Ошибки рыб — страница 20 из 70

олаевым и Петровым.

А также Наумову, которого встретила я у почтового ящика.

— Что это мы сегодня как белены объелись? — спросил он, завладевая своим конвертом.

— Запускали ли вы когда-нибудь бумажного змея? — спросила я в ответ.

— Когда мне было лет десять, — отвечал Наумов, — а потом началась война, и процесс прервался навеки.

— Знаете ли вы, что у Студенникова есть жена?

— Знаю, конечно.

— Где она?

— На квартире живет, как положено, кто-то там болеет, то ли тесть, то ли теща, а что?

— Может ли человек обманываться в том, как другие люди к нему относятся?

— Сплошь и рядом. Все только то и делают.

— Принимали ли вы когда-нибудь желаемое за действительное?

— Постоянно!

— Летаете ли вы во сне? Один или с кем-то?

— Летал, когда рос. Единоличными вылетами ограничивался, без эскадрилий.

— Отчего иногда чувствуешь ненависть к посторонним людям?

Тут выронила я пачку писем, расплакалась, собирая их, и быстрехонько ретировалась.

Наумов сказал мне вслед:

— В жизни не сталкивался с такой идиотской анкетой.

Уснув в минувшую ночь, я не просто летала. Все бумажные змеи витали надо мной и со мною, вся стая: доисторические, полные магии, парившие над войсками Вильгельма Завоевателя, взлетавшие над пальмами Океании, взыгрывавшие над головами умельцев, они праздновали во славу аэродинамики и Эола День Змея девятого числа девятого месяца Поднебесной. Ветер проникал в оскаленные пасти змеев-драконов, в пустоту туловищ, качались драконовы перья, завывала «змеиная музыка» трещоток, свирелей, опийных головок мака, натягивались леера, развевались ленты. Все корейские и малайские были тут, и даже самый первый (конечно же, изобретенный греком Архитом Тарентским, ибо все есть в Греции и все оттуда пошло) был явлен мне, а на гигантских византийских пролетали угрюмо-восторженные воины, и один шваркнул в ближайшую дюну свою миниатюрную самоделку для неприятельского стана — зажигательную бомбочку. Проследовала стайка Вещего Олега из-под Царьграда, кони и люди бумажны, позлащенны; а вот и компания детищ ученых мужей, двигателей прогресса, изобретателей, господ Вильсона, Франклина, Ломоносова, Ньютона, Эйлера, Харграва, Лилиенталя и Маркони со товарищи. Я уже сама лечу, привязанная к змею, словно лазутчица времен русско-японской войны, наши трансцендентные соревнования необычайно масштабны, и такую-то фору дают всем осоавиахимовским забавам заокеанские гости, островные красавчики, инженерно-технические шедевры, иллюстрированные молитвы праздника мальчиков! два доблестных самурая кривят губы на северо-востоке, а знаменитый вор Кинсуке Какиноки, прикрученный к своему гигантскому летуну и только что укравший золотые чешуйки драконов и дельфинов с кровли крепости Нагоя, задевает меня шелковым рукавом.

Меридианный ветер усиливается, я кричу, просыпаюсь, зная точно, что не было среди стаи только змея фукусукэ с изображением гнома, приносящего удачу, потому что удача не для меня, у Студенникова есть жена и дочь, которых спросонок я ненавижу мерзкой ветхозаветной ненавистью, внушенной мне, должно быть, эммадойином, змеем-царем ада.

Хоть я и решила раз и навсегда порвать со Студенниковым, меня так и подмывало поговорить о нем с кем-нибудь. Например, с Наумовым. Но в ближайшие дни ни ему, ни соседям его не причиталось ни писем, ни газет. Стало быть, зашла я в наумовский коридор сама по себе, но не тут-то было, меня чуть не сбил с ног мчащийся, дабы ссыпаться с лестницы, румяный юноша с канцелярской папкой в руке; вслед за ним несся разъяренный Наумов, потрясавший лыжной бамбуковой палкой, кричащий: «Что ты сделал, мерзавец?! Ты убил человека!» Через секунду от них осталось только эхо в темнеющих дворах, где я, уходя, и простывшего следа их не застала. Ухмыляющийся Петик пояснил мне: мол, совсем рехнулся Себенаумов, молодой человек — автор, в произведении которого убили главного героя.

