Ошибки рыб — страница 69 из 70

А понедельник (дурной был понедельник, тринадцатое число, полнолуние с лунным затмением в придачу, мезальянс по полной программе) сюрприз-то нам и преподнес.

С работы ехал я из местной командировки, быстренько с делами управившись, за полтора часа до конца рабочего дня. Матушка мне открыла прямо-таки не в себе, лицо горит, каплями Зеленина благоухает, глаза на мокром месте.

— Там, — дрожащим голосом произносит, — там, в той комнате… сил нет… ты только глянь…

И глянул я.

В глубине новообретенного помещения дверь за несколькими ступеньками вверх была снята с петель, и в образовавшемся проеме видно было кипящее своей непонятной для непосвященных жизнью некое учреждение.

Ходили, говорили, шумели, на площадке просматривающейся за отдаленной аркой лестницы курили, всё это безо всякого внимания к нашей открывшейся для всеобщего обозрения частной жизни. Судя по количеству молодежи, юношей и девушек с портфелями, сумками, папками, рулонами бумаги, то было какое-то учебное заведение, а благородные пожилые люди, должно быть, профессора, позволяли догадаться, что заведение высшее, то бишь вуз.

Нас незваные соседи не замечали, редко кто с явным равнодушием, проходя, глядел в нашу сторону, видимо, считая новоявленную кухню нашей фатеры частью своей институтской столовой.

Отец с брательником явились, как всегда, в половине седьмого, матушка заявила, что без двери не уснет, лучше уехать к сестре ночевать, страшно.

— Где же мы к ночи дверь-то возьмем? — мрачно вопрошал отец.

Мелькание в проеме помаленьку прекратилось. Люди разошлись, сначала студенты, потом преподаватели, предпоследней отгремела ведром уборщица, последним отзвенел ключами вахтер, и свет погас.

— Институт, что ли, какой? — спросил я у брата.

— Институт. А при царе Горохе тут заведение малоинтересное было, то ли тюрьма, то ли публичный дом.

Брат увлекался краеведением.

При словах «публичный дом» матушка разрыдалась и отправилась собираться к тетушке на ночлег.

Отец плевался, ругался, нашли на антресолях и на помойке доски, заколотили дверной прямоугольник, матушка завесила сие безобразие плюшевой занавеской с помпончиками и убыла спать, взяв с отца с братом слово, что назавтра купят они замок, врежут в дверь, ведущую в залу-кухню, открытую дядей Ванею, чтобы запираться к ночи на ключ; а может, и дверь какую подберут да навесят.

— А Михаил у нас особенный? Ему поручений нет?

— Он диссертацию пишет, — отвечала матушка, очень серьезно и трепетно относившаяся к моей научной деятельности, — он занят.

Замок врезали, к ночи, да и не только, запирались от найденной комнаты исправно на два оборота; но некто невидимый прибиваемые ежевечерне доски ежеутренне ни свет ни заря отдирал, унося их с непонятной целью неведомо куда, так что регулярно оказывались мы перед проемом с кипящими за ним буднями высшей школы. А также перед проблемою: где взять новые доски? По тем временам проблема была нешуточная, ездили то на рынок на Васильевский, то на городскую свалку, то на удельнинскую лесопилку, то к знакомым в Шувалово.

— Миша, — сказала мне матушка, — ты ведь у нас не просто инженер, ты аспирант, пойди в этот институт к ученым собратьям, поговори, узнай, зачем они дверь снимают, договорись, чтобы хоть доски не отдирали.

Прежде никто заговоренного порога не переступал, ни мы туда, ни они оттуда. Я очень не хотел невидимую воздушную перегородку нарушать, дурной пример подавать, но она меня уговорила, приговаривая: «Иди, иди!» — и крестя меня, едва я повернулся к ней спиной.

Как выяснилось, дверь снята была по приказу нового административно-хозяйственного чиновника, хмурого отставника; что-то было в лице его особенное, суровое, сосредоточенное, нечто ожесточило его на жизненном пути, то ли армейские будни, то ли, напротив, выход из регламентированной военной лавры в штатскую юдоль, полную неопределенности, хаоса, опасностей, непредсказуемости. Он снизошел до разговора со мной, объяснив, что дверь снята в целях реставрации, никаких досок неструганых в учебном заведении, посещаемом эпизодически — или периодически? — министерскими работниками, ревизорами и иностранцами он не потерпит, но на самом деле он понять не может, кто я такой, откуда взялся и каким образом моя отдельная частная фатера смеет так нагло лепиться к общественному зданию, такую допускать профанацию собственности Министерства просвещения; к тому же, заметил он, бледнея, в институте наличествуют научно-исследовательский сектор, конструкторское бюро, все сотрудники с допусками, куда только смотрит первый отдел, если на территорию, связанную с секретными заказами особых ведомств, через настежь открытую амбразуру подозрительной кухни в наглухо закрытую тематику любой шпион любого государства… ну, и так далее. Я предложил ему дверной проем, объединяющий нас поневоле, заложить, зацементировать, и дело с концом. На что мрачно ответил он, что не имеет права самовольно проем превращать в стену, это не в его компетенции, на то другие инстанции есть, где была дверь, там она и будет, навесим через месяц-другой. А как нам-то жить этот месяц-другой, вопрошал я, ждать, когда нас обворуют или убьют, что ли? у нас ведь тоже не проходной двор. Но он утверждал, что нас за вверенной ему снятой им дверью быть не должно, откуда мы вообще взялись… и тому подобное.

