Мандельштам долго казался автору «Стихов о Прекрасной Даме» всего лишь эпигоном символизма, пусть даже и эпигоном «лучшего сорта» (Из письма Блока Андрею Белому от 6 июня 1911 года).[118]
А вот другое знакомство 1911 года положило начало дружбе, пронесенной через всю жизнь. 14 марта, на «башне» у Вячеслава Иванова, Мандельштам был представлен жене Гумилева, молодой поэтессе Анне Андреевне Гумилевой (Ахматовой). «Тогда он был худощавым мальчиком, с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с пылающими глазами и с ресницами в полщеки, – писала Ахматова. – Второй раз я видела его у Толстых на Старо—Невском, он не узнал меня, и Алексей Николаевич стал его расспрашивать, какая жена у Гумилева, и он показал руками, какая на мне была большая шляпа. Я испугалась, что произойдет что—то непоправимое, и назвала себя».[119]
Сближение Мандельштама с Ахматовой и Гумилевым произошло не сразу: наученный горьким опытом, юный поэт с опаской относился к литературной богеме. 6 апреля 1911 года Каблуков записал в дневнике: «А сегодня вечером Иос<иф> Ем<ильевич> Манд<ельштам> сообщил мне, что стихотв<орный> отдел „Аполлона“ отдан в безраздельное ведение недавно вернувшегося из Абиссинии Н. Гумилева, что уже сказалось следующим фактом: предполагавшиеся к напечатанию в апрельской книге „Аполлона“ стих<отворения> М<андельшта>ма отложены на май с исключением одного стихотворения, а апрельская книга дает стихи жены Гумилева (рожд. Ахматовой [на самом деле – урожденной Горенко. – О. Л.]), наивные и слабые в техническом отношении. М<андельштам> указывает на крайнюю невежливость Гумилева и имеет намерение взять стихи обратно, вернув деньги. <…> Я предсказывал, что они перессорятся. Это предсказание сбылось скорее, чем я думал».[120]
Однако в данном случае Каблуков оказался плохим пророком. Не прошло и нескольких месяцев, как Гумилев и Ахматова стали ближайшими друзьями и литературными спутниками Мандельштама. «Анна Андреевна говорила мало и оживлялась, в сущности, только тогда, когда стихи читал Мандельштам, – свидетельствовал в мемуарах Георгий Адамович. – Мандельштам ею восхищался: не только ее стихами, но и ею самой, ее личностью, внешностью»,[121] «…мне часто приходилось присутствовать при разговорах Мандельштама с Ахматовой, – вспоминал Николай Пунин, – это было блестящее собеседование, вызывавшее во мне восхищение и зависть; они могли говорить часами; может быть, даже не говорили ничего замечательного, но это была подлинно поэтическая игра в таких напряжениях, которые были мне совершенно недоступны».[122] А вот совершенно иной, бытовой, но ведь тоже немаловажный поворот этой темы из книги мемуаров Надежды Яковлевны Мандельштам: «О. М. очень ценил приготовленную» Ахматовой «селедку – культура дома Пуниных: на обед любую дрянь, а к водке отличная закуска».[123]
Остается добавить, что, выстраивая свои отношения с возлюбленными, в частности, с тем же Пуниным, Ахматова прибегала к «помощи» Мандельштамовских стихов. Процитируем запись из пунинского дневника от 12 января 1923 года: «На вопрос, почему же хочет расстаться», Ахматова «отвечала, что не может, что запуталась, стихами Мандельштама сказала: „Эта (показала на себя) ночь непоправима, а у вас (показала на меня) еще светло“» (цитируется мандельштамовское стихотворение 1916 года).[124] Приведем также дарственную надпись Ахматовой Владимиру Шилейко на книге «Белая стая», где цитируется первая строка стихотворения Мандельштама 1920 года: «Владимиру Казимировичу Шилейко с любовью Анна Ахматова. 1922. Осень. „В Петербурге мы сойдемся снова“»,[125] и один из инскриптов Павла Лукницкого Анне Ахматовой: «Я забыл мое прежнее „я“», представляющий собой чуть искаженную цитату из стихотворения Мандельштама 1911 года.[126]
«Холерик» Мандельштам и «флегматичная» Ахматова замечательно дополняли друг друга в глазах окружающих. «Примерно в 1930 году Анна Ахматова посетила мою мастерскую вместе с поэтом Осипом Мандельштамом и его женой Надей, – вспоминал Александр Тышлер. – Они смотрели вещи совсем по—разному. Анна Андреевна все виденное как бы вбирала в себя с присущей ей тишиной. Мандельштам, наоборот, бегал, подпрыгивал, нарушал тишину».[127]
А о дружбе Мандельштама с Гумилевым хорошо написал в своих беллетризованных воспоминаниях Георгий Иванов: «В дореволюционный период сильнее всего на него влиял Гумилев. Их отношения в творческом плане (в повседневном плане их связывала ничем не омраченная дружба) были настоящая любовь—ненависть. „Я борюсь с ним, как Иаков с Богом“, – говорил Мандельштам».[128]
