— И еще тебя неприятности ожидают! Большие неприятности! Раскрой дверь пошире, темно здесь, я плохо линии твоей судьбы вижу! Все предскажу, чтобы ты оберечься мог! Хорошему человеку судьбу предсказать — святое дело! Или не хочешь знать? Тогда не буду, насильно мил не станешь!
Как это не хочешь? Да всякий человек желает свою судьбу знать! Тимофей веревку снял, дверь распахнул едва ли не настежь и не успел даже охнуть, как вцепились в плечи длинные и сильные руки, вдернули в подвал, скрутили и связали его же собственным ремнем, выдернутым из штанов. Сидел он теперь на чурке, напротив каторжного, а тот деловито крутил небольшую острую щепку в руках и предупреждал шепотом:
— Если кричать будешь, я тебе глаз выколю, а может, и оба, — и острым концом щепки провел по бровям Тимофея, словно линию прочертил.
Холодно было в подвале, а спину обнесло горячими каплями пота и покатились они вдоль хребта от осознания простой и ясной мысли: «Возьмет да выколет глаза беглый каторжный, терять-то ему нечего».
— Теперь отвечай быстро, как на духу — куда урядник делся? — и снова: острым краем щепки по бровям — чик!
Дернулся Тимофей, откинул голову, но каторжный ухватил его за грудки и притянул к себе — ближе. Прошептал:
— Не дергайся, братец, от меня не уползешь. Отвечай, если спрашиваю!
И раскололся Тимофей, как сухое полено от удара тяжелого колуна. Выложил, что неизвестные ему люди схватили урядника и Земляницына в бане и увезли в тайгу, похоже, на зимовье, а еще выложил, как до этого зимовья добраться. Вот уж действительно будто на духу рассказывал, да и как иначе, если щепка перед глазами маячит? Ткнет два раза — и нечем на белый свет глядеть.
Каторжный слушал, кивал, словно соглашался с тем, что слышал, а затем окинул подвал скорым взглядом и сдернул Тимофея с чурки. И тот опять ничего не успел толком сообразить, как оказался в новом положении: одним концом ремень правую руку захлестнул, а другой конец этого ремня оказался привязанным к довольно увесистой чурке.
— Я тебе, братец, зла не желаю, и гляделки твои в целости останутся, только ты не ершись, а делай, как я скажу. Понял?
— Понял, — так же шепотом, как и Комлев говорил, ответил Тимофей.
— Вот и ладно. Сиди здесь, развязывайся, освобождай самого себя, а как освободишься, начинай веревку перепиливать, чтобы дверь открыть. Вот я тебе и пилу оставляю, чтобы сподручней было…
И он положил на чурку острую щепку, которой чиркал по бровям Тимофея. Пошел к двери, но, прежде чем распахнуть ее, обернулся и предупредил:
— Не вздумай кричать, тебе же лучше будет, если я по-тихому уйду. А вот если меня схватят, я тебя с потрохами продам — как ты запросто хозяйские тайны разболтал.
И выскользнул из подвала, бесшумно и быстро.
Долго пыхтел Тимофей, пока развязывал ремень и перепиливал щепкой толстую веревку, приморился от необычной работы, и когда выбрался на волю, над прииском уже стояла глухая морозная ночь. Он закрыл подвал на замок, постоял, плюнул с досады на запертую дверь и побрел домой. По дороге, приходя в себя, вспомнил, что вчера, когда он приносил чашку с кашей для каторжного, подошел к нему один из приисковых стражников и они разговаривали, стоя у входа в подвал. Тимофей рассказывал о том, что гулящая бабенка наградила его стыдной болезнью, а стражник сетовал, что уже целый день не может найти ни урядника, ни Земляницына и уже начинает тревожиться — куда они могли запропасть?
Разве мог Тимофей подумать, что каторжный через запертую дверь их разговор слышит?
Оказывается, слышал. Слышал и на ус мотал.
А вот он, Тимофей, только теперь догадался — откуда каторжный про его секреты узнал, а раньше, когда ладонь раскрывал и дверь распахивал, будто на время ума лишился. Ох, и ловким оказался, каторжная морда! Хорошо еще, что Савочкин поверил и не стал в подробностях расспрашивать — почему да как случилось. Тогда нехитрое вранье махом бы раскрылось.
И в третий раз, на половине дороги до конюшни, остановился Тимофей и перекрестился.
А когда на конюшню пришел, конюх огорошил его новостью: Беда, Тимофей, чалая кобылка пропала, и седла одного нет. Ума не приложу — куда делись?!
Тимофей, конечно, сразу догадался, куда кобылка делась, а вместе с ней и седло, но сделал вид, что изумлен до крайности:
— Как такое могло случиться?! Ищи, иначе придется Савочкину доложить, а он с тебя голову снимет за ротозейство. Ищи!
И добавил, уже молча, для себя: «Ветра в поле!»
