Осиновый крест урядника Жигина — страница 23 из 73

«Но как же не вспоминать, — думала Марфа, долго не засыпая в этот вечер, — ведь рана до сих пор не зажила и болит, ноет по-прежнему, как и раньше…»

5

…Шла она по городу, чужому, пугающему и абсолютно равнодушному к ней самой и к тому горю, которое несла в себе, как непосильную ношу. Сгибалась от этой ноши, запиналась на ровном тротуаре и шарахалась из стороны в сторону, натыкаясь, как слепая, на редких прохожих. Иные из них успевали на ходу обругать ее, другие останавливались, смотрели с недоумением вслед, но она ничего не слышала, по сторонам не оглядывалась, шла, не зная куда идет, не видя перед собой дороги.

Раннее, хмурое занималось утро. Заря на востоке не обозначилась, и день обещался быть серым и ветреным. Мелкая, снежная крупа косо летела с неба, била по лицу, твердая, как дробь, но она и этого не замечала. Шла и шла и боялась лишь одного — упасть. Знала: если упадет, уже не поднимется, останется лежать посреди улицы, как старая и никому не нужная ветошь.

В памяти, не прерываясь, тренькали балалаечные струны, выводя нехитрый плясовой напев. Время от времени она мотала головой, пытаясь избавиться от этих звуков, но они исчезать не желали и продолжали звучать, словно были озабочены одной целью — чтобы она даже на минуту не позабыла о том, что с ней произошло минувшей ночью.

А произошло…

После памятного случая с Мирошниковым, когда удалось Марфуше благополучно выбраться из арестантской, пришла она в Ярск и прибилась в трактире у Капитоныча, где за еду и за ночлег мыла полы, выносила помои, топила печи на кухне — одним словом, крутилась с утра до вечера, терпеливо дожидаясь обещанного — говорил хозяин, что, если покажет она свою старательность, он ее к более чистой работе приставит и даже денежную плату положит.

Марфуша старалась, как могла. Капитоныч одобрительно поглядывал на нее и не притеснял, видно было, что нравится ему дармовая работница, у которой любое дело в руках горело огнем.

И вот поздно вечером, уже ближе к полуночи, когда ушли-уползли последние посетители и когда Марфуша принялась мыть полы, нагрянула в трактир с шумом, с гамом, с балалаечным переплясом и пьяным куражом разгульная компания.

— Парфенов! Сам! — ахнул Капитоныч и засуетился, сунув свою палку в угол, как молодой.

Половые к тому времени, согласно позднему часу, ушли домой, оставался только буфетчик, считавший выручку, да стряпухи на кухне — всех поднял, как на пожар, Капитоныч. Носились, будто пятки скипидаром смазали. Марфуше хозяин велел прислуживать полуночным гостям. И она металась между столами, ловко управляясь с подносом, — будто век здесь трудилась. Только подол у юбки взвихривался.

А гости входили в полный кураж. Ехали они, как ясно стало из разговоров, на дальнюю парфеновскую заимку, но невтерпеж длинной показалась предстоящая дорога, вот и завернули в плохонький трактир, в сторону которого на трезвую голову и взглянуть бы не пожелали. Завернули, чтобы пару поддать, а после уж добираться и до заимки.

Балалаечники, не зная устали, трепали струны, слитный перепляс глушил общий гомон, когда каждый говорит сам по себе, никого не слушая, но и посреди этого галдежа выделялся громовой голос Парфенова:

— Душа просит! Гулять желаю! Жизнь ухватил за глотку и гуляю! Полное право имею, потому как вот где всех держу!

И вздергивал над головой крепко сжатый кулак, похожий на гирю-полупудовку.

Когда, в какую минуту тяжелый и мутный парфеновский взгляд упал на Марфушу, она не заметила, не ощутила опасности, бегая между столами. Забылась в работе, что она, безродная, как цветок при дороге — любой может сорвать или растоптать мимоходом.

Так и случилось. И сорвали, и растоптали…

Схватили в узком коридорчике сразу трое, руки вывернули, затащили в боковую каморку и распластали на топчане — не вырваться и даже не закричать, потому что рот запечатала чья-то сильная и безжалостная ладонь.

— Экий товар-то добрый! За такой и заплатить не жалко. Я заплачу! — Громкий голос Парфенова зазвучал над ней, но она не поняла смысла слов, только зажмурила глаза от страха и ужаса и провалилась, как в бездонную яму. Летела в пустоте и мраке и очнулась, будто в иной жизни, от вздохов и охов хозяина трактира.

— Эх, девка, не повезло тебе, — приговаривал Капитоныч, сгребая палкой рваную одежду, раскиданную на полу, — но теперь не переиначить. Что случилось, то случилось, теперь тебе, девка, думать надо, как дальше жить станешь. У себя оставить не могу — Парфенов запретил. А мне с ним тягаться не в силу, разжует и выплюнет. Вот и делаю, как он велел. Денег велел передать, в одежку справную нарядить и отправить с миром. В точности выполняю, вот деньги, и одежку сейчас принесут. Поживей собирайся, пока посетители не пришли, им на тебя смотреть в таком разоренном виде совсем не следует…

И выпихал ее Капитоныч из своего заведения в ранний час, сунув в карман новенькой шубейки толстую пачку денег все сделал, как велел Парфенов.

