Осип Мандельштам. Фрагменты литературной биографии (1920–1930-е годы) — страница 20 из 37

<…> если хочешь сидеть в прошлом, сиди, сиди и жди того дня, когда твой народ забудет о тебе как о художнике»[362]. Однако объем специфической информации, полученной в ходе новой, специально организованной репрессивной кампании, к которой было привлечено внимание высшего руководства страны, существенно менял (с точки зрения властей) статус Клюева, выводя его в область «групповой подпольной контрреволюционной деятельности», усердно фальсифицировавшейся чекистами в ходе следствия по делу гомосексуалов в угоду настроениям и задачам начальства. Определенные защитные механизмы, которые запускала, начиная с весны 1932 года, принадлежность Клюева к писательской номенклатуре («список Кагановича»), переставали действовать. Думается, что переезд в Москву лишь несколько отсрочил его арест.

Коллективное «ленинградское дело» геев, в ходе которого были получены показания на Клюева, было завершено в январе 1934 года. Поэт был арестован в Москве 2 февраля вместе со своим тогдашним партнером Л.И. Пулиным. «Дело № 3444 было заведено на двоих: на Клюева – обвиненного по двум статьям [политической 58-й и 16-151 за мужеложество], и на Пулина – только по статье 16-151»[363]. Характерно, что первый допрос поэта был посвящен исключительно гомосексуальным связям Клюева.

Следует иметь в виду, что из-за отсутствия в Уголовном кодексе соответствующей статьи большинство арестованных в 1933 году были осуждены по «антисоветской» 58-й статье, к которой иногда добавлялась статья 151 тогдашнего УК («половое сношение с лицами, не достигшими половой зрелости»), которую применяли «через 16-ю статью». Это означало, что так как преступление не предусмотрено кодексом, наказание назначено по статье, предусматривающей «наиболее сходные по роду преступления»[364]. Никакого медийного сопровождения репрессивная кампания 1933 года не имела и, как целенаправленное организованное действие, для общества осталась тайной[365]. Во всех своих обращениях в связи с арестом и последовавшей 5 марта 1934 года высылкой в Западную Сибирь Клюев указывал, что осужден по 58-й статье[366]. Думается, что этой же информацией располагал тогда Мандельштам, без сомнения, связавший арест Клюева с тем способом существования в литературе, которого тот последовательно придерживался в годы их близкого общения (1932-1934).

Чтение «Клеветникам искусства» наизусть в гостях у Ахматовой доказывает, что Мандельштаму были известны неопубликованные тексты Клюева, которые тот – начиная с поэмы «Погорелыцина» (1928) – достаточно широко исполнял и распространял в списках среди знакомых и в литературных кругах. Параллельно в большей («Стихи из колхоза») или в меньшей («О чем шумят седые кедры») степени компромиссным попыткам проникнуть в подцензурную печать Клюев пишет поэму «Песнь о Великой Матери» («Последняя Русь») и ряд стихотворений, чья декларативная независимость от внешнего давления оказывается близка мандельштамовскому «Волку» (ср., прежде всего, упомянутый текст Клюева «Я человек, рожденный не в боях…», а также «Меня октябрь настиг плечистым…» и цикл «Разруха»). К этой же группе текстов можно отнести и «Клеветникам искусства», чей пафос хоть и выглядит, с точки зрения Клюева, предлагающего эти стихи в журнал и читающего их на публичном вечере Васильева, санкционированным «антирапповским» духом постановления ЦК от 23 апреля, но оказывается неприемлемым для подцензурной печати.

Текст «Клеветникам искусства» принято, не уточняя, датировать 1932 годом. В своей хронике жизни и творчества Клюева С.И. Субботин без дополнительных мотивировок локализует время написания стихотворения как «конец апреля – начало мая»[367]. На наш взгляд, однако, «Клеветникам искусства» не могло быть написано ранее 28 мая 1932 года, когда был освобожден арестованный 4 марта по делу «Сибирской бригады» Павел Васильев. Текст, очевидно, был создан Клюевым в период между личным знакомством с Васильевым в начале июля (до 5-го числа) 1932 года[368] и серединой августа, когда он был предложен «Новому миру». Как известно из воспоминаний С.И. Пипкина, при встрече Клюева с Васильевым, состоявшейся в комнате Клычкова в Доме Герцена, присутствовал Мандельштам[369]. 9 июля Мандельштам вновь видится в Доме Герцена с Клюевым, причем вскоре после его ухода заговаривает о купленной им библиографической редкости – первом издании книги Н.М. Языкова[370].

