[489]. Этот пленум, известный как Минский, прошел позднее намеченных первоначально сроков, в феврале 1936 года. Через Воронежское областное отделение ССП Мандельштам передает в московский Союз в качестве «самоотчета» подборку новых стихов и письмо. 20 декабря 1935 года эти документы с доброжелательной припиской об отношении областного союза к деятельности Мандельштама пересылаются в Москву (III: 537). Поэт придает своему обращению, приуроченному к Минскому пленуму, огромное значение, надеясь на публикацию новых стихов и изменение условий ссылки (разрешение на переезд в Старый Крым) или даже освобождение. Не исключает он и вероятности своего присутствия в Минске на пленуме[490]. О характере сопровождавшего стихи письма можно судить по эпистолярному обращению Мандельштама к жене 3 января 1936 года:
Надик, надо все время помнить, что письмо мое в воронежский Союз бесконечно обязывает, что это не литература. После этого письма разрыва с партией большевиков у меня быть не может при любом ответе, при молчании даже, даже при ухудшении ситуации. Никакой обиды. Никакого брюзжания. Партия не нянька и не доктор. Для автора такого письма всякое ее решение обязательно (III: 538-539)[491]-
Письмо/заявление Мандельштама в ССП до сих пор не обнаружено; есть основания полагать, что оно было уничтожено Н.Я. Мандельштам при разборе архива поэта с целью «выпрямления» его творческой биографии. Отправка письма никак не изменила статус Мандельштама – никакого ответа на свое обращение он не получил: в Москве некому было принять решение о его литературной судьбе.
21
Реакция членов ЦК на письма писателей была разная, а в некоторых случаях и неожиданная. Каганович, прочитав письмо Фадеева, вызвал своего помощника Левина:
– Пригласите ко мне Кирпотина!
И когда я появился, обложил русским классическим матом и помощника, и меня. Брань перемежалась угрозами в адрес Фадеева.
На самом деле Каганович выполнить свои угрозы не мог. Без Сталина он не решался ничего предпринимать в области литературы и искусства.
Позднее я убедился: снизу вверх можно было обращаться сколько угодно, но если вопрос не доходил до Сталина, никакого ответа не следовало, каким бы срочным он ни считался.
По поводу писем писателей ни Каганович, ни Постышев, ни Стецкий не посмели обратиться к генсеку. И все завертелось лишь после того, когда письма Авербаха, Киршона, Афиногенова положили на стол Сталину. Он в эти годы был в лучшей своей форме, умел учитывать особенности среды, —
писал, вспоминая эпизод с письмами А.А. Фадеева Кагановичу и Авербаха, В.М. Киршона и А.Н. Афиногенова Сталину (по поводу Декларации о самороспуске литературных организаций после постановления Политбюро ЦК ВКП(б) 23 апреля 1932 года), опытный аппаратчик В.Я. Кирпотин[492]. Это чрезвычайно информативное мемуарное свидетельство инсайдера из партийно-государственных структур 1930-х годов многое объясняет, с одной стороны, в истории со смягчением наказания Мандельштаму в 1934 году и, с другой, в его трагически закончившихся попытках, говоря словами поэта на следствии по последнему делу, «получить критическую оценку» своей «поэтической работы».
Ясно, что в разрешении ситуации вокруг Мандельштама в июне 1934 года решающую роль сыграл имевшийся у Н.И. Бухарина (как и у упомянутых Кирпотиным бывших руководителей РАППа) прямой канал связи со Сталиным. Обусловленное исключительно личным письмом Бухарина вмешательство Сталина в его дело создало у Мандельштама ошибочное представление о своеобразной «подконтрольности» его случая персонально вождю. Между тем среди адресатов поэта в руководстве ССП, к которому Мандельштам обращался, начиная с 1935 года, считая их «связными» между собой и ЦК, не было ни одного человека, хоть отдаленно напоминавшего Бухарина с его уникальным сочетанием понимания культурного значения Мандельштама и возможности прямой коммуникации с генсеком[493]. После 1934 года дело Мандельштама никогда не поднималось до уровня Сталина. Между тем решить вопрос о его литературной «реабилитации», который фактически ставил поэт, без санкции Сталина было невозможно. В советских условиях эдиционная практика была предельно идеологизирована и допуск автора в печать означал жест политического доверия. По словам начальника Главлита Б.М. Волина, «когда наше государство печатает книжку – это политический документ»[494]. Взять на себя политическую ответственность за допуск в печать административно сосланного Мандельштама (чью участь, как это было известно руководству ССП, решил в 1934 году лично Сталин) никто из руководителей ССПСССРне хотел, да и не мог – это была прерогатива политического руководства страны. В области культуры, как мы видели, в частности, из записок В.Я. Кирпотина, это руководство сводилось к Сталину[495]. Тактика ССП в этих условиях все эти годы (1935“1938) фактически заключалась в последовательном уклонении от какого-либо решения «по Мандельштаму».
