Осип Мандельштам. Фрагменты литературной биографии (1920–1930-е годы) — страница 13 из 37

[225].

Нетрудно заметить, что приведенные суждения Авербаха воспроизводят весь комплекс мотивов, питающий метафорику антисталинских стихов Мандельштама: акцент на кавказском происхождении Сталина, его (национально окрашенной) жестокости и контрастирующем с ее масштабом ничтожестве окружающих его соратников.

То, что такого рода суждения вполне могли высказываться не слишком осторожным и склонным к «пустому острословию»[226]Авербахом в литературных разговорах (в том числе с Мандельштамом), подтверждают слова самого Авербаха в обращении к Н.И. Ежову 17 мая 1937 года. Говоря о своих контактах, в том числе начала 1930-х, он писал: «Я считал, что достаточно моего доверия к человеку, чтобы разговаривать с ним о том, о чем я сочту нужным, иногда явно не проводя грани между дозволенным и недозволенным, между общеизвестными фактами и секретными»[227].

Разумеется, не один Авербах мог транслировать Мандельштаму в начале 1930-х годов антисталинские настроения. Окончательное утверждение в конце 1930 года фактически единоличной власти Сталина в советской партийно-государственной верхушке («завершение сталинизации Политбюро»[228]) сопровождается усилением репрессивности во внутренней политике, вызванным, в частности, глубоким социально-экономическим кризисом вследствие провала первой пятилетки. Фактический переход к террору, прежде всего против крестьянства, происходит на фоне спровоцированного коллективизацией массового голода и социальной нестабильности. Разрушительная радикальность сталинской политики встречает сопротивление у части партии. «Критические настроения все шире распространялись в среде столичной „партийной общественности”, в некоторой степени активизировались члены бывших оппозиций. Среди коммунистов распространялось мнение о порочности политики Сталина, о разжигании неоправданной конфронтации с крестьянством»[229]. Как мы указывали выше, именно с этой частью партийцев оказывается биографически связан Мандельштам.

12

Папа стоял посреди комнаты и с высоты своего роста с некоторым недоумением слушал Мандельштама. А он, остановившись на ходу и жестикулируя так, как будто он подымал обеими руками тяжесть с пола, горячо убеждал в чем-то отца:

– …он не способен сам ничего придумать…

– …воплощение нетворческого начала…

– …тип паразита…

– …десятник, который заставлял в Египте работать евреев…

Надо ли объяснять, что Мандельштам говорил о Сталине?[230]

Этот эпизод из воспоминаний Э.Г. Герштейн относится к 1931 году. С рубежа 1930 года, когда Мандельштам в «Четвертой прозе» объявлял своим язык партийных чисток Сталина и видел в происходящем «бронзовый профиль Истории», многое изменилось – ив первую очередь для того круга «интеллигентных партийцев», к которому Мандельштам был ближе всего.

Тайный расстрел в ноябре 1929 года Я.Г. Блюмкина, давнего знакомого Мандельштама[231], открыл новую главу в истории большевистского террора. Отныне смертная казнь распространялась не только на «врагов революции», но и на членов партии, поддерживающих оппозицию[232]. Случилось то, о чем высланный в январе 1929 года из СССР Троцкий предупреждал весной того же года: Сталин «попытается провести между официальной партией и оппозицией кровавую черту»[233]. С каждым годом эта черта становилась все кровавее.

Немаловажно и то, что эти политические репрессии происходили в непосредственной близости от литературной среды, иногда напрямую касаясь ее. Так, Блюмкин перед своим арестом 15 октября 1929 года проводит время в квартире их общего с Мандельштамом близкого знакомого С.М. Городецкого[234], до этого встречается в литературно-артистическом кафе с журналистом М.Е. Кольцовым и Маяковским, с которым у него возникает «перебранка полу-принципиального (по вопросам литературного поведения Маяковского) полу-личного характера». Маяковского Блюмкин именует (в специально написанных 1 ноября 1929 года показаниях под названием «О поведении в кругу литературных друзей») «моим старым приятелем»[235].

