жаркая шуба сибирских степей напоминает о ненавистной жаркой гоголевской/литературной шубе из посвященного конфликту вокруг «Тиля» фрагмента «Четвертой прозы». Наконец, «тусклое имя Горнфельда» – «убийцы русских поэтов или кандидата в эти убийцы» – оказывается имплицировано в последней строке («И меня только равный убьет»[200]), манифестирующей, с одной стороны, все то презрение Мандельштама к своему обидчику, которое выразилось в посвященных ему строках «Четвертой прозы», а с другой – демонстрируемую всем текстом стихотворения тщетность попыток «горнфельдов» уничтожить Поэта. Именно скрытое «посвящение» Горнфельду, автору известной (и упоминаемой в связи с ним в «Четвертой прозе») книги, названной цитатой из стихотворения С.Я. Надсона – «Муки слова» – вероятно, объясняет, в полном соответствии с мандельштамовской теорией «опущенных звеньев»[201], «домашнее» именование этого стихотворения у Мандельштамов «Надсоном»[202].
Понимание нереальности получения штатной оплачиваемой службы («академической спокойной работы», по определению Н.Я. Мандельштам из письма Молотову) и, одновременно, того, что «литература моя – весьма убыточное и дорогое занятие» (из письма Е.Э. Мандельштаму, 11 мая 1931 года: III: 503), приводит Мандельштама в начале 1932 года к пересмотру ригористической позиции, занятой им в начале 1930 года и касавшейся преждевременности получения им пенсии («не хочу фигурять Мандельштамом»). Теперь пенсия воспринимается как своего рода паллиатив «исторически-архивной службы» (из того же письма Молотову): 21 февраля Бухарин и Халатов инициируют процесс назначения Мандельштаму персональной пенсии «всесоюзного значения», увенчавшийся, «учитывая заслуги его в области русской литературы», 23 марта постановлением СНК СССР о «пожизненной персональной пенсии в размере 200 рублей в месяц»[203].
Тогда же, в конце января – начале февраля 1932 года, после долгих проволочек и хлопот, разрешается и вторая – жилищная – проблема: Мандельштам получает жилье в «писательском» Доме Герцена на Тверском бульваре.
11
Л.М. Видгоф, детально изучивший в специальной работе пребывание Мандельштама в Доме Герцена, подчиняясь некоей исследовательской инерции, ассоциирующей в биографии поэта – в соответствии с мемуарной формулой Н.Я. Мандельштам «все хорошее в нашей жизни <…> устраивал Бухарин»[204] – любую существенную помощь с Н.И. Бухариным, связывает получение жилплощади, прежде всего, с его именем. Он цитирует написанное в мае 1931 года письмо поэта отцу – «Еще год назад некоторые руководящие работники надумали обеспечить меня квартирой. Но где ее взять, они сами не знали» – оговаривая, что «„руководящие работники” – это, несомненно, в первую очередь Н. И. Бухарин»[205]. Между тем указание Мандельштама («год назад»), пусть и не с календарной точностью (в мае 1930 года он был в Сухуме), отсылает к периоду его борьбы с «Литературной газетой» и ФОСП, отмеченному поддержкой Мандельштама со стороны Л.Л. Авербаха. Есть все основания думать, что эта поддержка не ограничивалась трудоустройством Мандельштама в «комсомольскую» прессу, но и предполагала помощь в решении «жилищного вопроса»[206]. Характерное уточнение («но где ее взять, они сами не знали») описывает пределы компетенции именно Авербаха, не занимавшего, в отличие от Бухарина, никаких государственных постов и не имевшего прямого доступа к распределению жилищного фонда.
В декабре 1929 года Авербах в рамках борьбы с партийной «группой Щацкина – Ломинадзе» был направлен на работу в Смоленск, что не могло не оборвать его контактов с Мандельштамом. Летом 1930 года Сталин удовлетворил просьбу руководства РАППа о возвращении Авербаха в Москву[207]. Судя по письму Мандельштама отцу середины мая 1931 года, «руководящие работники» (Авербах) «от своего благого почина не отступились» («В настояниях своих идут дальше, нажимают, звонят по телефону» [III: 505][208]). 1 сентября 1931 года в письме секретарям ЦК ВКП(б) Л.М. Кагановичу и П.П. Постышеву Авербах от имени фракции ВКП(б) в ФОСП ставит вопрос о «ряде видных попутчиков, предоставление жилой площади которым имеет политическое значение». В списке писателей, которые «нуждаются в жилой площади, работая сейчас в недопустимых условиях», был указан и Мандельштам[209]. Именно после этого письма Авербаха 10 октября 1931 года жилищная комиссия Горкома писателей на своем заседании принимает принципиальное решение выделить Мандельштаму «освобождающуюся квартиру» в Доме Герцена[210], давая старт острой борьбе, закончившейся тем не менее вселением Мандельштамов на Тверской бульвар в начале 1932 года.