6
Четырнадцатого мая 1911 года, в Выборге, Осип Мандельштам был крещен пастором Н. И. Розеном по обряду методистской епископской церкви. 10 сентября 1911 года его зачислили студентом Императорского Санкт—Петербургского университета по отделению романских языков историко—фидологического факультета. Отчетливую связь между этими двумя событиями не преминул подчеркнуть в своих мемуарах Евгений Мандельштам: «…для поступления в университет надо было преодолеть одно препятствие: аттестат зрелости у брата был неважный. Он в свое время не придавал значения школьным отметкам, а это, при существовавшей тогда процентной норме для евреев, фактически лишало его возможности попасть в университет. Пришлось подумать о крещении. Оно снимало все ограничения, так как в царской России евреи подвергались гонениям прежде всего как иноверцы. Мать по этому поводу не слишком огорчалась, но для отца крещение Осипа было серьезным переживанием. Процедура перемены веры происходила просто и сводилась к перемене документов и уплате небольшой суммы».[129]
Рассуждениям Евгения Мандельштама нельзя отказать в житейской логике. Тем не менее как минимум два фактора противоречат столь однозначному объяснению причин, подтолкнувших Мандельштама креститься. Во—первых, не следует сбрасывать со счетов трактующие тему Христа стихи поэта 1908–1911 годов, а также его полупризнания, об интересе к Нему рассыпанные в письмах к знакомым (Владимиру Гиппиусу и Вячеславу Иванову). Во—вторых, о том, что ситуация с крещением была более сложной, чем это представлялось брату поэта, свидетельствует Мандельштамовское предпочтение экзотического варианта протестантизма более логичному православию или хотя бы католицизму.
Следует также учитывать, что весной 1911 года решение поступать в Петербургский университет, в отличие от решения креститься, еще не созрело у Мандельштама окончательно. Так, 16 мая, то есть через два дня после крещения, в разговоре с Михаилом Кузминым он высказал кажущееся фантастическим намерение «отправиться в Rio de Жанейро на купеч<еском> судне».[130]
Самонаблюдению над своими мистическими переживаниями Мандельштам увлеченно предавался еще в юношеском письме к Владимиру Гиппиусу:
«Воспитанный в безрелигиозной среде (семья и школа), я издавна стремился к религии безнадежно и платонически—но все более и более сознательно.
Первые мои религиозные переживания относятся к периоду моего детского увлечения марксистской догмой и неотделимы от этого увлечения» (IV: 12).
В стихотворениях раннего Мандельштама христианские мотивы, как правило, возникают в обрамлении вообще—то нехарактерных для поэта мотивов экзальтации и личной вины. По своему всегдашнему обыкновению, Мандельштам одновременно и тянулся к христианству в самых различных его проявлениях, и опасался войти в христианскую жизнь слишком глубоко:
Когда мозаик никнут травы
И церковь гулкая пуста,
Я в темноте, как змей лукавый,
Влачусь к подножию креста…
(«Когда мозаик никнут травы…», 1910)
В изголовьи черное распятье,
В сердце жар и в мыслях пустота —
И ложится тонкое проклятье —
Пыльный след – на дерево креста.
…………………………………………
Нет, не парус, распятый и серый,
С неизбежностью меня влечет —
Страшен мне «подводный камень веры»,[131]
Роковой ее круговорот!
(«В изголовьи черное распятье…», 1910)
Но уже в том стихотворении 1910 года, где ветхозаветный образ облака—завесы соседствует с новозаветной символикой, Мандельштам совсем недвусмысленно, хотя еще и не совсем внятно говорит о Боге как о своем главном «собеседнике»:
Как облаком сердце одето
И камнем прикинулась плоть,
Пока назначенье поэта
Ему не откроет Господь:
Какая—то страсть налетела,
Какая—то тяжесть жива;
И призраки требуют тела,
И плоти причастны слова.
Как женщины, жаждут предметы,
Как ласки, заветных имен.
Но тайные ловит приметы
Поэт, в темноту погружен.
Он ждет сокровенного знака,
На песнь, как на подвиг, готов —
И дышит таинственность брака
В простом сочетании слов.
(«Как облаком сердце одето…», 1910)
Другое дело, что Мандельштам крестился не только в христианство, но и в «христианскую культуру» – перефразированное выражение из письма к Владимиру Гиппиусу, которое очень к месту вспоминает С. С. Аверинцев. «…если для него было важно считать себя христианином, при этом не посещая богослужений, – продолжает исследователь, – не принадлежа ни к какой общине и не совершая выбора между этими общинами, – не православие и не католицизм, а только протестантизм мог обеспечить ему для этого более или менее легитимную возможность.