зать? — нобелевскую речь и выступить с ней, а также гребешок золотой из скифского кургана, чтобы подарить его Альбертино. Впрочем, на самом деле ему нужна только тихая заводь Пряжки.
— По-моему, что-то теперь должно перемениться. Может, он нас отпустит?
Переменился характер застольных бесед.
Вечером вышел он к ужину в косоворотке и стал рассказывать о Франциске Ассизском.
— Томили его искушения, он с ними боролся, выбегал на снег полуодетый, а то и вовсе голый, катался по снегу, чтобы охладить плотские страсти. Он лепил семь снежных баб, семь снеговиков, приговаривая: «Гляди, Франческо, вот эта толстуха — твоя жена, а эти четверо — твои дети, два мальчика и две девочки, а эти двое — твои слуги, слуга и служанка. Гляди на них неотрывно, они помирают от голода и холода, одень и накорми их всех до одного, Франческо, а если не можешь этого сделать, несчастный идиот, poverello, радуйся, что не о ком тебе пещись, кроме Господа». О себе говорил: «Sono idiota», а благонамеренные болваны переводчики переводили: «Я простец». В юности ушел он странствовать из богатого и благополучного отцовского дома… а, кстати, Виорел, ты, случайно, не зачитывался книжками о всякого рода благочестивых странниках, чтобы подражать им, презирать материальные блага, духовка, блин, превыше всего, не работал ли ты жонглером на Арбате или собачьим парикмахером в Питере, ну, автостопом-то, знаем, по миру болтался, завернувшись в плащ, и так далее. Ты в двадцать лет башкой не стукался? Но это я так, к слову. Иногда, когда не было снега, катался святой Франциск нагишом в терниях, после чего, как известно, они превращались в розы. Он проповедовал рыбам, птицам, волку из Губбио, прослушавший проповедь губбийский волчара стал кротким, точно овечка. Я мечтаю найти актера на роль святого из Ассизи и снять здесь о нем фильм. Наняв режиссера погениальней.
— В вашем саду тернии не смогут превратиться в розы.
— В любую минуту садовники мне выкорчуют тернии, посадят розы любого сорта и цвета, немного компьютерных спецэффектов, дело техники, и дело в шляпе.
— Вам просто деньги вдарили в голову, как моча.
Смех в ответ.
— Тоже мне, осколок империи.
— Правильно, юноша, говорить «обломок империи».
— Ну, обломок, огрызок, ошметок, обглодок, какая разница.
— К слову, о розах. Пора для вас с вашей очаровашкой обустроить Эдем. Днями и займемся.
— Шел бы ты, — сказал Виорел, бросив вилку.
Он прошел метра два, четверговый Септимий нахмурил брови, повинуясь движению его бровей, вскочил Альбертино, двинулся было за Виорелом.
Виорел цыкнул на него:
— Держи дистанцию, красавчик!
— Сядь, Альбертино, пусть проветрится, скатертью дорожка.
Встав не с той ноги, называл он себя Никодимом. «Никодим живет анахоретом». «У Никодима всё не по понятиям».
— Да, да, когда я Никодим и еду поиграть в кегли, к кегельбану на сто метров никто не смеет подойти! Запах плебеев мне действует на нервы. Однажды, путешествуя инкогнито, я задремал в машине на обочине. Проснувшись, учуял я ненавистную вонь и услышал, как сидящие на грязной траве немытые русские автостопщики, чавкая сорванными с бесхозных деревьев апельсинами, разговаривали о своих подвигах, две дворняжки и один замызганный мосластый озабоченный пролетарий. Если ты патриций, Виорел, не лезь к плебеям!
Ему нравилось выходить к завтраку то голубоглазым, то чернооким, а однажды явились они с Альбертино на пару в ярко-лиловых контактных линзах (видимо, сработанных по его заказу), с глазами кроликов; видимо, он хотел произвести на нас впечатление, но мы не особо реагировали на его ужимки и прыжки.
Однажды, стоя на лестнице на второй этаж, он долго матерился по мобильнику.
— С русским партнером договаривается. Или киллера инструктирует по-свойски.
— Может, с приятелем о жизни говорят.
— Нет у него приятелей.
Надев наконец нечто тривиальное, интерстиль, демократическая курточка, кроссовки, улетел он с Альбертино в кегельбан. В его отсутствие садовники засуетились, сажали цветы, кусты, расставляли вазы с апельсиновыми и лимонными деревцами. К вечеру все угомонились.
Недалеко от нашего домишки коротал время маленький погреб.
— Пойдем, — сказал Виорел, открывая новодельную старинную дверь, — я там нашел кое-что.
Я думала, он покажет мне бутылку трехсотлетнего вина с затонувшего галиона или нацедит нам по кружке кьянти; но в конце погреба за главной бочкой отворил он еще одну дверцу и привел меня по уютному ухоженному коридору в подвал портика, где перетекали темные воды по шлангам, прозрачным трубам, маленьким водоемам, а в их подземных скрытых реках плавали еще не виданные дневным светом создания.
