<,> хотя и в переделанном виде, пальто, вчера унесенное из моей прихожей, я вправе заявить: “А ведь пальто-то краденое”».
Эта одежно-воровская метафора (которая, как сообщил нам П.М. Нерлер, была вписана Горнфельдом в авторскую машинопись «Переводческой стряпни» – маститый критик не удержался!) полностью сводит на нет примирительное начало заметки, где удовлетворенно констатируется, что письмо Венедиктова в редакцию «Красной газеты» «вполне своевременно», поскольку «снимает с известного поэта возможное в таком случае обвинение в плагиате». Более того, в процитированном фрагменте горнфельдовской заметки вина за «кражу» перевода романа Шарля де Костера исподволь снимается с издательства и полностью переносится на Мандельштама. Возможно, употребить эту рискованную метафору Горнфельда спровоцировал следующий фрагмент сочувственного письма, которое он получил от А. Киппена: «Очень тепло вспоминает Пяст о своем друге Мандельштаме. Я спрашиваю очень громко и весело: что слышно насчет <перевода> “Мадам Бовари”?
– Ну что ж… “Мадам Бовари”… Эка штука! У Мандельштама были дела почище! Однажды он шубу унес из квартиры одного зубного врача!
– На цинке стоял кто-нибудь? Кто именно? – спрашиваю я деловым тоном.
– Не знаю, стоял ли, нет ли. Друзья поэта говорили тогда, что, может быть, самое существование этого зубного врача только тем и оправдывается, что его шуба пригодилась Мандельштаму!
Как видите, дорогой Аркадий Георгиевич, тут никак нельзя смутить ни Мандельштама, ни “друзей поэта”. Ах, мать его не замать! – как говорил еще Владимир Красное Солнышко»[521]. Возможно, впрочем, что не Горнфельд подхватил метафору Киппена, а Киппен – метафору Горнфельда.
Позднее, в неопубликованном открытом письме в «Вечернюю Москву», отправленном в декабре 1928 года, разозленный Горнфельд даже обвинение в воровстве посчитает слишком слабым и еще усугубит «уголовную» составляющую деятельности противника: «Обличенные в изнасиловании, боясь наказания, тоже обычно предлагают “достигнуть соглашение <так! – О. Л.> задним числом”, но далеко не всегда им это удается»[522].
Литературная позиция, занятая на начальном этапе «дела об Уленшпигеле» Осипом Мандельштамом, хотя и ядовито, но в целом верно изложена в том фрагменте заметки «Переводческая стряпня», где говорится, что автору «Камня» «ради высот его поэзии надлежит разрешить и низкую прозу».
Перевод действительно занимал едва ли не самое низкое место в иерархии художественных ценностей Мандельштама.
«О.Э. был врагом стихотворных переводов. Он при мне на Нащокинском <переулке> говорил Пастернаку: “Ваше полное собрание сочинений будет состоять из двенадцати томов переводов и одного тома ваших собственных стихов”. Мандельштам знал, что в переводах утекает творческая энергия, и заставить его переводить было почти невозможно[523].
В этическом же мандельштамовском кодексе, как мы помним, основополагающим было восходящее еще ко временам первого «Цеха поэтов» представление о «своем круге», то есть о достаточно широкой группе настоящих писателей, дружески сплоченных против агрессивного окружающего мира. «Нет равенства, нет соперничества, есть сообщничество сущих в заговоре против пустоты и небытия» («Утро акмеизма», I: 180). Характерный эпизод воссоздает в своих воспоминаниях о Мандельштаме Максимилиан Волошин: «…Я получил от одного поэта и издателя – Абрамова – несколько номеров художественного журнала “Творчество”. Он просил написать ему свое впечатление от журнала. Там была большая статья Осипа Эмильевича “Vulgata”. Вульгатой, как известно, называется латинский перевод Библии, сделанный св<ятым> Иеронимом и принятый в католической церкви. Я долго вчитывался в статью М<андельш>тама и не мог понять ее заглавия, как оно понималось ему, пока не прочел заключительных слов статьи: “Довольно нам Библии на латинском языке, дайте нам, наконец, Вульгату”. Он как филолог просто перевел заглавие, а как историк никогда не встречался с этим термином и не подозревал о том легком “искривлении” смысла, кот<орое> лежит в этом имени. Я написал Абрамову: “Нельзя Вам как редактору допускать такие вопиющие ошибки: нельзя, чтоб наши невежественные поэты помещали у Вас заглавием статьи такие имена, смысл которых им самим неясен. За это ответственны Вы как редактор”. Случилось, что с М<андельш>тамом я встретился только в 1924 г<оду> в Москве <…>. М<андельштам> встретил меня радостно <…>, но прибавил: “Но нельзя же, Максимилиан Александрович, так нарушать интересы корпорации. Ведь все-таки наши интересы – поэтов – равнодейственны, а редакторы – наши враги. Нельзя же было Абрамову выдавать меня в случае “Vulgata”. Ведь эти подробности только Вы знаете. А публика и не заметит”»[524].