А ветер, то есть беглый каторжный Комлев, в это время не в поле гулял, а сидел далеко от прииска, в зимовье, и рассказывал Столбову-Расторгуеву трогательную историю о том, как он угодил по жестокому судебному приговору в холодный сибирский край, где принимает муки мученические, отдуваясь безвинно за человеческое коварство, которое не ведает пределов и мало-мальского сострадания:
— Был я тогда молодой, красивый, тонкий и звонкий, кудри завивались, как у месячного барашка, и служил я истопником у господ Нетыкиных в славном городе Москве. Дом у них большой, каменный, и работы истопнику всегда вдоволь — дрова доставить, печки растопить, трубы закрыть вовремя, чтобы никто не угорел… Одним словом, летаешь, как пчелка, и некогда по сторонам глазеть. А на меня, оказывается, поглядывали, парень-то я видный был, хоть и руки иной раз в саже измазаны. И выглядели, значит, меня. Здесь пояснить требуется… Жили господа Нетыкины в большом каменном доме сами-двое, бездетные, да и откуда детишки могли взяться, если пребывал хозяин в весьма почтенном возрасте, подагра его мучила, и ходил он с палочкой всегда согнутый, будто переломили его. А вот супруга, госпожа Нетыкина, в самой благоуханной поре находилась — кровь с молоком, больше и сказать нечего. И вот однажды приходит она в мою каморку и объявляет с порога, без всяких подступов и ухищрений: дама, говорит, я здоровая и желаю детей рожать, а супруг мой, по немощи своей, помочь мне в этом не может. Будешь ты помогать, и желаю, чтобы дети на тебя походили, такие же красивые и кудрявые. Если же помогать не захочешь — вон со двора! А куда я со двора посреди зимы? Куда свою голову кудрявую приткну?! Вот и согласился. Года не прошло, рожает госпожа Нетыкина наследника, а он на истопника похож, будто две картинки одинаковых, даже сличать не надо. Понятное дело, притащили меня на конюшню по хозяйскому приказу, вложили плетями через заднее место господское неудовольствие по поводу наследника и на улицу выкинули, прямо в сугроб. Едва дух не испустил от порки и от мороза. Хорошо, что добрые люди нашлись, дали приют и масла конопляного, чтобы задницу помазать. Она у меня, страдалица, еще и не зажила как следует, а тут новое наказание — явились полицейские чины и волокут меня в участок. Кричу: за какие такие грехи честного человека забираете? Ответа не дают, волокут с усердием, даже ноги переставлять не успеваю. Приволокли и давай на меня грозиться: признавайся, сукин сын, как ты господина Нетыкина на тот свет отправил?! Еще и кулаком стучат, иной раз по столу, а иной раз — по роже! Оправдываюсь как могу, да кто же поверит! После и свидетелей привели, будто бы видели они своими глазами, как я ночью с ножом в хозяйскую спальню пробирался. Дальше — суд, и госпожа Нетыкина на первом ряду сидела, платье на ней черное было, и вуаль черная, и свидетельствовала она, что я будто бы не один раз грозился хозяина зарезать. А после, когда меня уже к каторге приговорили, прислала она мне в тюремный замок гостинчик на Пасху — кулича кусок да три яичка крашеных. И записочку. А в ней написано: «Пусть тебя Бог хранит и удерживает от темных помыслов, а я за твою душу всегда молиться буду». Еще бы не молиться! Муж-старик в могиле, наследство в руках, ребеночек растет и радует, а полюбовник — на каторге, чтобы под ногами не путался и жить не мешал. Вот она какая оказалась, госпожа Нетыкина! И скажи мне теперь, господин хороший, есть на этом свете справедливость или мы про нее только слышим?! Есть она или нет?!
Столбов-Расторгуев длинный рассказ Комлева ни разу не прервал, от души веселился и думал: «Жаль, Губатов, что тебя раньше времени пуля нашла, вот бы тоже послушал в удовольствие этого типа, он завлекательней рассказывает, чем в газетах пишут, будто фельетон сочиняет. Пожалуй, и столичным писакам фору даст». А вслух, перестав посмеиваться, строго спросил:
— По какой надобности здесь оказался? Кого искал?
— Да я уже рассказывал, господин хороший, тем людям, которые меня чуть не прибили. Честно, как на духу, рассказывал.
— Еще раз расскажи, не ленись, если жить хочешь.
— Жить я очень хочу, господин хороший, и лениться не стану. С самого начала расскажу, как я с каторги сбежал… Ничего не утаю!
И дальше поведал он Столбову-Расторгуеву и про свой побег с каторги, и про ограбленный бакалейный магазин, и про недолгое, но сытое и теплое житье в бане, и про урядника, от которого удалось убежать, а затем с его же помощью спастись, и про сидение в подвале приисковой конторы, где надоело ему тосковать, и решил он выйти на волю…
— Кто про зимовье рассказал? Зачем сюда приехал?
— Знать я не знал про это зимовье, господин хороший! Выскочил с прииска и погнал куда глаза глядят. Гнал, гнал — и заплутался. А тут след вижу, думаю — куда-то он все равно выведет, вот и поехал…
— Вот и приехал, — передразнил его Столбов-Расторгуев. — Ладно, оставайся пока здесь, под моим присмотром, а дальше решу, чего с тобой сделать. Или в печке зажарить, или сырым съесть…
— Нет, нет, господин хороший, — заторопился Комлев, — не пригоден я для пищи ни в каком виде! Одни жилы да мослы — не разжевать!
— Я разжую, у меня зубы крепкие! Ступай. И помни — зубы у меня очень крепкие!
Шагом, шагом, не оборачиваясь, Комлев выпятился за дверь. Перевел дух и быстрым, внимательным взглядом успел стрельнуть по сторонам, желая запомнить, куда его на этот раз запихнула судьба.
Зимовье, по всему видно, построено было недавно, из толстых, хорошо обтесанных бревен. Крепко построено, надежно. В конце небольшого коридора виднелись тяжелые двери, срубленные из толстых плах и обитые широкими полосами железа. В сторону этих дверей и направился Комлев, оказавшись в узком коридоре, но легла ему сразу же на плечо тяжелая рука, и хрипловатый голос остановил: