Осип Мандельштам: ворованный воздух. Биография — страница 8 из 76

<…>. Социальные, гражданские темы, стоявшие в центре внимания предыдущих поколений, решительно отодвигаются в сторону экзистенциальными темами – Жизни, Смерти, Бога»[94]. Новая тематика потребовала новых художественных средств, и главным среди них стал символ. «Называя явления земного, посюстороннего мира, символ одновременно “знаменует” и все то, что “соответствует” ему в “иных мирах”, а так как “миры” бесконечны, то и значения символа для символиста бесконечны»[95].

Нужно еще сказать, что к тому времени, как Мандельштам вступил в литературу, символизм уже оказался в полосе идеологического кризиса. О сути этого кризиса предельно кратко и внятно написал в своем дневнике Валерий Брюсов: Вячеслав Иванов читал «доклад о символизме. Его основная мысль – что искусство должно служить религии. Я резко возражал. Отсюда размолвка»[96].

Действительно, между старшими и младшими символистами наметился раскол. Старшие (в первую очередь Брюсов и Бальмонт) полагали, что поэт призван решать лишь эстетические задачи; младшие (прежде всего Вячеслав Иванов, Блок и Белый) хотели видеть в поэте-символисте мистика, чья задача состоит ни больше ни меньше как в обновлении языковой коммуникации между людьми и Богом.

Стихотворцам мандельштамовского поколения очень скоро придется либо выбирать из этих двух позиций, либо искать свой собственный, третий путь.

Летом 1909 года, живя с родителями на даче в Царском Селе, Мандельштам наносит визит своего рода антиподу Вячеслава Иванова – замечательному поэту и переводчику Иннокентию Федоровичу Анненскому. «Тот принял его очень дружественно и внимательно и посоветовал заняться переводами, чтобы получить навыки <…>. К Анненскому он прикатил на велосипеде и считал это мальчишеством и хамством»[97]. Как и некоторые другие будущие акмеисты (Ахматова, Гумилев, Михаил Зенкевич), Мандельштам испытал весьма значительное влияние Анненского. От автора «Кипарисового ларца» он, в частности, унаследовал пристрастие к эфемерным, недолговечным природным и рукотворным предметам. Мандельштамовские «игрушечные волки», «быстроживущие стрекозы» и «хрупкой раковины стены» органично вписываются в перечень мотивов, начатый одуванчиками, бабочками и воздушными шариками Анненского. 3 декабря 1911 года Мандельштам выступил на заседании Общества ревнителей художественного слова с прочувствованной речью памяти Анненского. Весьма многозначительным кажется то обстоятельство, что с вырванным из «Аполлона» листком, где было напечатано стихотворение Анненского «Петербург», Мандельштам не расставался в течение всей своей жизни.

Желтый пар петербургской зимы,

Желтый снег, облипающий плиты…

Я не знаю, где вы и где мы,

Только знаю, что крепко мы слиты.

Сочинил ли нас царский указ?

Потопить ли нас шведы забыли?

Вместо сказки в прошедшем у нас

Только камни да страшные были.

Только камни нам дал чародей,

Да Неву буро-желтого цвета,

Да пустыни немых площадей,

Где казнили людей до рассвета.

А что было у нас на земле,

Чем вознесся орел наш двуглавый,

В темных лаврах гигант на скале, —

Завтра станет ребячьей забавой.

Уж на что был он грозен и смел,

Да скакун его бешеный выдал,

Царь змеи раздавить не сумел,

И прижатая стала наш идол.

Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,

Ни миражей, ни слез, ни улыбки…

Только камни из мерзлых пустынь

Да сознанье проклятой ошибки.

Даже в мае, когда разлиты

Белой ночи над волнами тени,

Там не чары весенней мечты,

Там отрава бесплодных хотений.

Сам он впервые посетил редакцию «Аполлона» в конце весны – в начале лета 1909 года. В мемуарах Сергея Константиновича Маковского это посещение предстает почти сценой из чеховского водевиля. К склонившемуся «над рукописями и корректурами» редактору заявляются «мамаша и сынок», «невзрачный юноша лет семнадцати». Юноша, «видимо, конфузился и льнул к ней вплотную, как маленький, чуть не держался “за ручку”». Далее «мамаша» разражается таким идеально выдержанным в водевильной стилистике монологом: «– Мой сын. Из-за него и к вам. Надо же знать, наконец, как быть с ним. У нас торговое дело, кожей торгуем. А он все стихи да стихи! В его лета пора помогать родителям. Вырастили, воспитали, сколько на учение расходу! Ну что ж, если талант – пусть талант. Тогда и университет, и прочее. Но если одни выдумки и глупость – ни я, ни отец не позволим. Работай, как все, не марай зря бумаги… Так вот, господин редактор, – мы люди простые, небогатые, – сделайте одолжение, скажите, скажите прямо: талант или нет! Как скажете, так и будет…». Ударный финал сценки: «<Я> готов был отделаться от мамаши и сынка неопределенно-поощрительной формулой редакторской вежливости, когда – взглянув опять на юношу – я прочел в его взоре такую напряженную, упорно-страдальческую мольбу, что сразу как-то сдался и перешел на его сторону: за поэзию, против торговли кожей.

