[523]. «Во мне он союзницу не видел», – вспоминала Н.Я. Мандельштам, говоря о по-слеворонежском периоде[524].
Поведение Мандельштама диктовалось фундаментальным для него убеждением, что пишущиеся им новые стихи «становятся понятны решительно всем»[525] и будут «принадлежать народу советской страны»[526] или, как он сообщает на рубеже 1936-1937 годов воронежскому ССП, «принадлежат вам, а не мне: они принадлежат русской литературе, советской поэзии» (III: 544). Эта внутренняя убежденность поэта, очевидно, находила поддержку и в авторитетных для него внешних сигналах, значение которых не должно быть преуменьшено при ретроспективном разговоре об «утопизме» позиции Мандельштама в 1937-1938 годах. Так, весной 1937 года, в Воронеже, он получил письмо от Б.Л. Пастернака с отзывом о стихотворениях «Второй воронежской тетради»:
Пусть временная судьба этих вещей Вас не смущает. Тем поразительнее будет их скорое торжество. Как это будет, никто предрешить не может. Я думаю, судьба Ваша скоро должна будет измениться к лучшему[527].
Одновременно поэтом руководило то же, что и в 1930 году, при обращении Н.Я. Мандельштам к Молотову, ощущение безальтернативности профессиональной реализации исключительно в установленных государством институциональных рамках, восходящее к принципиальному для «поэтической идеологии» Мандельштама положению об «органическом типе новых взаимоотношений, связывающем государство с культурой» («Слово и культура»). В отличие от Ахматовой, которой настойчивость Мандельштама в вопросе признания (в той или иной форме) его стихов Союзом советских писателей казалась до конца дней «непонятной»[528], поэт не видел способа полноценного существования в литературе вне рамок ССП и связанных с ними публикационных возможностей. Свою новую политическую лояльность Мандельштам «продолжал в будущее» в виде непременного следования той единственной модели как быть писателем, которая оказалась предложена советской властью литературному сообществу после образования в 1934 году единого Союза советских писателей СССР. (Литературная профессионализация вне рамок Союза в СССР была фактически невозможна.) При этом ограничения, которые Мандельштам в 1935_1937 годах ставил перед писательским сообществом в вопросе об обеспечении своих бытовых условий, как и в 1930 году (в письме Молотову), были чрезвычайно сильными: предлагалось исключить из рассмотрения переводческую работу и «службу», к которым Мандельштам «не способен»[529]. По сути, Мандельштам рассматривал один вариант нормализации литературного и материального существования – покупку Союзом писателей и издание новой книги его стихов (с возможной перед выходом книги публикацией стихотворений в периодике). Свое формальное вступление в ССП после окончания ссылки Мандельштам (который не был ни членом, ни кандидатом в члены Союза), по видимому, увязывал с разрешением вопроса о новой книге.
Стихи, чья поэтика, по мысли Мандельштама, должна «раствориться» в народной речи, в которой «вся сила окончаний родовых», становятся для него единственным залогом будущего изменения участи. Когда в 1936-1937 годах положение Мандельштама в ссылке резко меняется к худшему (о причинах этого изменения мы поговорим далее), поэт, в отличие от начала 1930-х, когда социальная травма, изначально связанная с «делом Уленшпигеля», спровоцировала целый ряд «отщепенских» текстов, завершившийся антисталинской инвективой и «Квартирой», наоборот, с удвоенной энергией приятия обращается к современности и ее главным темам – «о вожде, который дает имя эпохе, и о бойце, который погибает безымянным»[530]. Мандельштам пишет «Стихи о Сталине» и «Стихи о неизвестном солдате».