— А если мы доски зашьем пластиком? — осенило меня. — Обнесем бейцованным штапиком, пластик под цвет вашего коридора подберем…

Он задумался, долго не мог выйти из каталепсии задумчивости своей. Тут вбежали в его кабинет два молодых человека, стали требовать машину для поездки на техническую свалку за установочными, срочно, срочно, послезавтра ждем военпреда, а у нас конь не валялся, они занялись друг другом, кто кого перекричит, а я ни с чем с позором удалился, запомнив разве что цвет коридора — салатный.

— Где же мы, ё-мое, найдем такой кусок салатного пластика?! — спросил отец.

— Может, мы обоями доски оклеим да сверху валиком краской закатаем? — предложил брат.

— Краску салатную тоже пойди найди, — заметил отец.

— У меня штапель салатный для подушек припасен, — сказала матушка.

В общем, на время поисков вопрос остался открытым, дверной проем тоже.

Матушка говорила, ей с сорок восьмого года такое снится: квартира с двумя ходами, парадный заперт, черный не запирается, по лестнице черного хода поднимаются бандиты, отец на работе, сестра в садике на продленке, брат совсем маленький, я и вовсе младенчик, сейчас убьют, ограбят, матушка, пытаясь закрыть дверь, кричит благим матом, грабителей с топорами трое, они сильней, тут просыпается она с криком, а то и с кровати валится.

— Таких случаев, — шепчет она, утирая глаза, — после амнистии в городе было полно. Нечего вам зубы скалить, столько народу поубивали, а теперь тоже поговаривают: ходят по городу двое с автогеном, от вора нет запора, да тут какой автоген, входи не хочу.

В пятницу был я дома один, все на работе, тишина, вот в тишине хорошо слышно мне и стало: ходит кто-то по приблудной нашей зале, кран открыли, закрыли, чашечкой бряк. Взял я лопатку саперную, брат из армии принес, ключ повернул, храбро вышел из кухоньки на кухню.

Посередине кухни у стола девушка стоит с голубой чашкой.

— Добро пожаловать, дорогая гостья, — говорю, — в нашу фатеру.

И чувствую: покраснел.

Она, тоже порозовев, в ответ:

— Я пришла воды попросить, пить хочу, я думала — это кухня нашей столовой. Извините.

— Хотите гриба?

— Что-что?

— Чайного гриба, он вроде кваса, мы его держим, он почти существо живое, мы его разводим. Вкусный, с сахаром. Сейчас налью.

Глаза ярко-серые с темно-синими прожилками, ресницы чернущие, густые, глаза-шмели, брови черные, тонкие, с завитками, волосы темно-золотые, тяжелые на вид.

— Меня зовут Михаил, — произнес я в приступе отчаянной храбрости. — А вас как звать?

— Доротея, — отвечала она.

— Какое имя! У нас одного знакомого зовут Дорофей Яковлевич. Стало быть, и вы в некотором роде Дорофея. Так вы на фею и похожи.

— Мама хотела назвать меня Летиция, по-латыни Радость, но папа мой Веселин, Радость Весельевна — это уж чересчур. Мой папа болгарин. Сговорились на Доротее.

Гриб ей понравился, я пообещал ей отросток и спросил: любит ли она театр? или предпочитает филармонию? Она любила и то, и это и согласилась сходить со мной на спектакль или на концерт.

— Скажите мне номер вашего телефона, я билеты достану и вам позвоню.

— Я живу в общежитии, — сказала Доротея, — я ведь приехала учиться из Софии. Скажите вы мне лучше номер вашего телефона, я позвоню вам дня через три сама. Или зайду.

Как я мог ей сказать — не заходите?! Я все смотрел на дверной проем, за которым она скрылась, студенты бегали туда-сюда, а у меня в голове вертелись слова из «Ромео и Джульетты» (я любил читать пьесы): «Мы что-то слишком быстро сговорились, всё как-то второпях и сгоряча».

Мы пошли на концерт, потом в театр, это была моя первая девушка, мы гуляли под ручку медленно и церемонно, я дарил ей цветы, мы целовались, трепеща, в Летнем саду, на спусках Невы и Фонтанки, в волшебной ничьей запретной комнате между прикрытой дверью и отсутствующей, вкус ее губ напоминал редчайшую незабвенную карамель моего детства.

А потом она пропала, сперва на день, потом прошли три дня, пять, неделя, ни ее, ни звонков.

Доротея, Доротея, зачем ты бросила меня, вернись, ведь если ты не вернешься, мы не обвенчаемся в Риле, у нас не родятся дети, Донка и Божидар, мы не споем на морском берегу летней ночью («Где ж вы, где ж вы, где ж вы, очи карие, где ж ты, мой родимый край? Впереди страна Болгария, позади река Дунай… И под звездами балканскими вспоминаем неспроста ярославские, рязанские да смоленские места…»), не поедем в Несебр, не попробуем салат из манго и хурмы, лучше бы только манго, хурма эвфемична, ты не расскажешь мне о Людмиле Живковой, не сядет перед нами на цветы огромный подалирий ночной, где ты, Доротея, как пусто мне без тебя, вернись.