— Наверно, у греко-римских погребальных рек царства мертвых был такой цвет… умбра, йод, темень…
— И живцы возле весла Харонова на пассажиров перевозчиковой лодки глядели, те, само собой, у которых глазки наличествовали.
Подплыл к поверхности темного маслянистого вещества серо-зеленый живец с хвостом крокодильего детеныша, круглым брюшком, улыбающимся большим ртом (время от времени поворачивался он на спинку, похожий на ящера-дракончика с картины рейнского мастера «Райский сад», в правом углу картины, помнится, святая Доротея собирала вишни); вместо передних лапок у него были человеческие ручки кукленка.
Мы поднялись к люку на потолке по судовому трапу, услужливый люк, повинуясь светящейся кнопке, впустил нас в большой зал портика и бесшумно закрылся за нами.
Зал был пуст, никто нас не видел, кроме нашей любимой Венерки-Калипсо, плывшей за нами вдоль бортика темного аквариума-вивариума своего; она смотрела на нас как зачарованная, и ее волосенки струились за нею, точно водоросли на дне быстрого ручья.
— Какая ты, однако, красотка, Калипсо, — сказал Виорел. — Ты меня утешаешь в этом нашем неутешительном приключении. Если бы не ты, я боялся бы твоих собратьев-живцов до тошноты.
Какой-то звук услышали мы, похожий на смешок. Наша Венерка ушла на дно; тотчас же поднялся на поверхность глаз, медленно дрейфовал в сторону обращенного на восток солнечного дверного проема в обществе двух гаргулек, калигарий, и маленькой камбалы-герники.
В саду, повинуясь фантазии хозяина Лабораццо, садовники наставили табличек с цитатами, они торчали то там, то сям на бронзовых прутиках, блестящие латунные прямоугольники; выгравированные на них цитаты были подмазаны черной краскою, напоминали одновременно старинные таблички на дверях дореволюционной приличной публики (некоторое время, чуть ли не до послевоенных лет сохранявшиеся в недрах домов) и накладки на кладбищенских памятниках.
На первой встреченной нами сияющей самоварным золотом табличке прочли мы:
Выйдите от Дракона, пройдите аллеей Детей.
— Нет слов, — сказал Виорел.
Напротив, по другую сторону дорожки, вырастала из свежевысаженной резеды вторая рекомендация, тоже черным по сияющему:
Высаживайте корни мацерона, лук, от которого слезятся глаза, траву, улучшающую вкус молока и способную уничтожить клеймо на лбу беглого раба.
— Ну, и на что это, по-твоему, похоже? — спросила я. Виорел, обогнав меня, читал вслух следующую цитату:
Саду недостает проточной воды, но море так близко.
— Тебе ничего это не напоминает?
Кажется, он не слышал меня, так развеселили его выросшие среди стеблей и листвы тексты.
Весной он первым срывал розу.
— Что мне это должно напоминать?
— Твои прокламанки с Васильевского острова.
— Час от часу не легче, — сказал Виорел. — А ведь ты права. При известном стечении обстоятельств я мог бы стать кем-то вроде него. Случайных совпадений не существует. Мои, как ты говоришь, прокламанки и этот, шик-блеск-красота, цитатник точно карикатуры друг на друга.
— Надо рвать когти, — сказала я. — Вертолет нам не угнать, дверь в тайный сад с этой стороны не открывается. Придумай что-нибудь!
— Да думаю я, думаю, ваш вопрос активно рассматривается. Но пока по нулям.
Он лег на газон, руки за голову, соломенная шляпа надвинута на лицо.
— По закону жанра тут потайных ходов, лазов, люков должно быть что грязи. А вот не чувствую, не могу понять, где они. У меня всю интуицию отшибло. Мало того, что в чужой пьесе толчемся, так еще в злокачественном бездействии и безделье дни проводим. Lundi, Mardi fête, Mercredi peut-être, Jeudi le saint Nicolas, Vendredi on ne travaille pas, Samedi il faut se reposer, Dimanche, on va se promener.
— Переведи, пожалуйста.
— В понедельник, вторник — праздник, в среду — неуч, безобразник, в четверг — Николин день, в пятницу работать лень, в субботу мы гуляем, в воскресенье отдыхаем.
— Да уж. В четверток у нас Никола, в пятницу закрыта школа. Придумай что-нибудь!
Он молчал.
— Придумай, пожалуйста! Пора!
— Сам знаю, что пора.
К вечеру приехал субботний Петр Петрович с Альбертино, и настал ужин с шампанским.
Бутылки шампанского мерзли в серебряных ведерках с лилово-зеленым сухим льдом. В одном из таких ведерок стояла узкая высокая стеклянная ваза, полная черных кубиков льда; я поинтересовалась — уж не из темных ли вод лабораторных стиксов для живцов ледок сфабриковали? и получила утвердительный ответ.
— Читал ли кто-нибудь из вас Эрнста Юнгера? — спросил Петр Петрович.
— «Трактат о солнечных часах» и «Комету Галлея», — отвечал Виорел.
— Они на русский не переводились.
— Я читал на немецком.
— Я-то имел в виду не его трактаты и не арийские романы, а работу о лабиринтах.