Устоявшееся с легкой руки Н.Я. Мандельштам именование первого из этих текстов «Одой» не находит подтверждения в хранившейся у нее же авторизованной машинописи, в которой он назван «Стихами о Сталине». Это название присутствует во всех трех первопубликациях текста, восходящих к этой машинописи: в Slavic Review (1975. Vol. 34. № 4), в Scando-Slavica (1976. Vol. 22. № 1) и в дополнительном, 4-м томе Собрания сочинений (Paris, 1981). То же название («Стихи о Сталине») упоминает знакомый с (не дошедшей до нас) рукописью новой книги стихов, переданной Мандельштамом в ССП в 1937 году, П.А. Павленко в своей внутренней рецензии на нее[531]. Эдиционная традиция, сложившаяся при издании этого текста Мандельштама в позднем СССР/России, по необъяснимым причинам игнорирует авторское название[532]. В то время как сопоставление написанных друг за другом «Стихов о Сталине» (январь – февраль 1937) и «Стихов о неизвестном солдате» (март – апрель 1937) дает основания говорить о существовании у Мандельштама замысла некоего обращенного к современности поэтического диптиха и, разумеется, меняет наши представления о статусе «Стихов о Сталине» в поэтическом сознании Мандельштама. Смысловая соотнесенность двух текстов, убедительно продемонстрированная М.Л. Гаспаровым, оказывается подчеркнута автором и на формальном уровне – путем акцентированной корреляции заглавий. В прижизненном списке стихотворений Мандельштама 1937 года, соответствующем, как указывает А.Г. Мец[533], «Третьей воронежской тетради», «Стихи о Сталине» и «Стихи о неизвестном солдате» идут, соответственно, под номерами 1 и 2[534]. Возникновение «замещающего» авторское название и банализирующего прагматику текста «жанрового» имени для этих стихов («Ода») мы склонны связывать с сознательным стремлением Н.Я. Мандельштам разрушить композиционный замысел поэта и отдалить в сознании читателей и исследователей «Стихи о неизвестном солдате» (которые она, замалчивая часть текста, интерпретирует как «драгоценный противовес „Оде“»[535]) от «Стихов о Сталине». Актуальной задачей мандельштамовской текстологии является восстановление подлинного места «Стихов о Сталине» и «Стихов о неизвестном солдате» в основном корпусе произведений Мандельштама, позволяющее увидеть семантическое и композиционное единство поздних вещей поэта.
Эти масштабные поэтические композиции, несомненно, являются ответом Мандельштама на новые болезненные вызовы социальной реальности. Ответ этот продиктован, однако, не неприемлемым для него внешним давлением – от поэта никто не «требовал»[536] и не ждал стихов о Сталине (и, как мы видели по истории с «Подъемом», вообще стихов) – но внутренней необходимостью или, по слову М.Л. Гаспарова, «бессознательной <…> потребностью»[537].
Обращение к сталинской и военной теме происходит на фоне тяжелого душевного состояния Мандельштама – советский социум, к интеграции в который (прежде всего, в лице структур ССП) он так стремится, отторгает его. Отсюда – моменты (вообще свойственных ему) колебаний, когда Мандельштам ощущает тотальную зависимость своей биографической стратегии от вопроса признания стихов и бесконечное ожидание ответа от ССП как своего рода неволю. «Мором стала мне мера моя», – говорит он в стихах, отчуждающих его собственную поэзию («И свои-то мне губы не любы»)[538], и спустя три недели повторяет в письмах:
Сейчас я буду сильнее стихов. Довольно им помыкать нами. Давай-ка взбунтуемся! Тогда-то стихи запляшут по нашей дудке, и пусть их никто не смеет хвалить (III: 562).
Мне кажется, что мы должны перестать ждать. Эта способность у нас иссякла. Все что угодно, кроме ожиданья (III: 566).
Свидетельства о таких моментах, однако, единичны. После возвращения из Воронежа стратегия Мандельштама никак не меняется – свою жизнь он по-прежнему видит исключительно через оптику взаимодействия с ССП:
Сейчас наш старый воронежский быт уже не существует, а новый еще не сложился. Все зависит от решения Союза Писателей, подошедшего к этому делу очень серьезно (Б.С. Кузину, 6 ноября 1937; П1: 571).
У нас сейчас нет нигде никакого дома, и все дальнейшее зависит от Союза Писателей. Уже целый год Союз не может решить принципиально: что делать с моими новыми стихами и на какие средства нам жить (Е.Э. Мандельштаму, 16 апреля 1938; III: 577).
Продолжающееся ожидание решения ССП становится лейтмотивом в переписке Мандельштама и фактором, подчиняющим себе все времяпрепровождение поэта после Воронежа.
Основным адресатом Мандельштама в Союзе был начавший свой путь в партии большевиков в Гражданскую войну восемнадцатилетним чекистом В.П. Ставский, тогдашний ответственный секретарь ССП и главный редактор «Нового мира». Ему Мандельштам передает после возвращения из ссылки рукопись новой книги стихов.
23
Состав переданной Мандельштамом рукописи – так же как и состав подборки стихотворений, приложенной в 1935 году к письму/ заявлению к Минскому пленуму, – нам неизвестен: рукопись до сих пор не обнаружена. О стихах, в нее вошедших, мы можем судить только по внутренней рецензии П.А. Павленко «О стихах О. Мандельштама», написанной по просьбе Ставского и приложенной к его письму наркому внутренних дел Н.И. Ежову от 16 марта 1938 года с просьбой «решить <…> вопрос об Осипе Мандельштаме»[539]