Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография — страница 65 из 76

Гасли закаты, и зори вставали,

Морозы сменяли зной…

Ни разу в жизни товарищ Сталин

Не говорил со мной.

Я видел только его портреты,

А он меня – никогда.

Мне было больно думать об этом, –

Мечтал я о встрече всегда.

<…>

Но вдруг я понял, что ошибаюсь,

Только мечтая о нем:

Ведь я каждый день, каждый час встречаюсь

И говорю с вождем.

Я вырос уже, я молод, силен,

Мозг до мельчайших деталей

Лучами созвездия озарен.

И это созвездие – Сталин.

<…>

В Минске, в Киеве Сталин живет.

Бакинскими промыслами идет.

Табачных плантаций душистым ковром

Шагает мой Сталин в Сухуме моем[956].

Приведем также строки, как всегда, чрезвычайно чуткого к социальному заказу Сергея Михалкова, объединившего в своем стихотворении тактильный мотив рукопожатия с мотивом архетипического присутствия личности Сталина в личности каждого советского человека: «Знай, что в пожатиях тысячи рук… / Лучший товарищ – твой вождь и твой друг!»[957]

Востребованность сталинских портретов, а также стихов и песен об отце народов послужила причиной формирования еще одного, если так можно выразиться, профессионального тематического узла в предвоенной поэзии о вожде. Авторы произведений о Сталине обсуждали в своих стихотворениях саму возможность адекватного живописного, скульптурного или словесного портрета богоподобного брата Ленина: «Все, что сделано тобою, / Передать бессильна речь» (Грузинская народная песня)[958]; «Опять Гомер и Фирдуси возьмутся горячо, – / Но песням их не исчерпать ваш непомерный свет» (Н. Зарьян)[959] – стихотворение обращено к Ленину и Сталину; «Кто твое величье, Сталин, / Дать нам сможет в песнях звучных?» (С. Чиковани)[960]; «Не вылепить сравненьями твой образ, / Скульптурней он стиха любого, зорче» (С. Шаншиашвили)[961].

С этой магистральной для стихотворений 1930-х годов темой органично увязываются и некоторые другие поэтические произведения того времени, в которых трактовалась тема трудности написания портрета современного советского человека.

Таков, например, зачин стихотворения Николая Брауна «Рождение портрета»:

В последний раз он осмотрел подрамник,

Он постучал рукой, как браковщик,

В натянутое чуть ли не до треска,

Певучее, как бубен, полотно.

И он вошел, как в облако, где вещи

В туманной влаге тонут без лица.

Он двинулся на них – и уголь свистом

Березовым запел на полотне.

Он уголь тряс и щупал очертанья,

И щурил глаз и подымал из тьмы

Углов и ромбов и кругов обломки,

И выносил и в новый сноп вязал[962].

Мы наметили фон, на котором чрезвычайно удобно рассматривать мандельштамовское славословие Сталину:

Когда б я уголь взял для высшей похвалы –

Для радости рисунка непреложной, –

Я б воздух расчертил на хитрые углы

И осторожно, и тревожно.

Чтоб настоящее в чертах отозвалось,

В искусстве с дерзостью гранича,

Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,

Ста сорока народов чтя обычай.

Я б поднял брови малый уголок

И поднял вновь и разрешил иначе:

Знать, Прометей раздул свой уголек, –

Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!

Я б несколько гремучих линий взял,

Все моложавое его тысячелетье,

И мужество улыбкою связал

И развязал в ненапряженном свете,

И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,

Какого, не скажу, то выраженье, близясь

К которому, к нему, – вдруг узнаешь отца

И задыхаешься, почуяв мира близость.

И я хочу благодарить холмы,

Что эту кость и эту кисть развили:

Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.

Хочу назвать его – не Сталин, – Джугашвили!

Художник, береги и охраняй бойца:

В рост окружи его сырым и синим бором

Вниманья влажного. Не огорчить отца

Недобрым образом иль мыслей недобором,

Художник, помоги тому, кто весь с тобой,

Кто мыслит, чувствует и строит.

Не я и не другой – ему народ родной –

Народ-Гомер хвалу утроит.

Художник, береги и охраняй бойца:

Лес человечества за ним поет, густея,

Само грядущее – дружина мудреца

И слушает его все чаще, все смелее.

Он свесился с трибуны, как с горы,

В бугры голов. Должник сильнее иска.

Могучие глаза решительно добры,

Густая бровь кому-то светит близко,

И я хотел бы стрелкой указать

На твердость рта – отца речей упрямых,

Лепное, сложное, крутое веко – знать,

Работает из миллиона рамок.