Балалаечные струны, не прерываясь, продолжали надсадно греметь в памяти, и казалось, что именно от этих гремящих звуков голова полыхает неистовой болью. Марфуша остановилась возле деревянного забора, соскребла ладонью сухой снег с досок, приложила ко лбу. Снег мгновенно растаял, холодные капли покатились по лицу, но боль не облегчилась. Ноги в коленях дрожали, готовые вот-вот подломиться, и она поняла, что последние силы у нее иссякли и что дальше идти неизвестно куда она больше не сможет. Ухватилась за доски забора, прижалась к ним, словно искала защиты, и закрыла глаза — не хотелось глядеть на белый свет…

Неизвестно, сколько бы она простояла, если бы не затявкала лохматая собачонка — настойчиво, сердито. Марфуша открыла глаза. Собачонка, продолжая тявкать, крутнулась на месте, словно хотела ухватить зубами собственный хвост, и потрусила, оглядываясь, вдоль забора, будто приглашала иди за мной, не бойся…

Марфуша оттолкнулась от забора, пошла неверными, спотыкающимися шагами. В заборе была калитка, собачонка уперлась в нее передними лапами, и калитка легко, бесшумно открылась. Двор перед маленьким и аккуратным домиком был небольшим, и стоял здесь только дощатый сарай с широким проемом вместо дверей. В этот проем и вошла Марфуша, даже не заметив, куда исчезла собачонка. В сарае лежали дрова, сложенные в поленницу, в углу виднелись лопаты и метлы, а на стене, на длинном гвозде, висела веревка. Марфуша сняла ее с гвоздя, долго держала в руках, а затем решительно поднялась на чурку и дотянулась до перекладины. Она ни о чем не думала, а руки, покрасневшие от холода, сами делали нужную работу: продернули веревку через перекладину, завязали на узел, а из другого конца этой самой веревки быстро и сноровисто соорудили петлю. Теперь оставалось только надеть ее на шею и оттолкнуться ногами от чурки.

— А что я полиции скажу, когда она сюда явится? Ты про это подумала, красавица? Слезай, пойдем, обогреешься! Слышишь, что я сказала? Кивни, если слышишь.

Марфуша обернулась на голос. В широком проеме сарая стояла высокая седовласая женщина в накинутом на плечи пуховом платке. Стояла спокойно, строго и в голосе у нее не прозвучало ни испуга, ни опасения. Неведомая сила чувствовалась в этом голосе. И Марфуша подчинилась. Кивнула, выпустила из рук готовую уже петлю и спустилась с чурки на землю.

Вот так и пересеклись нечаянно в бурном житейском море две разных и непохожих судьбы — Марфуши Шаньгиной и бывшей актрисы Магдалины Венедиктовны Громской, которую в свое время присудили к административной ссылке и отправили из Москвы в далекий сибирский Ярск, где она проживала в маленьком домике, купленном на свои средства, и каждую неделю ходила отмечаться в полицию, свидетельствуя, что находится на месте и никуда не убежала.

Ее приглашали играть в местном театре, но она в ответ лишь рассмеялась и сообщила, что театра в Ярске нет, а обычный ярмарочный балаган называть театром могут только невежды.

Дело, по которому Громскую сослали в сибирский Ярск, было шумным и широко известным — она стреляла из револьвера в своего якобы поклонника, и были тому свидетели. Но не убила, лишь ранила. Правда, Громская доказывала, что она защищалась от домогательств, но суд ее полной правоты не признал и вынес половинчатое решение — ссылка. Столичные газеты пошумели и забыли об известной актрисе — жизнь шла своим чередом, и появлялись новые знаменитости. А Громская, отбыв положенный срок ссылки, в Москву не уехала, осталась в Ярске, где и проживала тихо, незаметно и одиноко.

Вопросов Марфуше, приведя ее в свой дом, Магдалина Венедиктовна не задавала. Разула, раздела и уложила на маленький диванчик, накрыв теплым одеялом. Марфуша долго плакала, но хозяйка ее не утешала, в душу не лезла, и она была ей благодарна, потому что рассказывать о случившемся, о причине, по которой полезла в петлю, пусть даже и доброму человеку, было выше всяческих сил.

Рассказала она об этом, а заодно и о прошлой своей жизни лишь через месяц, который прожила у Магдалины Венедиктовны. Прожила, пожалуй, впервые после детских лет в Подволошной, без всякой опаски и тревоги. И вылился рассказ случайно, сам собою, когда они чаевничали вдвоем поздним вечером особенно по-домашнему и уютно.

И снова Магдалина Венедиктовна, как и в первый день их знакомства, ни одного вопроса не задала, только слушала, откинувшись в кресле, и строгий взгляд ее устремлялся мимо Марфуши куда-то в стену, словно хотела она увидеть за бумажными обоями с розовыми цветочками что-то свое, лишь ей известное. А когда долгий рассказ закончился, Магдалина Венедиктовна без всякого предисловия неожиданно заговорила сама:

— Душа моя, я очень редко даю советы другим людям, как им следует жить. Это очень неблагодарное занятие — давать советы, хотя самое легкое и простое, я бы даже сказала, примитивное. Но иногда я это правило нарушаю, как сегодня. Правда, не совет даю, а называю, как в сказке, три пути, и ты вольна выбирать любой из них. Первый путь — идти в монастырь и молиться о спасении душ твоих обидчиков, если сможешь их простить. Второй — терпеть и дальше мыкаться по жизни, снося безропотно надругательства над соб