Однако изучение контактов Мандельштама с Авербахом – и шире, со связанными с ним партийными кругами (в частности, с оппозиционно настроенным первым секретарем Заккрайкома ВКП(б) В.В. Ломинадзе, который обсуждал с Авербахом «литературные вопросы»[211], а также «исключительно внимательно и дружественно встретил О.М.»[212] и «вел с ним переговоры о том, чтобы [Мандельштам мог] остаться на архивной работе в Тифлисе»[213]) – имеет значение не столько для уточнения деталей биографии поэта, сколько для определения генезиса некоторых тем в текстах Мандельштама этого времени[214] и, прежде всего, того политического субстрата, из которого растут стихи Мандельштама, приведшие к катастрофе 1934 года и, в первую очередь, его антисталинская инвектива.
Омри Ронен в связи со стихотворением «Мы живем, под собою не чуя страны…» указывал на оппозиционную платформу М.Н. Рютина 1932 года[215]. Л.М. Видгоф в пионерской работе, посвященной выявлению политического контекста антисталинских стихов Мандельштама, говорит о целом «комплексе впечатлений», реконструируемом из периодики того времени и связанном с борьбой с «левой» и «правой» оппозициями, коллективизацией, борьбой с «вредителями» и т.д.[216] Не подвергая сомнению ценность собранного исследователями материала, заметим, что свою роль в политической эволюции Мандельштама, несомненно, сыграло то обстоятельство, что все сколь-либо заметные советские политические и общественные деятели, с которыми он во второй половине 1920-х – начале 1930-х годов лично (пусть и эпизодически) соприкасается и которые ему в той или иной степени симпатизируют, оказываются – независимо от своей, часто противоположной, политической ориентации («правой» или «левой») – принадлежащими к той достаточно широкой партийной оппозиции радикальному сталинскому курсу, которая возникает в конце 1920-х годов и оказывается окончательно криминализована к 1933 году.
И здесь к ряду уже известных имен (Н.И. Бухарин, Ф.М. Конар, В.В. Ломинадзе, М.П. Томский, А.Б. Халатов, Л.Б. Каменев) должно быть добавлено имя Л.Л. Авербаха.
Несмотря на внешне благополучную советскую карьеру, Авербах (в начале 1920-х годов связанный с Троцким)[217] был, как отмечено выше, уже в конце 1929 года подвергнут инициированным лично Сталиным санкциям за принадлежность к партийной группе Шацкина – Ломинадзе, требовавшей, по словам Сталина, «свободы пересмотра генеральной линии партии, свободы ослабления партдисциплины, свободы превращения партии в дискуссионный клуб»[218]. Осенью 1930 года Авербах давал объяснения в связи с «делом Сырцова – Ломинадзе»[219]. Несмотря на своевременное признание ошибок, принадлежность Авербаха к внутрипартийной оппозиции никогда не была забыта Сталиным, с недоверием относившимся к Авербаху и его соратникам по РАППу: «Прячутся, острые ребята. Лица не показывают. Не показывают, чего хотят и к чему стремятся»[220]. Осень 1931 года, когда было написано письмо Авербаха о предоставлении жилья Мандельштаму, отмечена началом партийного наступления на возглавлявшийся Авербахом РАПП[221]. Это наступление закончилось не только роспуском РАППа в апреле 1932 года, но фактически тем, что в начале 1934 года, по выражению П.Ф. Юдина, «ЦК прогнало его [Авербаха] из литературы»[222].
Воспоминания К.Л. Зелинского, относящиеся к 1932 году[223], выразительно передают личную неприязнь, которую испытывал Сталин к Авербаху. Свидетельства об отношении Авербаха к Сталину имеются в собранных НКВД после его ареста в 1937 году материалах. Это, в частности, показания В.П. Ставского и сексота «Алтайского». Ставский вспоминал, что «Авербах [на рубеже 1930-х] рассказывал, что часто встречается с товарищем Сталиным, рассказывал с таинственным видом и кавказским акцентом <…> Все это производило впечатление правдоподобия на многих, в том числе и на меня». «Алтайский» доносил: «О Молотове, Кагановиче Авербах говорил пренебрежительно, как об ограниченных людях[224]. Как-то раз году в 1929-30 Авербах говорил об „азиатских методах И.В. Сталина” (в смысле жестокости, хитрости)»