Весь – откровенность, весь – признанья медь,

И зоркий слух, не терпящий сурдинки,

На всех готовых жить и умереть

Бегут, играя, хмурые морщинки.

Сжимая уголек, в котором все сошлось,

Рукою жадною одно лишь сходство клича,

Рукою хищною – ловить лишь сходства ось –

Я уголь искрошу, ища его обличья.

Я у него учусь, не для себя учась.

Я у него учусь – к себе не знать пощады,

Несчастья скроют ли большого плана часть,

Я разыщу его в случайностях их чада…

Пусть недостоин я еще иметь друзей,

Пусть не насыщен я и желчью и слезами,

Он все мне чудится в шинели, в картузе,

На чудной площади с счастливыми глазами.

Глазами Сталина раздвинута гора

И вдаль прищурилась равнина.

Как море без морщин, как завтра из вчера –

До солнца борозды от плуга-исполина.

Он улыбается улыбкою жнеца

Рукопожатий в разговоре,

Который начался и длится без конца

На шестиклятвенном просторе.

И каждое гумно, и каждая копна

Сильна, убориста, умна – добро живое –

Чудо народное! Да будет жизнь крупна.

Ворочается счастье стержневое.

И шестикратно я в сознаньи берегу,

Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,

Его огромный путь – через тайгу

И ленинский октябрь – до выполненной клятвы.

Уходят вдаль людских голов бугры:

Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,

Но в книгах ласковых и в играх детворы

Воскресну я сказать, что солнце светит.

Правдивей правды нет, чем искренность бойца:

Для чести и любви, для доблести и стали

Есть имя славное для сжатых губ чтеца –

Его мы слышали и мы его застали.

Легко заметить, что в этом стихотворении используются почти все типовые для поэтических портретов Сталина 1930-х годов мотивы.

В нем упоминаются и/ или подразумеваются: детство на Кавказе («И я хочу благодарить холмы, / Что эту кость и эту кисть развили: / Он родился в горах…»); аресты, тюрьмы и ссылки («…и горечь знал тюрьмы»; «Его огромный путь – через тайгу»); клятва над телом Ленина («На шестиклятвенном просторе»; «И ленинский октябрь – до выполненной клятвы»); создание конституции СССР («Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось, / Ста сорока народов чтя обычай»).

Возникает у Мандельштама образ Сталина в шинели на Красной площади («Он все мне чудится в шинели, в картузе, / На чудной площади с счастливыми глазами»).

Используются мотивы: мудрого сталинского взгляда («И в дружбе мудрых глаз»; «Могучие глаза решительно добры», «Лепное, сложное, крутое веко»; «Глазами Сталина раздвинута гора»); его голоса («И я хотел бы стрелкой указать / На твердость рта – отца речей упрямых»); могучей руки Сталина («Что эту кость и эту кисть развили»); его стального имени («Для чести и любви, для доблести и стали / Есть имя славное для сжатых губ чтеца – / Его мы слышали и мы его застали»); и ободряющей улыбки вождя.

Отметим, кстати, что последняя из перечисленных деталей облика Сталина окончательно закрепилась в реестре канонических примет советского изображения отца народов после его речи на VIII съезде Советов. В этой речи, напомним, прозвучала знаменитая сталинская шутка о буржуазных критиках новой Конституции, немедленно и с умилением подхваченная советскими средствами массовой информации. Приведем здесь лишь небольшую подборку цитат, показывающую, как отлаженно реагировала советская пресса на малейшее изменение выражения сталинского лица, на самое крохотное оживление его речи: «Ну и смеху же было в зале, когда товарищ Сталин давал этим “критикам” отповедь. Все смеялись. И товарищ Сталин смеялся»[963]. «В черных волосах седина, тень от усов прикрывает улыбающийся рот»[964]. «Медленно приближается громадный портрет. Кто не знает этого прекрасного лица? Оно приветливо улыбается знакомой мудрой и доброй улыбкой»[965]. Сравним у Мандельштама: «И мужество улыбкою связал», а также: «Он улыбается улыбкою жнеца / Рукопожатий в разговоре».

Это был новый и важный оттенок, с понятным ожиданием уловленный Мандельштамом: развернутое печатью после VIII съезда Советов тиражирование образа шутящего Сталина, улыбающегося Сталина, доброго Сталина внушало робкую надежду на скорое потепление нравов. «Взгляд у него такой милый, приятный – будто каждому хочет руку пожать», – рассказывала своим слушателям делегатка съезда М. Журавлева