Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография — страница 69 из 76

(XII) Хорошо умирает пехота,

И поет хорошо хор ночной

Над улыбкой приплюснутой Швейка,

И над птичьим копьем Дон-Кихота,

И над рыцарской птичьей плюсной.

И дружи́т с человеком калека –

Им обоим найдется работа,

И стучит по околицам века

Костылей деревянных семейка –

Эй, товарищество, – шар земной!

В зачине строфы ратный труд солдат-пехотинцев сопоставляется с пением погребального хора (в том числе и хора ночных светил?) и тем самым – с «трудовой деятельностью» поэта, поющего скорбную песнь «над» телами погибших ранее воинов (и, одновременно, знаковых персонажей истории мировой литературы). Эти воины перечисляются в неслучайном порядке: от новейшего времени (Швейк) к Возрождению (Дон-Кихот) и Средневековью (рыцарь). Во второй половине комментируемого фрагмента литературные ассоциации, как представляется, дополняются живописными в духе Босха или Брейгеля-старшего. В финальной строке впервые в стихотворении возникает граждански окрашенная («товарищество») и по сути своей – оптимистическая тема взаимовыручки людьми друг друга.

(XIII) Для того ль должен череп развиться

Во весь лоб – от виска до виска,

Чтоб в его дорогие глазницы

Не могли не вливаться войска?

Развивается череп от жизни

Во весь лоб – от виска до виска,

Чистотой своих швов он дразнит себя,

Понимающим куполом яснится,

Мыслью пенится, сам себе снится –

Чаша чаш и отчизна отчизне –

Звездным рубчиком шитый чепец –

Чепчик счастья – Шекспира отец…

Перевод с темного языка стихотворения на общечеловеческий: для того ль человечество тысячелетиями развивало свой интеллект, чтобы он послужил созданию смертоносного оружия? Нет! Интеллект развивается от служения жизни, а не смерти, и тогда вмещающий его череп становится похожим на храм, вырастая до звезд и порождая таких титанов мысли, как Шекспир.

(XIV) Ясность ясеневая, зоркость яворовая

Чуть-чуть красная мчится в свой дом,

Как бы обмороками затоваривая

Оба неба с их тусклым огнем.

Ясень и явор – это деревья. То есть Мандельштам возвращается к образности III строфы, где изображались аэропланы с деревянными деталями корпуса, и V строфы, в которой описывалось падение аэроплана на землю (хотя, разумеется, детали аэропланов не делались из ясеня и явора). По-видимому, и в комментируемой строфе речь идет о том, как подбитый аэроплан «мчится» к земле, к месту, где его изготовили («в свой дом»), «чуть-чуть» красный от стыда за то, что был использован в военных целях. «Обмороками» (смертями) «затовариваются» (опять слово из коммерческого лексикона) «оба неба», читай – и земля, и небо, в котором теперь тоже идет война. «Тусклый огонь» здесь – символ тлеющего огня войны, всегда готового разгореться в яркое пламя (о губительном свете см. в VII и VIII фрагментах).

(XV) Нам союзно лишь то, что избыточно,

Впереди не провал, а промер,

И бороться за воздух прожиточный –

Эта слава другим не в пример.

Вероятно, имеется в виду борьба прогрессивной, разумной части человечества (Советского Союза? – ср. «союзно» в первой строке разбираемой строфы) против войны – за «воздух прожиточный», за «мирное небо над головой». В этом небе будут летать не военные бомбардировщики и истребители, а самолеты, перевозящие мирных пассажиров, пусть даже это будет избыточной роскошью в сравнении, например, с железнодорожным передвижением. Такая миролюбивая политика достойна прославления, и только она способна превратить маячащий у человечества впереди «провал» («воздушную яму», «воздушную могилу») в «промер» – четко просчитанный путь (вторая строка строфы).

(XVI) И сознанье свое затоваривая

Полуобморочным бытием,

Я ль без выбора пью это варево,

Свою голову ем под огнем?

От разговора о выборе целой страны Мандельштам переходит к разговору о личном выборе конкретного человека. У него теперь появилась возможность жить не в вечном страхе ожидания войны и не губить свой драгоценный интеллект (мозг, «голову») в окопах (или в размышлениях над созданием нового оружия). Строфа завершает страшную тему голода на войне, начатую еще в зачине «Стихов о неизвестном солдате».

(XVII) Для чего ж заготовлена тара

Обаянья в пространстве пустом,

Если белые звезды обратно

Чуть-чуть красные мчатся в свой дом?

Чуешь, мачеха звездного табора,

Ночь, – что будет сейчас и потом?

Для того ли небо было создано таким прекрасным и мирным, чтобы стать еще одной ареной войны, чтобы с него падали на землю, там же и изготовленные самолеты (и бомбы)? Хоть ты, темная ночь, не мать, но мачеха испускающих яркий губительный свет звезд, подобно гадающей цыганке, ответь: что ждет человечество в ближайшем и отдаленном будущем?

