Осиновый крест урядника Жигина — страница 47 из 73

Но и в страшном сне не могло присниться, что окажется под угрозой все предприятие из-за сельского урядника, ничтожной мошки, которая смогла укусить так чувствительно, что укус не дает покоя, болит и ноет, доводя до приступов ярости.

Вскочил Столбов-Расторгуев с деревянной лавки, распахнул пинком дверь и выскочил из зимовья, обтер лицо сухим, колючим снегом, дождался, когда он растает, и размазал ладонью холодные капли, ощущая, как горит кожа. Выскочил он из зимовья в одной рубахе, продрог, а невысохшие капли на лице взялись льдинками, но продолжал стоять, тускло освещенный лунным светом, вспоминая слова, которые услужливо подсказывала ему память: «Властолюбие… Но кто сказал, что нездорова такая страсть, когда высокое стремится к власти над низшими? Поистине, нет ничего болезненного в таком желании…»

Вспомнил и удивился — не забыл, оказывается, ни одного слова, хотя уже давным-давно ничего не читал и не перечитывал, потому что уверен был: его собственный опыт, обретенный за последние годы, ни в чьих подсказках не нуждается.

Он уже совсем продрог, но продолжал стоять на морозе, желая утихомирить ярость, которая не отпускала его.

Здесь, перед зимовьем, и наткнулся на него гонец, которого он отправлял на прииск. Соскочил с коня, боязливо приблизился и потерянным голосом доложил:

— Нет ее дома, замок на дверях. Я тесину в кладовке выломал, зашел — пусто. Все проверил, нигде нет. Похоже, сбежала…

Едва удержался Столбов-Расторгуев, чтобы не схватить гонца за грудки и не встряхнуть изо всей силы, а может, и оплеух надавать за известие, которое тот принес. Неужели Катерина, его глаза и уши на прииске, действительно сбежала? Неужели он оказался прав, подозревая ее в последнее время в том, что она, внешне не выказывая никаких признаков непокорности, на самом деле ведет свою, тайную, линию?

Ответа не было.

Но ничего, дай срок — появится и ответ.

— Иди, — отпустил он гонца и сам вернулся в зимовье, сел на прежнее место на лавке, и показалось ему, что бревенчатые стены давят на него своей тяжестью, будто хотят расплющить.

«Дурь и глупость, — сказал тогда самому себе Столбов-Расторгуев. — Если нервы шалят, как у барышни, выпей брому, а лучше — водки!»

И он выпил водки, закусил сухой корочкой хлеба, вытянулся во весь рост на широкой лавке и заснул тяжелым, без сновидений, сном.

Утром поднялся, прежним и деятельным, и велел своим людям седлать коней.

«Серый, как мышь, деревенский урядник, ничтожное существо, ты, наверное, думаешь, что обыграл меня? Нет, не обыграл! Я еще не достал из рукава козырную карту, твою разлюбезную женушку. И много еще козырных карт в моем рукаве — все выложу, до единой, чтобы любовался и захлебывался, а когда захлебнешься, я прикажу, чтобы тебя даже в снег не зарывали, валяться будешь, как падаль!»

Была у Столбова-Расторгуева веская причина, чтобы грозить уряднику Жигину. За считаные дни потерял он почти половину своих людей, большую часть — на речке, под летящими бревнами, которые ломали кости и черепа, будто мяли сухую траву. Самих людей не жалел, со временем найдет новых, но отсутствие полного набора инструментов ставило под угрозу весь замысел, а он теперь не мог ни проиграть, ни отступить.

Торопил коня, направляя его по знакомой тропе, выходившей на дорогу, которая вела к прииску, молчал и назад не оглядывался, знал, уверен был, что оставшиеся под его рукой следуют за ним и в сторону никто не отъедет.

Нырнув напоследок в ложбину и выбравшись из нее, узкая тропа выкатилась на дорогу, и Столбов-Расторгуев вскинул руку, в которой сжимал плетку — впереди, за поворотом, подавали медный звон веселые колокольчики. Звенящая россыпь, хорошо слышная в тишине, приближалась, становилась громче — кто-то ехал навстречу и скоро должен был показаться из-за поворота. Эх, не ко времени! Совсем не нужны сейчас лишние люди на прииске. Кто они такие?

Но раздумывать было уже некогда — стремительная тройка показалась из-за поворота, и звон колокольчиков стал еще громче. Столбов-Расторгуев обернулся и взмахнул плеткой:

— Останавливай!

Кинулись наперерез летящей тройке, спрыгнули прямо с седел, повисли на поводьях, и тройка оборвала свой стремительный бег. Седоков под стволами ружей вытряхнули из саней, оттолкнули на обочину дороги к высокой бровке снега и заломили руки. Столбов-Расторгуев подъехал ближе, вплотную к ним, и наклонился, не веря своим глазам: в распахнутой шубе, гордо вздернув голову, стоял перед ним Павел Лаврентьевич Парфенов.

На высоком, могучем мужике и на мальчишке, прижимавшемся к нему, даже взгляда не задержал — ненужные люди, не стоили они того, чтобы их рассматривать. А вот господин Парфенов…

Легко соскочил с коня и чуть склонил голову:

— Здравствуйте, Павел Лаврентьевич. Очень рад вас видеть! Очень рад!

Столбов-Расторгуев не лукавил: как же он мог не радоваться, когда судьба поднесла ему на блюдечке несказанную удачу?