Мы вас не считаем врагом, ни в чем не упрекаем, но не знаем, как относится к вам писательский центр, а потому воздерживаемся от дальнейшего сотрудничества, —
говорили, в свою очередь, поэту в воронежском ССП, кивая на Москву[496].
Апеллировавшая к решению Политбюро ЦК ВКП(б) от 10 июля 1931 года (запрету арестовывать крупных специалистов без санкции ЦК) резолюция Сталина на письме Бухарина (фактически – на «деле» Мандельштама) помещала поэта в категорию литературных спецев — старых мастеров, чью квалификацию необходимо было использовать для воспитания новых кадров. Именно в соответствии с этой установкой (как мы помним по письму П.Ф. Юдина от 20 ноября 1934 года) инструктировал московский Культпроп воронежских товарищей относительно Мандельштама. Характерным примером этого подхода к поэту в Воронеже является история с несостоявшейся в местном журнале «Подъем» публикацией его стихотворения о погибших советских летчиках – «Не мучнистой бабочкою белой…».
Сам Мандельштам летом 1935 года остался недоволен этим стихотворением, называя его в присутствии Рудакова «подхалимским», считая «одой без достаточного повода к тому»[497] и противопоставляя «настоящим стихам», написанным им в Воронеже до этого «бодрого, мутного и пустого»[498] текста. Тем не менее – вероятно как раз в силу несомненной идеологической «благонадежности» и «простоты» – эти стихи были отобраны редакцией из предложенной Мандельштамом для публикации в журнале «Подъем» подборки. В амстердамском архиве Н.И. Харджиева был обнаружен корректурный лист с текстом стихотворения, извлеченный, как установили Томас Лангерак[499] и Г.А. Левинтон[500], из макета 6-го номера «Подъема» за 1935 год. В вышедшем в свет номере журнала вместо стихов Мандельштама напечатано стихотворение воронежского поэта Григория Рыжманова. Очевидно, в последний момент текст Мандельштама был снят редакцией «Подъема». При этом Мандельштам вел в журнале литературную консультацию и неоднократно публиковался как рецензент, выступая в качестве эксперта в области современной советской поэзии – в том же номере «Подъема», где не было напечатано мандельштамовское стихотворение, вышли две его рецензии[501].
Ситуация не выглядит противоречивой, если иметь в виду принципиальное для советских литературных инстанций различие между «старым мастером» (и потенциальным полем его использования) и актуальным советским автором. Мандельштаму как «культурной силе» (по определению П.Ф. Юдина) предоставляется право работать и/или публиковаться как сотруднику радио, театра, очеркисту, рецензенту– при этом реализуется его легитимная с точки зрения советской литературной идеологии прикладная функция «специалиста» и квалифицированного знатока культуры. В то же самое время его выступление в печати с (пусть вполне «выверенным» идеологически) оригинальным текстом не выполняет санкционированной властью экспертной функции, являя собой попытку проникновения в идеологически маркированную зону художественного творчества – и потому блокируется на стадии гранок.
Это положение остро переживается Мандельштамом:
В Воронеже я благополучен: должен писать книгу о городе, колхозные очерки, передачи о Гете, Павке («[Как закалялась] Сталь»), Платоне etc. объяснять всех музыкантов мира – для радиоконцертов, давать советы руководителям радиоцентра, исправлять для [воронежского] Большого театра переводы Шекспира Соколовского и Радловой, создавать итальянские песенки, сочинять на немецком и французском языках приветствие Коминтерну, режиссировать в театре, поддерживать связь театра с Союзом [писателей] <…> поддерживать неугасимо хорошее настроение, готовить собрание сочинений; при всем этом не мозолить глаза общественности, а быть в рамках вспомогательной работы, черновых ролей… —
с горькой иронией говорит он Рудакову 28 октября 1935 года[502]. Ироническая интонация маскирует здесь вовсе нешуточную цель Мандельштама, ради достижения которой и предпринимаются синхронные шаги вроде письма/заявления Минскому пленуму ССП, – полноценную ресоциализацию, «признание меня снова писателем»[503]