Ошибки рыб — страница 60 из 70

— Сильвия, — спросил оборванец, — почему он зовет тебя ведьмой?

— Так уж вышло, — сказала она весело, — считай, что я так представилась.

Он медленно поправлялся, постепенно знакомясь с неказистым жилищем, в которое его занесла нелегкая. Лачуга, сделанная из старых ящиков, подобранных по случаю досок, реек и жердей, штампованных листов жести, разноцветного пластика, с крошечными оконными проемами, где вместо стеклопакетов вставлены были проржавевшие и покрытые ракушками иллюминаторы отслуживших судов, безглазых завсегдатаев дна морского, стояла на берегу, придерживаясь линии прибрежных кряжистых деревьев. За лачугой дремал крошечный сад с миниатюрным огородом, землю и ил Сильвия с оборванцем носили вручную с дальних болот. На кольях у перевернутой лодки сушились сети с поплавками, круглыми зелеными стеклянными шарами. То был многодетальный непостижимый мир без электричества, электроники, видео, новостей, с сараем, набитым древними книгами и пахнущими смолою дровами. Книги тоже пахли смолой. Сильвия топила печь и в редких случаях зажигала коптящую лампу. Вне сверкающих интерьеров, залитых светом разного оттенка, вне привычных звуков Гауди казалось, что он умер, а потом воскрес на чужой планете, в диких краях полупомешанных аборигенов, которым не втолковать, что такое самолет, мобиль, компьютер, ролики, наконец. Мир без дизайна и сервиса поразил его. Через некоторое время оба мира, и прошлый, и нынешний, стали приобретать в равной мере ирреальные черты и даже ими обмениваться. Какой-то перекос происходил в сознании его, он даже подумал, не следствие ли это отравления, и пожаловался оборванцу, которого, выявив, кто были доисторические Цезарь и Цицерон, звал он теперь настоящим его именем — Аксель. Но Аксель отвечал, что у Гауди, по его мнению, как раз происходит прояснение рассудка, всегда чреватое рядом неудобств; что до обоих миров, взаимно исключающих друг друга, то, во-первых, вопрос большой, который эфемернее, а во-вторых, оба они — следствия и причины друг друга и даже дополняют один другой в некое, абсурдное, разумеется, единое целое.

Гауди был еще слаб, чтобы помогать по хозяйству по-настоящему, и Аксель начал его учить читать старинные бумажные книги. Он с трудом научился переворачивать страницы. Вместо экрана видео образы героев и картины бытия стали возникать в воображении, и это оказалось так утомительно, что поначалу он засыпал мертвым сном, прочитав три страницы.

Небесно-голубой комби Цезаря Гауди выцвел и кое-где был заплатан рукою Сильвии, великолепная обувь стопталась и сносилась. У него отросли волосы, с удивлением заметил он, что концы их завиваются. Вместо поджарого, спортивного, коротко остриженного фабермена из видавшего виды музейного зеркала Сильвии глядел на него отощавший кудрявый бродяга, герой вышедшего из моды ремейка старого блокбастера.

Оказываться поутру перед двумя бадьями с холодной и горячей водой на крытом дворике за лачугой долгое время было ему тоскливо и неуютно, он вспоминал свою белую, перламутрового блеска ванну, солярии, зелено-голубой бассейн, как не вспоминал любовницу; но постепенно он притерпелся, его стали веселить солнечные пятна, пляшущие на позеленевших стенках деревянной бадьи, и легкое шипение, дыхание бадьи керамической. Он увидел, как расцветают цветы, прорастает картофель, свел знакомство с живущей под крыльцом жабой, испугался ужа, увидел улиток. Ночами они сиживали на крыльце, Аксель показывал ему звезды, планеты, созвездия, называя их поименно, рассказывая древние легенды, связанные с их именами. Или пересказывал ему книги, которых в сарае не было.

Гауди удивляло, что Аксель знал языков больше, чем привычный электронный транслейтор, он постоянно сбивался, считая, сколько их и какие именно: немецкий, французский, итальянский, датский, шведский, латынь, венгерский, арабский, греческий, русский, польский; а сербский? а санскрит? а персидский? или фарси? китайский, как сам он говаривал, знал он слабо, и ведомы ему были не более тысячи иероглифов. Лицо его напоминало портреты кисти древнего художника Тициана, книгу о котором показывала Гауди Сильвия. Постель из досок, покрытых соломой и рогожею, частенько скучала без Акселя ночами, спал он мало, читал или писал по ночам. Бумагу Аксель берег для Сильвии, для ее акварелей, записи свои делал мелом на грифельной доске, потом стирал их, заменял новыми. Никто никогда не смог бы узнать, что писал и над чем думал ученый обитатель лачуги. Должно быть, так время стирало все, о чем не стоит вспоминать, с прибрежного песка памяти. Сам Аксель не придавал значения утерянным мыслям, утверждая, что даже и просто высказанное вслух успевает сообщить миру свою энергию, а дальнейшее несущественно. В частности, неважно, кто был творцом идеи — аноним или имярек. С легкостью редкой птицы, возможно, Феникса, произносил он фразы и стихи на картавящих, шепелявящих, присвистывающих, лепечущих, отрывистых и певучих вавилонских наречиях земных. Особенно завораживали Гауди молитвы.