Имя Блюмкина отсылает к его конфликту с Мандельштамом в июле 1918 года, связанному с протестом поэта против бравирования со стороны сотрудника ВЧК правом распоряжаться человеческими жизнями, и одновременно указывает на точку принципиального расхождения Мандельштама с советским режимом. Этой точкой всегда являлся вопрос о терроре. «Политическая депрессия, вызванная крутыми методами осуществления диктатуры пролетариата» в конце 1918 года упоминается самим Мандельштамом в показаниях 1934 года[236]. Подчеркнутое выведение Мандельштамом органов ЧК – ОГПУ «за скобки» его возможного сотрудничества с советской властью декларировано в его заявлении следователю в 1934 году, пересказанном в воспоминаниях Н.Я. Мандельштам: «О.М. сказал, что готов сотрудничать с любым советским учреждением, кроме Чека»[237]. Известен отразившийся в «Четвертой прозе» случай заступничества Мандельштама за приговоренных к расстрелу сотрудников двух московских финансовых учреждений в 1928 году; Н.Я. Мандельштам вспоминает о надписи на посланной тогда же Бухарину книге «Стихотворения»: «<…> в этой книге каждая строчка говорит против того, что вы собираетесь сделать»[238]. К весне 1933 года конфликт между собственной, резко интенсифицировавшейся в рамках «оттепели» и «перестройки», вызванной принятым 23 апреля 1932 года постановлением ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», литературной активностью и происходящим в стране ощущался Мандельштамом предельно остро.

Сразу после вечера Мандельштама в ленинградской Капелле 23 февраля 1933 года были массово арестованы ленинградские филологи – В.М. Жирмунский, С.А. Рейсер, И.Г. Ямпольский, Л.Я. Гинзбург, Б.Я. Бухштаб. Двое последних были приглашены Ахматовой в Фонтанный Дом для встречи с Мандельштамом. К этому несостоявшемуся визиту относится воспоминание Гинзбург: «Анна Андр. позвала к себе „на Мандельштама" Борю <Бухштаба> и меня. Как раз в эти дни его и меня арестовали (потом скоро выпустили). А.А. сказала Мандельштамам: – Вот сыр, вот колбаса, а гостей – простите – посадили. (Рассказала мне Ахматова)»[239]. 5 марта, в Ленинграде, на первой странице «Правды» поэт мог прочитать об аресте в составе группы из более чем семидесяти человек, названных членами «ликвидированной контрреволюционной вредительской организации в некоторых органах Наркомзема и Наркомсовхозов»[240], своего знакомого Ф.М. Конара, помогавшего ему в середине 1920-х в качестве крупного издательского работника, а впоследствии ставшего заместителем наркома земледелия СССР[241]. 7 марта, в день отъезда Мандельштамов из Ленинграда, был арестован Виктор Серж, с которым поэт виделся в «Европейской» после чтения в Капелле. 12 марта, накануне вечера Мандельштама в Малой аудитории Политехнического музея «Правда» сообщает о том, что Конар расстрелян[242]. Пятнадцатым номером в расстрельном списке из тридцати пяти человек, открывавшемся именем Конара, шел Я.О. Фабрикант, родственник упоминавшегося выше знакомого Мандельштама поэта-сатирика М.Д. Вольпина[243].

Важнейшим свидетельством настроений Мандельштама в эти дни является донесение одного из осведомителей ОГПУ в писательской среде[244], опубликованное П.М. Нерлером. Хотя архивное происхождение этого документа нуждается в уточнении, у нас нет оснований сомневаться в его подлинности.


Я решаюсь читать тогда, когда террор поднял голову, когда расстреливают полуротами, когда кровь льется ведрами… Конара мне жаль. Мне непонятны причины его участия в этом деле, хотя у него всегда было что-то чужое, барское. Верней всего, это ответ Гитлеру и Герингу, которые обсуждали с какими-то дипломатами вопрос об отторжении Украины от СССР. Заметьте, что с момента ареста Конара пошли слухи о шпионаже и даже о расстреле. По-видимому, кому-то что-то было известно, что-то носилось в воздухе. «Всем нам надо бежать куда-нибудь в Абхазию, в Тану-Тувинскую республику, там душе спокойно»[245].

Внимательное прочтение этого текста никак не позволяет считать его, как это делает публикатор, «подстрочником „эпиграммы” на Сталина, пусть пока и не написанной»[246].

Прежде всего, поэт принципиален в отрицании террора как явления, которому «объективно» противостоит его писательская деятельность, поэтому в дни, «когда кровь льется ведрами», его собственное выступление представляется Мандельштаму результатом преодоления некоего внутреннего колебания – не в смысле угрозы его личной безопасности, а в смысле глубинной неорганичности его участия в литературной жизни на фоне происходящих казней. Однако последующий ход рассуждений Мандельштама (во всяком случае, в изложении сексота ОГПУ) демонстрирует, как это было и в письме Н.Я. Мандельштам Молотову, сугубо лояльный по отношению к официальным установкам – на сей раз информационным – подход. Мандельштам последовательно «отчуждает» Конара, подчеркивая в нем «чужое, барское»