— «Часто» значит «ежедневно» либо «еженедельно», а «подобные»… пугал ли он кого-нибудь? ту же прабабушку? и поступал ли он с предметами, используя их не по назначению, не совсем обычно, как с самоваром, о котором вы говорите?
— Но он и не собирался пугать прабабушку, — сказала тетушка с досадой и с упреком, — просто ему нравилось, как течет кипяток, и он не хотел подпускать ее к столу, чтобы не прерывать процесса. И я не поняла про использование предметов не по назначению. Конечно, он надевал на голову кастрюли, миски и тазы, когда играл в рыцаря, водолаза либо солдата. Но ведь у него не было ни каски, ни шлема. Не будь у его матери кастрюли для супа, он одолжил бы ей свою каску, чтобы она могла сварить щи, он был ребенок нежадный.
— А в кузовы игрушечных грузовиков он песок насыпал?
— В кузовы игрушечных грузовиков? — переспросила тетушка и ушла.
Минут через пять она вернулась, неся клетку с канарейкой.
— Видите ли вы эту птичку? — спросила она.
— Несомненно, — отвечали мы.
— Как вы думаете, сколько ей лет?
Мы не угадали. Тетушка захлопала в ладоши.
— А как, по-вашему, ее зовут? — спросила тетушка торжествующе.
Долго перебирали мы предполагаемые птичьи имена.
— А вот и нет, — сказала тетушка. — Ее зовут Муму. Стало быть, с меня причитается.
— Что?! — спросили мы.
— Я думала, — сказала тетушка, доставая из буфета вермут и рюмки, — что мы играем в вопросы и ответы, и, поскольку я выиграла, а вы проиграли, надо же вам как-то это скомпенсировать.
— А ваш племянник пил? — спросили мы.
— Представьте себе, — промолвила тетушка, внезапно расхохотавшись, — она умела не только петь, как соловей, но еще и кукарекала и мычала. Я очень жалею, что судьба не позволила ей прославиться. А теперь по старости она заткнулась, и ее способности недоказуемы.
И она унесла канарейку.
Через некоторое время мы услышали тетушкино пение; пойдя на голос, мы вышли из дома и увидели, что тетушка (уже в шляпке с незабудками) порхает по садовым аллеям, собирая букет, при этом дрожащим и дребезжащим неверным голоском напевая неведомый нам по относительной молодости лет шлягер. А когда мы направились, кланяясь ей, мимо нее к выходу, она очень мило с нами поздоровалась и поинтересовалась, что, собственно, мы тут делаем и кто мы такие.
— Ваши лица кажутся мне знакомыми, — сказала она, — но я не припомню, где мы встречались. Впрочем, — сказала она, — у меня мусорная память: может, мы ехали вместе в общественном транспорте или виделись в магазине? Но какого черта, — сказала она, — вы всей толпой явились нынче в мой садик, на экскурсию, что ли? Кто вас звал? Это вам не национальный парк, а частное владение, кыш, кыш, прочь отсюда, протокольные рожи!
И топнула ножкой.
Суббота. ЭМПАТИЯ.
Одна из его записных книжек носила первоначально название «Цитатник»; он зачеркнул его и написал претенциозное: «Цитадель цитат». И добавил сбоку медицинское рецептурное «Cito!» — «Срочно!».
Далее следовали африканские пословицы (?):
«Я знаю, как нужно начать старый орнамент на холсте, но не знаю, как нужно начать новый».
«Если тебя укусит собака, не отвечай ей тем же».
«Разве человек может смотреть в другого человека так же, как он смотрит в редко сплетенную корзину?»
«Не бросай песком в крокодила, все равно это не приносит ему ущерба».
Потом он задал вопрос и записал два ответа на него:
— Что такое мышление?
— «Это применение информации о чем-то наличном для получение чего-то нового». Ф. Бартлетт.
— «Это выход за пределы непосредственно данной информации». Дж. Брунер.
«Вот я и вышел, — записал он после, — и что толку? Знание мое недоказуемо. Его недостаточно даже для шантажа. Но я найду на вас управу, горстка негодяев, я ославлю вас, как не ославило бы вас ни одно тайное следствие, ни одна болтливая газетенка. Там, впереди, в будущем, докатится до вас эхо и накроет вас камнепадом. Всех. Поименно. Без исключения. По словесным. И изображенным. Мною. Портретам. Аминь. Во мне уже улеглись гамлетовские чувства — борьба скорого на месть оскорбленного язычника с прощающим врага благородным смиренным христианином. Я художник. А вы только преступники. И я знаю о вас все по своим каналам. А вы никогда ничего обо мне не узнаете. В сущности, как просто».
И вывел рондо: «Одно и то же знание может по-разному храниться в памяти личности — Психологический словарь».
Мы уже поняли, что подвижка его из субъекта реконструкции в объект-реконструкт началась, ибо его портреты и фотографии приобрели пронзительность и объем, в них возникло нечто пугающе живое.
Судя по почерку последних его записей, он очень спешил. «Художник, — писал он, — не только созерцатель, но и соглядатай. Порой невольный. В произведении должно возобладать первое: взгляд созерцателя. Или свидетеля. Но в жизни…»
Нам уже передавались переливы его ощущений и чувств.
Мы уже были — в образе, внутри, начинали изнутри достраивать то, что отчасти пролепили извне. Мы начинали улавливать свойственную художнику В. остроту восприятия в ущерб не то что интеллекту (хотя и интеллекту!), но логике, логическому мышлению, чувству самосохранения, рацио. Иногда он вступал на зыбкую почву догадок, но в итоге его осеняло, озаряло, возносило из болота незнамо куда. У него было двойное, тройное зрение, как двойное дно. Трудно ему было жить.