Во сне Гауди снилась былая жизнь, в которую не было возврата; он мог, конечно, найти шоссе, остановить чей-нибудь мобиль, добраться до ближайшего города, как бы далек он ни был, но он знал: возвращение будет стоить ему, носителю лишней информации (а ему удалось ее вспомнить), жизни, он был обречен.

Но сны снились.

Он бродил по блистательным ночным площадям, залитым светом, великолепные яхты и катера уносили его по морям и великим рекам к скалистым берегам, на которых красовались отели. Он танцевал со своей розоволосой подругой в дансинг-холлах, они припарковывались подле фешенебельных ресторанов, где ждали их экзотические блюда всех кулинарных школ мира. В большинстве снов он покидал ресторан, качаясь, снова отравленный, садился за руль, головной болью отдавалось в висках: отъехать, отъехать, отъехать.

Он играл в игры (в лачуге даже карт не было): маджонг, теннис, бильярд, флигбол, компьютерные погони. Он перебирал мелочи, привычные руке с детства: зубная щетка, электробритва, пилка для ногтей, массажер, авторучка.

— Цивилизация, представителем которой ты являешься, — говорил Аксель, — это цивилизация зубной щетки.

— Я плоть от плоти этой цивилизации, — отвечал Гауди. — Неужели ты против зубной щетки?

— Конечно, не против, но она не самое главное для несчастного человечества, продавшего бессмертную душу мелкому бесу комфорта. То, что удобно, выгодно, надежно, оказывается внезапно самым временным, убогим, шатким.

Вечерами Сильвия играла на деревянной фисгармонии, расстроенной и обшарпанной, стоявшей в углу лачуги, и казалось, что ветви и листва качаются в такт тихому голосу старых мелодий. Больше всего Гауди задевала музыка Баха.

— «Bach» по-немецки — ручей, — сказал Аксель.

В акварелях Сильвии ничто не напоминало блистательные цифровые фото и сияющие постеры; все в них было незавершенным, неопределенным, выходило из тьмы на свет и само ткалось из света.

Были дни дождей, когда вода в бочке переливалась через край, а волосы постоянно оставались сырыми, были дни снега, выпадавшего ненадолго, без предупреждения, быстро, дни тумана, который не разгоняла услужливая служба погоды. Гауди замерзал, Сильвия доставала немыслимое лоскутное одеяние из кусочков меха, стеганое, напоминавшее хламиду актера, и он напяливал это, ходил по берегу моря, слушая шорох подкатывающейся к ногам, к кромке льда волны.

Когда над ним завис вертолет, Гауди сразу понял, чей он, что это за пташка. Он знал такие, белый с оранжевым, пропеллера не разглядеть, игрушка, а не машина. Вряд ли они охотились за ним, у них были дела поважнее, по чистой случайности взбрело ему выйти на кромку песка под этой симпатичной стрекозкой, а стрекозке — пролететь над его головою. Но сейчас там, наверху, «Пульсар-2» надрывался, сигнализируя, что за чип вживлен в это существо на берегу, и, стало быть, что существо — теоретически не существующий Цезарь Гауди.

Сначала он метнулся к лачуге, но тут же представил себе, что будет, если он добежит, Аксель будет отстреливаться из допотопного ружьишка, они здесь камня на камне не оставят, только пепел. На ходу он сбрасывал одежду. Когда он вбегал в воду, теплую и ласковую, как по заказу, только одна мысль у него и была: отплыть, отплыть, отплыть! И он поплыл.

Плыл он красиво, по всем правилам, как на соревнованиях, где он всегда занимал первое место, но со стороны казалось, что он не торопится.

Он проходил полосу за полосой: золотистая вода с мальками, зеленоватая с медузами и морскими коньками, а вот и синяя, полоса дельфинов, но что-то их не видно.

Да, от времени своего не уйдешь, думал он, вон оно надо мной летит, да и во мне оно, я сам датчик, недаром «Пульсар» вопит. Но теперь он знал, что есть и другая жизнь, а в книгах и картинах разных миров полно, да и мир природы, а мы о нем почти забыли, ох и стрекочет чертов вертолет, что-то я стал уставать, рановато, еще вопрос, какая жизнь настоящая, города наши распрекрасные тоже лачуги на берегах морей и океанов множественных миров иных, а вот теперь холодная полоса пошла, да в них охотники проснулись, престо, Гауди, престо, отплыть, отплыть, отплыть.

Над ним набирало высоту небо.

ШЕСТЬ ЧЕЛОВЕК И АЛЯ

Прежде тут располагалось некое научное заведение с собственной территорией, со своим забором, точнее, каменной оградою, сторожкой с турникетом и вахтером, проверяющим пропуска. Внутри, за оградой, размещалось мелкое княжество, его крохотный городок, отдельные здания, невозделанные клумбы, запущенный сад, заполняющий осенью золотыми отсветами угодья закрытого мирка для сотрудников и сослуживцев.

Теперь сюда сгоняли людей: подозреваемых (в неправомочных действиях? но право отменили; в недовольстве? но довольные вообще отсутствовали), случайных, отловленных во время комендантского часа, оказавших сопротивление (если человек глянул на одну из команд косо, считалось, что он оказал сопротивление).

Получилось что-то вроде сборного пункта, цыганского табора либо распределителя. Ужас или подлинный страх здесь успевали ощутить дважды: когда команда (пятеро аб