теории политики, но близка к основной ее цели и практике – идее власти. Мне кажется, это был тот род уничтоженных императрицей Анной Кондиций, которые Прасковья готова была принять и подписать. Каких уступок не стоит возможность владычествовать над себе подобными! Называют даже одного из руководителей этих недовольных. Вообрази только, это очень известный русский художник, носящий титул придворного портретиста, или в русском варианте – „персонных дел мастера“, некто Иван Никитин.
Сам Никитин сын придворного священника и племянник исповедника Петра I, что дало ему возможность рано выдвинуться, получить хорошее образование и завершить его поездкой в Италию, где о нем заботился по просьбе русского царя даже сам герцог Козимо Медичи. С недовольными связаны и два брата Никитина. Младший, Роман, тоже живописец, старший долгие годы был придворным священником в Измайлове, где его церковь служила местом встреч единомышленников. Со смертью царевны Прасковьи они потеряли надежный щит и возможность свободного общения. Судя по слухам, единомышленники хотели ограничить императорскую власть, но и продолжать начатые Петром I преобразования, о которых наследники великого монарха совсем забыли.
Ты, несомненно, поинтересуешься, откуда мне знакомы такие подробности. Никакого чуда в этом нет. К обрывкам московских разговоров, впрочем очень осторожных, прибавились слова графа Потоцкого, приехавшего в Москву поздравлять со вступлением на престол императрицу, в качестве польского посла. Однако откровенность его позиции, недовольство, которое он осмеливался высказывать в отношении числа заполнивших двор курляндцев и действий Кабинета министров, привели к его почти немедленной высылке. Уже 12 декабря 1731 года он получил предложение покинуть русский двор по собственной воле, а 12 января имел прощальную аудиенцию. И это несмотря на то, что императрица Анна так заинтересована сейчас в Польше и поддержке ее короля.
Из оставшихся в живых сестер Екатерина находится в полном и неподдельном отчаянии, императрица слишком занята государственными делами и потому не могла позволить себе даже надеть траур. Ее нетрудно понять: как бы выглядел в этом году двор, если бы траур носили по всем умершим членам царской фамилии. Месяцем раньше царевны Прасковьи не стало первой супруги Петра I – царицы Евдокии. Теперь старшая ветвь наследников императора исчезла полностью. Для императрицы Анны ее государственные обязанности прежде всего. Что делать, самодержцы перестают быть простыми людьми со свойственными им чувствами, переживаниями и слабостями. В своей печали герцогиня Екатерина далеко не одинока. В Москве ходят совершенно фантастические слухи о том, что вокруг Прасковьи якобы собирались все те, кто мечтал о продолжении преобразований, начатых императором Петром I, и, следовательно, не принимал ни беспорядков прошлого, ни порядков нынешнего правлений. Повторяю, все это представляется мне полнейшей фантазией, и тем не менее, взяв на себя миссию знакомить тебя со своей московской жизнью, я не могу не повторить существующих разговоров. Собиравшиеся во дворце Прасковьи и в Измайлове москвичи – я все же не решаюсь назвать их заговорщиками – были сторонниками идей бывшего польского короля Станислава Лещинского. Мне, правда, незнакомо его сочинение о государственном устройстве и обязанностях монархов, но лорд Рондо пояснил мне, что король Станислав считал необходимым ограничение королевской власти конституционными положениями. Идея эта чрезвычайно популярна в Польше, но, оказывается, нашла свой отклик и в России.
Москва. АнненгофИмператрица Анна Иоанновна, мамка Василиса, позже Бирон
– Где, ты сказывала, мамка, тетки-то мои похоронены, что в слободу Александрову сосланы Петром Алексеевичем были?