(XVIII) Напрягаются кровью аорты,

И звучит по рядам шепотком:

– Я рожден в девяносто четвертом…

– Я рожден в девяносто втором…

И, в кулак зажимая истертый

Год рожденья, с гурьбой и гуртом

Я шепчу обескровленным ртом:

– Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году, и столетья

Окружают меня огнем.

Как и итоговый вариант «Высокой болезни» Бориса Пастернака, страшно темное стихотворение Мандельштама завершается чрезвычайно внятным, прозрачным фрагментом. «Я» утрачивает индивидуальные черты, перестает быть поэтом и вливается в ряды призывников на грядущей мировой войне.

Непосредственным стимулирующим источником для Мандельштама, возможно, послужило длинное антивоенное стихотворение Николая Заболоцкого «Война – войне», напечатанное в «Известиях» 23 февраля 1937 года. Рьяным поклонником поэзии Заболоцкого был Сергей Рудаков, упорно пытавшийся приобщить к творчеству автора «Столбцов» своего старшего друга. Приведем здесь несколько выразительных выдержек из писем Рудакова к жене: «О Заболоцком он молчит, а потом мрачно ругается»[989]; «…Он сделал умный вид и стал многословно ругать. Ругань такая – “Обращение к читателю как к идиоту, поучение (“и мы должны понять”) – тоже Тютчев нашелся… Многословие… Подробности… Все на нездоровой основе. И стихи это не Заболоцкого, а ваши”. Я сказал, что они из “Известий”. Надин <Надежда Яковлевна Мандельштам> вспомнила об этом»[990]. И, наконец: «Говорили о Заболоцком, Ходасевиче и Цветаевой – он (и я) очень хочет их перечесть»[991]. Неудивительно, если в марте 1937 года Мандельштам решил вступить в заочное соревнование с не так давно подвергнутым зловещей газетной травле поэтом.

Помимо всего прочего, мандельштамовские «Стихи о неизвестном солдате», по-видимому, правомерно счесть серьезным ответом поэта на свой же, не так давно заданный Якову Рогинскому, шуточный вопрос о памятнике. Как и в «Оде», Мандельштам предстает в «Стихах о неизвестном солдате» в окружении бесчисленного количества людей – традиционная горацианская оппозиция «поэт» / «народ» разрушается. Памятника достоин не он – Осип Мандельштам, а – «неизвестный солдат», представитель миллионов, «убитых задешево» на всех прошедших и будущих войнах. О том, что «Памятник» Пушкина – юбиляра 1937 года Мандельштам держал в голове, работая над своими «Стихами о неизвестном солдате», отчетливо свидетельствует их отброшенный финал. Здесь присутствует легко распознаваемая цитата из пушкинского шедевра:

Я – дичок, испугавшийся света,

Становлюсь рядовым той страны,

У которой попросят совета

Все кто жить и воскреснуть должны.

И союза ее гражданином

Становлюсь на призыв и учет

И вселенной ее семьянином

Всяк живущий меня назовет…[992]

6

Срок воронежской ссылки истек 16 мая 1937 года. Из «Воспоминаний» Н.Я. Мандельштам: «Без всякой веры и надежды мы простояли с полчаса в жидкой очереди <в комендатуре воронежского МГБ>: “Какой-то нас ждет сюрприз?” – шепнул мне О. М., подходя к окошку. Там он назвал свою фамилию и спросил, нет ли для него чего-нибудь, поскольку срок его высылки кончился. Ему протянули бумажку. В первую минуту он не мог разобрать, что там написано, потом ахнул и вернулся к дежурному в окошке. “Значит, я могу ехать куда хочу?” – спросил он. Дежурный рявкнул – они всегда рявкали, это был их способ разговаривать с посетителями – и мы поняли, что О. М. вернули свободу»[993].

Мандельштамы спешно упаковали пожитки и уехали в Москву. Здесь их ждала встреча с Анной Ахматовой, гостившей у семьи Ардовых в писательском доме в Нащокинском переулке. «Осип был уже больным, много лежал, – вспоминала поэтесса. – Прочел мне свои новые стихи, но переписывать не давал никому. Много говорил о Наташе (Штемпель), с которой дружил в Воронеже <…>. Одна из двух комнат Мандельштамов была занята человеком, который писал на них ложные доносы <речь идет об очеркисте Николае Костареве, подселенном в квартиру Мандельштамов в их отсутствие>, и скоро им стало нельзя показываться в этой квартире»[994]. Тем не менее, первоначально настроение четы Мандельштамов было приподнятым.

Лиля (Еликонида) Попова, с которой Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна об эту пору общались почти ежедневно, в начале июня 1937 года писала Владимиру Яхонтову: «Как я провожу время? Большую часть времени у Мандельштамов. Союз