Мы теперь догадывались, что и с заказом на его реконструкцию все не так уж чисто, дело темное, но не то что разорвать денежного (выгодного!) обязательства не хотели, — а разогнались и уже не могли остановить процесса. На данной ступени реконструкции нас всегда охватывали азарт преследователей и упоение созидателей. Мы подходили к черте, на которой возникал реконструкт, в точности совпадавший с существовавшим человеком обликом, чертами, свойствами, несущий его память, его талант, личностные особые приметы, манеры, прошлую жизнь. И отчасти способный на свою будущую.
Нам стало ясно, почему большей частию окружали его именно женщины, поклонницы, любовницы, родственницы; сонм, так сказать, хоровод, дорогие мои. Он был то, что подразумевают под словами «настоящий мужчина», то есть всякой курочке петух и совершенно в этом смысле самодостаточен; в радиусе километра других и не требовалось. К тому же как всякий художник, рождающий произведение, нес он в себе природный женский императив: произвести на свет! по всем статьям он должен был быть окружен роем особ противоположного пола.
Воскресенье. ЯБЛОНЕВЫЙ ЦВЕТ
В этот день мы прямо-таки зациклились на яблоневом цвету, то есть цвете, то есть на цветущих яблонях. С них и началось у нас утро после бессонной ночи.
То был до чрезвычайности навязчивый образ, до галлюцинаций, до персервации всерьез и надолго.
Настиг нас яблоневый цвет, розовый, белый, взволновавший нас, аки пчел, полный солнца. Нам не надо было ставить кассет с любимой им музыкой, зажигать свечи в его квартире, смотреть его картины, используя камертоны как сигналы настройки на его образ; мы пребывали в туманном облаке его сенсорики, в бескостном теле жанра одиночной жизни, и из этого марева, из этого накала впечатлений и полей он должен был возникнуть у нас на глазах в качестве реконструкта. Как всегда, мы были одно и помогали друг другу, войдя, судя по всему, в полный резонанс.
Яблони цвели в воображении нашем победно, мучительно, отчаянно.
Огромный сад под голубым выцветшим небом.
Ведомые невесть куда, подчиненные некоему магниту медиумы, мы вышли на улицу и двинулись мимо домов к бульвару по одному из его излюбленных маршрутов, угадываемому и узнаваемому нами легко.
Удивительно ярок и отчетлив был пейзаж, хорошо видны детали, предметы на подоконниках окрестных окон, маскароны и кариатиды фасадов, решетки. Лица людей утратили отчужденность, напоминали портреты разных эпох, мир был открыт и откровенен.
Потом… Наша телесистема воспроизвела позже всю сцену, мы неоднократно видели всё на мониторе, да и без монитора помнили хорошо.
Потом у воды в расступившемся к случаю воздухе, пустынном воздухе уединенного квартала с набережной пропыленного ртутного, обсаженного тополями канала, у самой воды, в разорванном сумрачном бытии сгустился из ничего в нечто или ничто силуэт фигуры В., которого мы преследовали, догнали, создали заново, реконструировали, воплотили, возродили. Он стоял к нам спиной, мы видели его упрямую спину, мы узнавали разворот плеч и затылок, хотя фотографий с затылка нам не попадалось, мы узнавали его по звону в ушах, по немеющим кончикам пальцев, по магнетическому трепету, предшествовавшему всякому воплощению, по усталости, таящейся в грозовом усилии нашем, мы узнавали его по переменившемуся оттенку воды в канале, который он столько раз и так точно изображал, по отчужденному ореолу одиночества, по легкости и изяществу, с которыми прервал он собственную игру в «замри!», с которыми вышел он из небытия, разорвав круг магии, и, не оборачиваясь, пошел прочь. Поскольку с нами прежде ничего подобного не происходило, дальнейшее представляется нам в размыве реальности, но то и был размыв, раствор или створ бытия и небытия, сна и яви. Он прокладывал себе путь, где и как хотел, рассекая дома, проходя через несуществующие ходы коридоров наподобие червя в яблоке, разлагая пространственно-временную канву; мы пытались следовать за ним, хотя это было не в наших силах; мы не ведали, куда он направляется, в наш ли мир, куда мы вызвали его, в другие ли миры; но нас еще вел его стремительно удаляющийся силуэт, и мы знали только то, что он ушел, уйдет, уходит и мы никогда не увидим его лица.
БЕГЕМОТ И ЛЯГУШКИ
Не могу объяснить, почему именно эти торосы на Неве приводили меня в такую печаль. Уж из-за них-то не стоило убиваться. Как в старину говаривали: снявши голову, по волосам не плачут.
Некоторые пещерки в торосах покрыты были прозрачными зеленовато-голубыми или зеленовато-серыми иглами, как жеоды — кристаллами. Сегодня солнце светило изо всех сил, все стильбы и люмены — наши, густо-голубое ослепительное небо, под таким небом торосы еще белее, глыбы погеометричней напоминают немилосердно увеличенные кубики рафинада, поставленные на уголок уголком вверх. Густые тени. Дыхание холода. Веяло холодом от белой от сухого льда Невы. А вообще-то воздух был тропически теплый, еще немного — и было бы душно, хоть в летнем платье ходи, если бы кому-нибудь могло взбрести в голову в наше-то время носить легкое платье.