Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография — страница 12 из 76

доводится ему почтенной тетушкой, а О. Мандельштам – почтенным дядюшкой», – ехидничала ненавистница акмеистов София Парнок[147]. Пройдут многие десятилетия, прежде чем Иванов напишет свои лучшие, проникнутые едкой горечью и терпкой нежностью стихотворения.

Иванов бравировал своей дружбой с Мандельштамом, «который, в свою очередь, “выставлял напоказ” свою дружбу с Георгием Ивановым, – отмечал в своих мемуарах Рюрик Ивнев. – И тому и другому, очевидно, нравилось “вызывать толки”. Они всюду показывались вместе. В этом было что-то смешное, вернее, смешным было их всегдашнее совместное появление в обществе и их манера подчеркивать то, что они – неразлучны»[148]. «Георгий Иванов был из Пажеского <на самом деле из 2-го Кадетского> корпуса, – рассказывал Михаил Зенкевич Л. Шилову и Г. Левину, – он челочку носил, вроде Ахматовой, он длинноносый тогда был… Недурен собой, грассировал… Они с Мандельштамом часто к Кузмину бегали…»[149]. «Георгий Иванов был неразлучен с Осипом Мандельштамом, одним из самых смешливых – и при том самых умных – людей, которых мне приходилось встречать, – вспоминал Георгий Адамович. – Наперебой они сочиняли экспромты, пародии, стихотворные шутки»[150].

Приятельство с Георгием Ивановым оставило след в творческой биографии поэта: одно из мандельштамовских стихотворений 1913 года не только содержит портрет Иванова, но и отчетливо стилизовано под его несколько жеманную манеру:

От легкой жизни мы сошли с ума.

С утра вино, а вечером похмелье.

Как удержать напрасное веселье,

Румянец твой, о пьяная чума?

В пожатьи рук мучительный обряд,

На улицах ночные поцелуи,

Когда речные тяжелеют струи,

И фонари, как факелы, горят.

Мы смерти ждем, как сказочного волка,

Но я боюсь, что раньше всех умрет

Тот, у кого тревожно-красный рот

И на глаза спадающая челка[151].

Вместе с Михаилом Лозинским и Георгием Ивановым Мандельштам щедро участвовал в создании «цеховой» «Антологии античной глупости», в сочинении всевозможных юмористических буриме и акростихов. Хотя недолгий посетитель «Цеха» Михаил Лопатто и писал в своих мемуарах, что Мандельштам «шуток не понимал»[152], остальные знакомые и друзья вспоминали о поэте совсем по-другому. «Смешили мы друг друга так, что падали на поющий всеми пружинами диван в “Тучке” и хохотали до обморочного состояния, как кондитерские девушки в “Улиссе” Джойса»[153]. «– Зачем пишется юмористика? – искренне недоумевает Мандельштам. – Ведь и так всё смешно»[154]. «Шутка Мандельштама построена на абсурде. Это домашнее озорство и дразнилка лишь изредка с политической направленностью, но чаще всего обращенная к друзьям»[155].

Некоторые из «цеховых» экспромтов писались в петербургском артистическом кабаре «Бродячая собака», открывшемся в ночь на 1 января 1912 года. В эту ночь Мандельштам читал в кабаре свои шуточные стихи. Он быстро сделался завсегдатаем «Собаки», как и Лозинский, как и Иванов, как и многие другие участники «Цеха»[156].

С ностальгической иронией Мандельштам воспроизвел атмосферу, царившую в «Бродячей собаке», в одном из своих очерков начала 1920-х годов: «Что это было, что это было! Из расплавленной остроумием атмосферы горячечного, тесного, шумного, как улей, но всегда порядочного, сдержанно беснующегося гробик-подвала в маленькие сенцы, заваленные шубами и шубками, где проходят последние объяснения, прямо в морозную ночь, на тихую Михайловскую площадь; взглянешь на небо, и даже звезды покажутся сомнительными: остроумничают, ехидствуют, мерцают с подмигиваньем» (II: 243).

В стенах «Бродячей собаки» 27 ноября 1913 года Мандельштам поссорился с Велимиром Хлебниковым, и это чуть не привело двух поэтов к дуэли. Автор «Зверинца» и «Смехачей» позволил себе то ли двусмысленное стихотворение, то ли двусмысленное высказывание по поводу оправдательного приговора по делу М. Бейлиса. По словам Н.И. Харджиева, восходящим к рассказу самого Мандельштама, «одно неправильно понятое суждение Хлебникова вызвало возражения Филонова, Ахматовой и других посетителей подвала. С наибольшей резкостью выступил против Хлебникова Мандельштам. Отвечая ему, Хлебников дал отрицательную оценку его стихам. Заключительная часть выступления Хлебникова озадачила всех присутствующих своей неожиданностью:

– А теперь Мандельштама нужно отправить обратно к дяде в Ригу…»[157]. Далее Харджиев приводит комментарий Мандельштама к этой хлебниковской реплике: «– Это было поразительно, потому что в Риге действительно жили два моих дяди. Об этом ни Хлебников, ни кто-либо другой знать не могли. С дядями я тогда не переписывался. Хлебников угадал это только силой ненависти»[158]. Согласно некоторым сведениям, именно Хлебников придумал Мандельштаму смешное и обидное прозвище «мраморная муха». Этим прозвищем воспользовался, например, Игорь Северянин, характеризуя поэзию Анны Ахматовой в своем стихотворении 1918 года:

И так же тягостен для слуха

Поэт (как он зовется там?!)

Ах, вспомнил: «мраморная муха»,

И он же – Осип Мандельштам.

К словосочетанию «мраморная муха» Северянин сделал такое примечание: «Честь этого обозначения принадлежит кубофутуристам»[159]. Более надежные источники, впрочем, утверждают, что честь изобретения прозвища «мраморная муха» принадлежала эгофутуристу Василиску Гнедову.

В марте 1912 года Николай Гумилев и Сергей Городецкий решили явить литературному миру новое поэтическое направление, пришедшее на смену символизму, – акмеизм и для этого отобрали из числа участников «Цеха» несколько наиболее перспективных стихотворцев: Анну Ахматову, Михаила Зенкевича, Осипа Мандельштама и Владимира Нарбута.

Современниками об акмеизме было написано и наговорено очень много, но, как правило, не очень точно, и виноваты в этом отчасти были вожди акмеистической школы, чьи программные статьи о новом направлении производят впечатление излишне форсированных, второпях написанных текстов[160].

Сами акмеисты больше других заслуженно ценили большую статью об акмеизме «Преодолевшие символизм» (1916), автором которой был Виктор Жирмунский. «По свидетельству Марии Лазаревны Тронской, – указывает Е.Г. Эткинд, – <…> доклад об акмеистах собрал многочисленную аудиторию; в первом ряду сидела Анна Ахматова, которая, едва В.М. Жирмунский кончил говорить, воскликнула: “Он прав!”»[161] А Николай Гумилев 22 января 1917 года так писал о статье Жирмунского Ларисе Рейснер: «По-моему, она лучшая статья об акмеизме, написанная сторонним наблюдателем, в ней так много неожиданного и меткого»[162].

«Кажется, поэты устали от погружения в последние глубины души, от ежедневных восхождений на Голгофу мистицизма, – писал Жирмунский в своей статье об акмеизме. – <…> Хочется говорить о предметах внешней жизни, таких простых и ясных, и об обычных, незамысловатых жизненных делах, не чувствуя при этом священной необходимости вещать последние божественные истины, а внешний мир лежит перед поэтом, такой разнообразный, занимательный и светлый, почти забытый в годы индивидуалистического, лирического углубления в свои собственные переживания»[163].

К сказанному замечательным исследователем, пожалуй, можно прибавить, что противостояние акмеизма символизму (в первую очередь в его «младосимволистском» изводе) в миниатюре и в очередной раз воспроизвело неизбежный этап действия огромного и древнего культурного механизма. Ведь уже на творчество Альбрехта Дюрера можно взглянуть как на «то заново обретенное сокровище художественного эмпиризма, которому новая эпоха дала возможность выявиться»[164]. Художественный эмпиризм Дюрера при этом отчетливо противостоял установкам германских живописцев более старшего поколения, стремившихся отнюдь не «к освоению новых явлений реальности, к достижению иллюзии трехмерности», а к приданию «прежнему религиозному содержанию новой силы и жизненности»[165]. Важно для нашего дальнейшего разговора и то, что новый эмпиризм Дюрера, ставший «в конце концов основным орудием преодоления средневековых обычаев и традиций», корнями «все же уходил в каменную громаду готического собора с его изумительными по достоверности изображениями растений и реальных, тщательно изученных человеческих лиц во всей их многообразной выразительности. Как это часто бывает в истории, движущие силы новой эпохи созревали в тени уходящей»[166]. Этот пассаж из книги известного австрийского историка искусств Отто Бенеша смотрится как почти прямой комментарий к мандельштамовскому акмеистическому стихотворению «Notre Dame», о котором речь у нас еще впереди.

В статьях и заметках о «Цехе поэтов» и акмеизме 1912 года о Мандельштаме упоминается лишь 6 раз; для сравнения: имя Ахматовой называется 19 раз, Городецкого – 18 раз, Гумилева – 28 раз, Зенкевича – 25 раз, Нарбута – 15 раз.