Через тридцать лет, в разгар перестройки Наумов вышел из окна своей новой квартиры на шестом этаже дома на Васильевском, и никто не крикнул ему, что он убивает человека, никто не видел его полета метельной воробьиной ночью, его нашли под утро. Он успел съездить на исповедь за город к своему духовному отцу, написать атаксическим почерком паркинсоника открытку близкому другу, в которой вскользь упоминал о своем нежелании быть в тягость дочерям и бывшей жене. Еще успел он позвонить всем, кого любил, и помолчать полминуты в трубку, слушая их «алло, алло!».

Придя с маниакальным упорством через два дня (с нового квартала, ура, две коммунальные тетки и один коммунальный дядька выписали «Правду» с «Вечеркой»), я застала водопроводчика с кувалдой, только что разбившего унитаз в туалете, чтобы жильцам было неповадно во время ремонта канализационных труб шалить и нарушать, и сообщавшего возмущенной толпе: во дворе над люками сооружены деревянные удобства деревенского типа, милости просим. Осыпаемый проклятиями, этот человек с полтинника 20-х годов уходил со своей кувалдою невозмутимо восвояси. Коридор гудел, все были в коридоре, был и Наумов, в возникшей после ора паузе произнесший:

— Вот когда в 1925 году в Мавзолее прорвало канализацию, патриарх Тихон, вскорости арестованный и погибший в ЧК, сказал: «По мощам и елей».

На фоне туалетно-елейной темы беседовать о сердечных делах, разумеется, было неуместно.

Я решила завести разговор о своем любимом с Косоуровым.

Он-то получал письма постоянно, повод повидаться почти всегда был при мне. Но он опередил меня, преградив мне дорогу, возникнув на окольной тропке пустыря.

— Мне нужно поговорить с вами, письмоносица Стрелка, — сказал он. — Мне нужна ваша помощь.

Он материализовался в сумерках в ответ на мою мысль так внезапно, что я даже не успела подумать: мать честная, да неужели здесь и сейчас все выслеживают всех?!

Мы уселись на скамеечке возле груды строительного песка, изрытой пещерками и утыканной ветками, забытыми совочками, жестяными формочками.

Мы курили. Косоуров поначалу подивился, что я курю; я старательно и неумело затягивалась, и он улыбнулся. В паузе перекура я сказала:

— Меня всегда смущали песочницы как игровые формы.

— Почему?

— Ну… детский лепет… куличи… и песочные часы; а пустыня? А сфинксы Египта? И миражи… барханы еще… поющие… идущие…

Лицо его мгновенно постарело, выцвело, морщины обозначились резко, глаза стали мертвыми, зрачки в точку.

И меня посетило сходное состояние из моего будущего, сходное с окутавшим его (очевидно, соотносимым с его прошлым) облаком мглы. Не могу сказать, что я, пассажирка «лифта», часто вспоминала, что уже — жила, прожила, постарела, вернулась; жизнь слишком увлекала и отвлекала меня. Но иногда оно настигало, как волна прибоя, сбивающая с ног неудачно выходящего в шторм на берег неопытного пловца. В данном случае то был ответ на ключевое слово, почти тестировка. То были не лучшие для меня времена; в дачной местности, полной сосен, разговаривала я со старой соседкою. «Жизнь уходит в песок», — сказала мне восьмидесятилетняя женщина, жалуясь на невесток и внуков. Знакомые психологи к тому моменту объяснили мне, что в каждом фильме, в каждой книге, в каждой не впрямую задевающей его ситуации человек отождествляет или ассоциирует себя (почти полностью бессознательно) с кем-либо из героев либо действующих лиц. Я ни с кем себя не отождествляла и не ассоциировала, ни с одинокой старухой, ни со своевольными молодыми женщинами, ни с юными легкомысленными внуками. Разве что с песком, в который уходит жизнь.