Отвечая на упреки Горнфельда в открытом письме в «Вечернюю Москву», Мандельштам руководствовался чрезвычайно схожей логикой. Сначала поэт признает, что Горнфельд стои́т «на целую голову выше большинства переводчиков» (IV: 103), а затем с горечью упрекает его в нарушении интересов «своего круга»: «Неужели он хотел, чтобы мы стояли, на радость мещан, как вцепившиеся друг другу в волосы торгаши?» (IV: 103).
Разумеется, Горнфельд, занявший в споре вокруг перевода «Тиля Уленшпигеля» принципиально иную позицию, не мог не спикировать на это место в мандельштамовском письме: «…Я себя торгашом не ощущаю – ведь не я продавал работу Мандельштама, а он мою, – и не вижу, почему он обзывает мещанами наших читателей – в том числе и читателей “Вечерней Москвы”, – которые вправе же знать, как поступают с ними некоторые книгоиздательства и некоторые редакторы»[525].
Взаимопонимание между критиком и поэтом становилось все менее достижимым еще и потому, что Мандельштам, как и Горнфельд, свою позицию излагал не вполне откровенно. Судя по всему, он отнюдь не считал Шарля де Костера «большим и своеобразным писателем». Но куда сильнее сковывало неудачливого обработчика «Легенды о Тиле Уленшпигеле» то обстоятельство, что перевод и редактура чужих переводов продолжали оставаться для него основным средством заработка. Пренебрежительно отозваться о ремесле переводчика означало для Мандельштама поставить себя перед потенциальными заказчиками в крайне двусмысленное и неловкое положение.
Поэтому мандельштамовское письмо в «Вечернюю Москву» полно плохо увязываемых друг с другом противоречий. Так, в одном месте Мандельштам откровенно признается, что главный закон переводческой гильдии почти ничего для него не значит, в сравнении с необходимостью держать солидарность между писателями «своего круга»: «<Н>еважно, плохо или хорошо исправил я старые переводы или создал новый текст по их канве. Неужели Горнфельд ни во что не ставит покой и нравственные силы писателя, приехавшего к нему за 2000 верст для объяснений?» (IV: 103)[526]. А в другом месте своего письма Мандельштам выступает как раз в роли опытного переводчика-ремесленника, стремясь отвоевать ту литературную площадку, которую занял его оппонент: «<П>озволю себе заговорить с Горнфельдом на несколько непривычном для него производственном языке: мой переводческий стаж – свыше 30 томов за 10 лет – дает мне на это право…» (IV: 102).
Переходя к важному и до сих пор всерьез не обсуждавшемуся вопросу о тактике и стратегии Осипа Мандельштама как редактора горнфельдовских страниц «Тиля Уленшпигеля», сразу же признаем, что сравнения перевода с французским оригиналом Мандельштам действительно не сделал[527]. В письме в «Вечернюю Москву» свою и издательства спешку он оправдывал тем, что «<п>едантическая сверка с подлинником отступает здесь на задний план перед несравненно более важной культурной задачей – чтобы каждая фраза звучала по-русски и в согласии с духом подлинника» (IV: 102). Дело было, впрочем, не только в спешке. Принцип «чтобы каждая фраза звучала по-русски и в согласии с духом», но отнюдь не с буквой подлинника исповедовался Мандельштамом – автором таких «культурологических» стихотворений-пересказов чужих текстов, как «Я не слыхал рассказов Оссиана…», «Аббат», «Я не увижу знаменитой “Федры”…» и многих других. «<В> этих двух строках больше “эллинства”, чем во всей “античной” поэзии многоученого Вячеслава Иванова» – так оценивал финал мандельштамовского стихотворения «Золотистого меда струя из бутылки текла…» К.В. Мочульский[528]. «Получается монтаж отрывков, дающий как бы синтетический образ диккенсовского мира» – так, разбирая стихотворение «Домби и сын», описывал метод работы Мандельштама с классикой М.Л. Гаспаров[529].
Однако то, что было позволительно поэту, отнюдь не составляло доблести переводчика и редактора.
Помня о том, что Мандельштам с оригинальным текстом романа Шарля де Костера дела не имел, попробуем теперь выявить мандельштамовские редакторские принципы, опираясь на стилистический анализ первой части исправленного им перевода Горнфельда в сопоставлении с самим этим переводом. Для удобства и наглядности распределим все выявленные поправки по нескольким тематическим блокам.
Больша́я группа поправок образовалась в результате работы Мандельштама с лексикой горнфельдовского перевода.
В ряде случаев редактор заменил нейтрально окрашенные слова на просторечные:
(Footnotes)
2 Здесь и далее тексты романа приводятся по изданию, отредактированному Мандельштамом, и по тому изданию, по которому он текст романа редактировал: Де-Костер Ш. Тиль Уленшпигель. / пер. с фр. О. Мандельштама. М.; Л.: ЗиФ, 1929; Де-Костер Ш.