Я сказал с убеждением, даже несколько торжественно:

– Да, сударыня, ваш сын – талант»[98].

Рассказ Маковского «о “случае” в “Аполлоне”, – вспоминала Надежда Яковлевна, – дошел до нас при жизни Мандельштама и глубоко его возмутил»[99]. Что́ должно было вызвать негодование поэта в первую очередь? Прямая речь, вложенная Маковским в уста его матери, и самый портрет «немолодой, довольно полной дамы» с «бледным взволнованным лицом», в котором почти невозможно распознать реальные черты Флоры Осиповны Вербловской (зато – с легкостью – типичную для русской литературы карикатуру на чадолюбивую еврейскую мамашу). Не следует также забывать о том, что ко времени первого появления в редакции «Аполлона» Мандельштам уже был обласкан на «башне» у Вячеслава Иванова, а потому совершенно неоправданными выглядят запоздалые претензии Маковского выставить Мандельштама пришедшим, что называется, «с улицы», а себя – проницательным открывателем юных талантов.

Примерно в эту же пору Мандельштам завязал знакомство с Федором Сологубом, который на первых порах отнесся к начинающему поэту весьма приязненно, о чем косвенно свидетельствует финал мандельштамовской заметки 1924 года: «Федор Кузьмич Сологуб – как немногие – любит все подлинно новое в русской поэзии» (II: 409).

А вот с четой Мережковских у Мандельштама заладилось, но не очень. «К нему вышла Зинаида Гиппиус и сказала, что, если он будет писать хорошие стихи, ей об этом сообщат; тогда она с ним поговорит, а пока что – не стоит, потому что ни из кого не выходит толку»[100]. Так описана первая встреча Мандельштама с Гиппиус в мемуарах Надежды Яковлевны. «Кто-то прислал ко мне юного поэта, маленького, темненького, сутулого, такого скромного, такого робкого, что он читал едва слышно, и руки у него были мокрые и холодные. Ничего о нем раньше мы не знали, кто его прислал – не помню (может быть, он сам пришел), к юным поэтам я имею большое недоверие, стихи его были далеко не совершенны, и мне все-таки, с несомненностью, показалось, что они не совсем в ряд тех, которые приходится десятками слушать каждый день». Так вспоминала о своей встрече с Мандельштамом сама Зинаида Гиппиус[101].

Вероятно, ее версия была несколько ближе к действительности, чем вариант мандельштамовской вдовы, ведь в дневниковой записи Михаила Кузмина от 15 февраля 1909 года впервые упоминаемый Мандельштам обозван «Зинаидиным жидком»[102]. Выходит, что Гиппиус сочла нужным поделиться с коллегами по цеху своими впечатлениями от знакомства с новым молодым поэтом. Однако в письме Мандельштама к Максимилиану Волошину, отправленном в конце сентября 1909 года, с обидой рассказано о том, что, будучи «проездом в Гейдельберге», Дмитрий Сергеевич Мережковский «не пожелал выслушать ни строчки» (IV: 16) стихов «юного поэта».

В этом же письме, кстати сказать, оставленном адресатом без ответа, Мандельштам подводит горький и – одновременно – горделивый итог своим попыткам освоиться среди модернистов старшего поколения: «Оторванный от стихии русского языка более чем когда-либо, я вынужден составить сам о себе ясное суждение. Те, кто отказывают мне во внимании, только помогают мне в этом» (IV: 16).

«Символисты никогда его не приняли», – категорично утверждала в своих воспоминаниях о Мандельштаме Анна Ахматова[103].

5

В немецком городке Гейдельберге, где состоялось неудачное свидание Мандельштама с Мережковскими, находится один из самых известных в Европе университетов. «Гейдельберг того времени был Меккой, куда стремилась <…> русская учащаяся молодежь» (А.К. Тимирязев)[104]. Мандельштам приехал сюда в конце сентября – в начале октября 1909 года. 12 ноября он подал заявление с просьбой о зачислении в студенты романо-германского отделения философского факультета. «<П>ровел 2 семестра в Гейдельбергском ун<иверсите>те, занимаясь старофранцузским языком у Фрица <правильно: Фридриха Генриха Георга> Неймана» (из словарной справки)[105]. Впрочем, особого рвения к учебе Мандельштам, как и в Париже, не проявлял.

Основным его занятием в Гейдельберге продолжало оставаться писание стихов. Из них, а также из созданных чуть раньше стихотворений можно понять, какие настроения владели начинающим поэтом.