— Жизнь уходит в песок, — сказала я Косоурову. — Где вы?

— В Средней Азии, — отвечал он.

— Вы изучали там пыль Туркестана.

— Это был другой Туркестан. Совсем иной. Тогда я уже ничего не изучал. Нас этапировали. Видите ли, арестованных, каторжников, вроде меня, иногда катали в телячьих вагончиках по стране. Только что вы сидели в каталажке в родном городе, а вот теперь вы в Сибири, а потом нечистая сила мчит вас в Среднюю Азию, а из тамошней тюрьмы опять за Урал.

— Зачем?

— Низачем. Просто так.

После паузы он сказал:

— Для меня песок — азиатское место, где можно забить беззащитного арестанта ни за понюх табаку, тоже просто так; и, верите ли, он был замечательный человек, а убийцы — тупые роботы с прикладами и в сапогах.

Быстро темнело, зажигались фонари.

— Просьба моя такая. Послезавтра вы пойдете на Литейный в «Старую книгу», возьмете там с полки, которую я укажу, книжку Сабанеева, купите ее, деньги я вам сейчас дам, достанете из книжки конверт с письмом, переложите вот в этот конверт, в ящик кинете после полудня следующего дня, а я заберу.

Тон его был безапелляционный, каким не с просьбой обращаются, а приказы отдают.

— Письмо из прошлого.

— Да.

— А сами вы не можете пойти в «Старую книгу»?

— Нет.

— Почему?

— За мной следят.

— И сейчас?! — вскричала я.

— Нет, «хвоста» не было.

— Вы меня завербовали?

Он рассмеялся.

— Мне некуда вербовать вас, голубушка. Я кустарь-одиночка. Я вас просто шантажирую за вашу хулиганскую выходку с моим средством передвижения.

— Я никому не скажу…

— Однако со Студенниковым вы свой подвиг обсуждали.

— Он никому не скажет.

— Вот это правда.

Мы шли через пустырь.

— А вы видели его бумажных змеев? — спросила я, и дрогнул голос мой.

— Вы влюблены в него? — ответил мне Косоуров вопросом на вопрос.

— Да…

— Нет уверенности, что вы Студенникова когда-нибудь соблазните. Ох, как вы покраснели. Даже в этой тьме видно. Ладно, не обижайтесь на старого дурня. Так я жду письма.

И он исчез за углом.

Я заспешила домой, щеки и уши горели, я твердила (невесть почему) вычитанную в театральной программке фразу, коей заканчивалось краткое содержание оперы «Евгений Онегин»: «В смятении и тоске Евгений остается один». То-то бы Пушкин хохотал.

С трудом дождалась я послезавтрашнего дня и, прискакав в «Старую книгу», обнаружила мирно соседствующие на нужной полке две книги: «Охотничий календарь» Сабанеева Л. П. и «Психологию музыкально-творческого процесса» Сабанеева Л. Л. Первая — конца XIX века, вторая без года издания на обложке, зато с названием издательства — MACHINA, СПб. — и для старой книги слишком новенькая. Я не решилась под взорами двух продавщиц (полными подозрений, как мне казалось) листать книги в поисках эпистолы, купила обе, дорысила до прибившейся к деревянному забору у цирка облупившейся старой скамьи напротив Инженерного замка, обрела искомый тускло-серый конверт с двумя авиаторами на маленьких темно-синих марках (почерк мне уже был знаком по предыдущему посланию из прошлого), переместила письмо в выданный мне новый конверт, помедлив и покурив, поозиравшись. Медленно, ощущая свинцовую тяжесть подошв, добрела я до трамвайной остановки, отправилась — динь-дилинь-блям, о, знакомое звяканье трамвая — в свою почтору за корреспонденцией. Долог был путь мой трамвайный, дождь омывал окна, казалась я себе глупой рыбой, влекомой незнамо куда в невеликом аквариуме своем.