– Да там же и лежат, голубушки, где им быть-то. Сама не видала, а кто ездил, сказывали. Церковь там высоченная, как свеча белая, над всей округой высится, а у церкви-то внизу пристроечка – горенка не горенка, мешок каменный об одном окошке, там и жили царевны – Марфа Алексеевна да Федосья Алексеевна. Вещиц-то им каких-никаких взять разрешили – кресло там, чтоб сидеть, чашек по одной на каждую, тарелки, да не серебряные – оловянные, ложки простые, деревянные, по сундучку – рухлядь класть. А с едой-то что удумали, чтоб возить ее обозом из Москвы, дескать, с царского Кормового двора, дескать, получше, чем монастырская снедь. Да покуда обоз-то дотащится, мясо все стухнет, рыба дух пустит, масло растопится аль прогоркнет. Ничего в рот не возьмешь – так голодной смертью и помирай. Федосья-то Алексеевна, упокой господи ее душеньку, тихая была, смирная, все молчит, только на сестру смотрит. А Марфа Алексеевна нипочем смириться не желала, все в Москву ко двору письма писала: мол, голодом помираем, цингою, мол, врача бы прислали да с монашками питаться разрешили. Писать-то писала, да писем ее в Москве никто не видывал, потому наикрепчайший настоятельнице монастырской наказ был – строчки ни единой от царевен из монастыря не выпускать. Вот как обе померли, настоятельница Петру Алексеевичу письма те и привезла в целости, нечитаные, нераспечатанные.
– А похоронили-то их как?
– Да как, сначала в общей яме, как бродяжек безродных.
– Господи, изверги-то какие, царевен – в яме!
– Сколько лет прошло, покуда царевна Марья Алексеевна – с преосвященным Феодосием, духовником царским, в большой дружбе была, – вымолила, чтоб из общей ямы-то в могилки положить.
– И положили?
– Положили, да все не путем. Сказывают, погреб такой вырыли, чтоб прохожим не видать, и в том погребе захоронили и два камня поставили, да таково-то тесно, что одному только человеку туда и протиснуться можно: головой в свод упираешься, локтями – в стены. Так-то, голубонька, и царская судьба не из легких бывает.
– А которая же из них угодница?
– А уж это народ решил, муки их видючи. Марфу Алексеевну угодницей божьей признали, у могилки ее молиться стали, свечи жечь. От Синода-то никакого подтверждения не получилось. Называют угодницей, а в синодике нету.
– Мамка, скажи там, чтоб немедля, чтоб тотчас послали нарочного и взял бы он маслица от лампадки над могилой тетки Марфы. Хочу то масло при себе иметь. А часовню над могилой сестрицы Прасковьи Иоанновны кончили ли? Почему докладу мне нет? Ернест Карлыч, кажись, тебе приказано было, чтоб часовню над могилой Прасковьи Иоанновны соорудить да освятить. До сей поры, что ль, не сделано? Запамятовал аль назло мне тянешь?
– Как бы я смел, ваше величество, да только дел других много – все по вашему приказу, все к сроку, а что же Прасковья Иоанновна честь честью похоронена, как все женские особы дому царского, с часовней и подождать можно.
– Да ты, никак, шутки шутить собрался? Волю какую взял! Ты не сделаешь, Салтыкову прикажу, он вмиг приказ царский выполнит, только уж тогда пеняй на себя.
– И так на себя с утра до ночи пеняю, ни отдыху, ни сроку от приказов нет. Что о мертвых так-то уж тревожиться, с живыми соображать надо – с ними не подождешь.
– Чего там у тебя живые-то зашебуршились? Снова дело какое придумал?
– Да вот насчет цесаревны Елизаветы.
– Не часто ли про цесаревну разговор заводишь, сударик? То, мол, содержание мало, то обиды ей от меня – вишь, поручика Шубина у красавицы нашей отняла, безвестно и безымянно любезного в Сибирь сослала, то я о детках прижитых не ко времени поминаю. Знаю, знаю, что хочешь сказать – не она одна, не ей одной и ответ держать. Что ж, верные твои слова, только с грехом-то крыться бы вроде надо, на народ не выставлять, дому царского не позорить. Чего царице можно, того уж цесаревне никак нельзя. Ведь хотела же ее укоротить, да все ты, заступник милосердный. Глаз на нее положил, что ли?
– Надеюсь, предложение мое заставит вас воздержаться от нелепых обвинений.
– В монастырь согласен ее свезти аль как?
– Не в монастырь, а замуж выдать.
– Новость какая! Женихов заморских у нас и так полон двор крутится, сначала при мне были, потом за племянницу взялись, теперь и до цесаревны дело дошло. Как псы бродячие, миски себе ищут.
– Я не имел в виду принцев крови.
– Кого же тогда здесь сыскал?
– Брата моего – он холост и мог бы…
– Мог бы, говоришь, да я не смогу согласия дать. Не видать твоему братцу цесаревны, а Лизавете Петровне брачного венца. Пустой твой разговор, Ернест Карлыч.