Вероятно, разговор о книге зашел по «смежности»: Языков – один из «персонажей» «„прогулки” <…> по истории русской поэзии»[371], предпринятой Мандельштамом в «Стихах о русской поэзии», написанных в эти же дни; третья их часть, законченная 7 июля, посвящена клюевскому другу Клычкову (по его просьбе), ее «образность и тональность», по наблюдению Омри Ронена, «сродни крестьянским поэтам XX века, в первую очередь Клюеву»[372]. Между Мандельштамом и Клюевым было принято читать друг другу стихи[373]; не приходится сомневаться, что в какую-то из этих встреч Мандельштам прочитал новые стихи в присутствии Клюева.

Стихи Клюева «Клеветникам искусства» представляют собой, как и стихи Мандельштама, метапоэтический текст, также своего рода «Стихи о русской поэзии» – своей собственной, Клычкова, Васильева и Ахматовой[374] – искусственно отторгнутой от литературной действительности «нетопырями»-критиками, паразитировавшими, по мысли поэта, учитывавшей политическую конъюнктуру момента, на присвоенном ими партийном мандате. Политические импликации мандельштамовских «Стихов о русской поэзии», «пока еще глубоко скрытые в подтекстах и шутливом тоне» и открыто проявившиеся в стихах конца 1933 года, были выявлены Б.М. Гаспаровым[375]. Именно в период перехода от «иносказательных» «Стихов о русской поэзии» к «плакатным» (и открыто криминальным с точки зрения цензуры) текстам второй половины 1933 года Мандельштам знакомится с «Клеветникам искусства» и запоминает их наизусть. И типологически («метапоэзия») и жанрово (инвектива) они оказываются ему чрезвычайно близки: как раз в это время Мандельштам перечитывает Некрасова (имя которого сохранилось в черновиках «Стихов о русской поэзии» [I: 480] [376]) и приходит к высказанному в разговоре с Ахматовой убеждению, что «стихи сейчас должны быть гражданскими»[377]. Происходит, по точной формулировке Мишеля Никё, «встреча двух гражданских поэтов»[378].

Как и Клюев, Мандельштам не останавливается перед тем, чтобы публично читать свои неопубликованные – и иногда заведомо невозможные в печати – вещи[379], как и тексты Клюева, они расходятся в списках, иногда – опять же, как и в случае Клюева, – попадая в официальную печать «контрабандой»[380]. То же – в смысле чтения вслух – произойдет и с антисталинскими стихами. Все большая откровенность Мандельштама в неприятии окружающей реальности (причем это неприятие, как и у Клюева, распространяется и на те «либеральные» формы и фигуры литературного процесса, которые пришли вместе с постановлением 23 апреля 1932 года)[381] не остается незамеченной писательскими кругами. Идеологическая критика симптоматично сближает его с Клюевым[382].

Если отвлечься от абсолютно несвойственной Мандельштаму «компромиссности» и «игровой» природы клюевской поэтики и жизнестроительства, то можно утверждать, что модель литературного и гражданского поведения, которую он реализует в конце 1933-го – начале 1934 года, не скрывая своего раздражения действительностью и безоглядно широко читая свою инвективу против Сталина, наследует – предельно ее радикализируя и доводя до степени самопожертвования – клюевской модели. Именно после ареста Клюева, в феврале 1934 года, Мандельштам, подразумевая, как представляется, некую «роковую очередность», скажет Ахматовой: «Я к смерти готов»[383].

16

В августе 1937 года, в Бутырской тюрьме, вспоминая время, предшествовавшее аресту и высылке Клюева в 1934 году, С.А. Клычков показывал:


Наши [с Клюевым] разговоры были до зевоты однотипны и крайне контрреволюционны. <…> Разговоры эти [были] преисполнены самой безысходной мрачности. Одна страшная история шла за другой (там ребенка нашли в ватерклозете, там целую деревню с ребятами выве[з?]ли на голое место – ив этом роде). Злобой мы питались и жить нам помогала лишь надежда на гибель антихристовой власти. На интервенцию надеялись, не скрою, а не на Бога. Выход был для нас и в стихах[384].

По контексту показаний Клычкова видно, что речь идет о голоде 1932-1933 годов и его последствиях. В эти годы Мандельштам был соседом Клычкова по Дому Герцена и одним из его постоянных собеседников. Несмотря на очевидную разницу в степени неприятия советского режима – Мандельштаму были чужды «реваншистские» идеи крестьянских поэтов, связанные с вооруженным свержением советской власти, – их ужас перед бесчеловечной политикой коллективизации он, как показывают «крымские» стихи лета 1933 года, несомненно, разделял. Информация о страшных картинах раскулачивания накладывалась на собственное ощущение поэта, зафиксированное весной 1933 года в цитированном выше отчете сексота ОГПУ – «кровь льется ведрами».