11

Едва не загнал Семен Холодов своего любимого Карьку, не снимая кнут с широкой спины бедного коня. Редко останавливался на отдых, лишь для того, чтобы переждать самые глухие ночные часы; вскакивал, как только начинали синеть потемки, и гнал без передышки — дальше и дальше от проклятого прииска. Ружье держал под рукой, оглядывался беспрестанно и вслушивался до звона в ушах на редких стоянках — не донесутся ли звуки погони?

Погони не было.

Но все равно он держался настороже, и лишь после Елбани, обогнув ее стороной, перевел дух, успокоился и насмелился придержать Карьку возле постоялого двора, в котором оказалась свободная и чистая комната. В эту комнату он и привел Василису, уложил на высоких, мягко взбитых подушках, заказал самовар; когда принесли, принялся наливать чай и делал все это суетно, растерянно, потому что сражен был до крайности поведением Василисы. За всю дорогу она не обронила ни одного слова, не плакала, не кричала, только смотрела прямо перед собой остановившимися глазами, и что бы ни говорил Семен, о чем бы ее ни спрашивал, продолжала молчать и даже губ не размыкала, словно они у нее намертво склеились.

— Василиса, чаю выпей, согрейся, скоро ужин принесут, тогда поедим. В тепле будем спать, не у костра… Ты бы разделась, печка горячая…

Подносил чашку с чаем к самым губам Василисы, но она продолжала смотреть перед собой, не размыкая губ, и даже головы в его сторону не повернула. Ужинать она, сколько ни уговаривал ее Семен, тоже не стала. Продолжала лежать, уперев немигающий взгляд в потолок, и руки у нее покоились, одна на другой, словно лежала она не на кровати, а в гробу.

Совсем не такой представлялась Семену долгожданная встреча, совсем другие картины рисовались ему, когда мечтал он о заветном часе — быть рядом с ней. Придумывал слова, какие скажет, видел, как улыбается она, слушая и соглашаясь с его словами. Но вот настал заветный час, и оказалось, что слова, придуманные им, не нужны, потому что Василиса не слышит их.

Пристроившись на скамейке, стоявшей вдоль стены, он несколько раз просыпался ночью, подходил к кровати и чувствовал, не различая в темноте ее лица, что она не спит.

Утром, едва только рассвело, Семен усадил Василису в сани и выехал с постоялого двора. До Ярска доехали спокойно, неспешным ходом, потому что жаль было Карьку, и боялся Семен — как бы не загубить коня. Но Карька выдержал, только бока у него опали и стали плоскими. Когда оказался в родной конюшне перед яслями, в которых горой навалено было пахучее сено, лишь понюхал его, но есть не стал, покосившись на хозяина круглым глазом, словно хотел сказать: «Притомил ты меня до края, видишь, даже сено жевать сил не осталось…»

— Ты уж не серчай, — повинился Семен и погладил ему шею, — ноги надо было уносить, вот и гнал без ума. Отдыхай теперь, завтра никуда не поедем, завтра я…

И осекся. Не знал он, что будет делать завтра. И вообще не знал, что будет делать. Будто лбом в стену уперся. Вздохнул и вышел из конюшни. Постоял на дворе, поглядел, как из трубы бойко выскакивает черный дым, и, прихватив дров из поленницы, направился в избу, в которой теперь было холодно, как на улице, и топить ее требовалось, чтобы нагнать тепло, без перерыва.

Василиса, не сдвинувшись, сидела у стола, где он ее усадил, смотрела перед собой неподвижным взглядом, и неведомо было, что ей видится. Ни удивления, ни любопытства не проскользнуло в ее глазах, когда оказалась она в незнакомой избе, где давно не топили печь и на стенах в иных местах даже проступила изморозь. Семен принялся готовить обед, сходил за водой в колодец, суетился и все поглядывал на Василису, надеялся, что вот встряхнется она, оживет, скажет хотя бы одно слово. Но нет — молчала.

Изба постепенно наполнялась теплом и жилым духом. В чугунке на плите варилось мясо, кипяток иногда выплескивался крупными каплями, шипел с треском и эти звуки да еще гудящий огонь веселили глухую тишину, и Семен проникался все большей уверенностью: да ничего, ничего, все устроится, надо только не торопиться и запастись терпением. А терпения у него хватит, годы ждал.

Он сел на табуретку, подвинув ее ближе к печке, пригрелся, и его неумолимо бросило в сон — в последние ночи он ведь и не спал толком. Задремывал и вскидывался, но глаза снова закрывались сами собой, и виделся ему широкий луг за деревней, полого спускающийся к речке, виделся ясный солнечный день в середине лета, высокое, без единого облачка, небо, и вдруг совершенно неожиданно и непонятно откуда упал дождь, летел к земле, пронизанный солнцем, и был теплым, словно парное молоко. Так же неожиданно и непонятно почему, как дождь во внезапном видении, Семен заговорил, будто продолжил давно уже начатый рассказ:

— И вот дождь идет, а вы с Машкой Кондратьевой по лугу бежите, промокли насквозь и хохочете, хохочете, будто вас за пятки щекотят. А я под ветлой стою, от дождя спрятался, смотрю на тебя и дышать не могу. Вот с тех пор, Василиса…

Договорить он не успел. Дверь без стука открылась и в проеме показалась сначала длинная палка, а следом за ней — Капитоныч. Неожиданный гость прихлопнул за собой дверь, встал у порога, стрельнул по избе быстрым взглядом и лишь после этого заговорил: