Основным его занятием в Гейдельберге продолжало оставаться писание стихов. Из них, а также из созданных чуть раньше стихотворений можно понять, какие настроения владели начинающим поэтом.
Наиболее часто повторяющиеся мотивы Мандельштамовских стихов 1909 года – это мотивы робости, недоверчивости, хрупкости и тишины. Вслед за Верденом и Анненским ранний Мандельштам стремился писать «о милом и ничтожном»: его «рука» – «нерешительная», его «вдохновения» – «пугливые», да и вдохновляет его – «немногое». Поэт осваивался в мире осторожно, почти на ощупь. Сегодняшний день, мгновение в его стихах этого периода почти всегда предпочитаются метафизической вечности. «Не говорите мне о вечности – / Я не могу ее вместить», – признавался Мандельштам.[105] Вместе с тем он уже в первых своих стихотворениях декларировал собственную уникальность как человека и поэта. Развивая андерсеновский образ прозрачной вечности, отогреваемой теплом человеческого дыхания, Мандельштам писал в стихотворении «Имею тело – что мне делать с ним…» (1909):
На стекла вечности уже легло
Мое дыхание, мое тепло.
Именно об этих стихах восторженно отзывался в своих мемуарах отнюдь не склонный к излишней сентиментальности Георгий Иванов:
«Я прочел это и еще несколько таких же „качающихся“, туманных стихотворений, подписанных незнакомым именем, и почувствовал толчок в сердце:
– Почему это не я написал?»[106]
Стихи Мандельштама, которые так поразили Георгия Иванова, вошли в уже упоминавшуюся дебютную подборку поэта, напечатанную в девятом (июль – август) номере «Аполлона» за 1910 год. Эта подборка обратила на себя внимание многих читателей. «Еще в отцовской библиотеке, – вспоминал сын Леонида Андреева – Вадим, – в одном из номеров „Аполлона“ я прочел стихотворение „Имею тело – что мне делать с ним…“, которое меня поразило неприятным оборотом „имею тело“ („имею тело“ было впоследствии заменено <на> „дано мне тело“) и удивительным, похожим на мертвую зыбь, ритмом, от которого нельзя было отвязаться: помимо воли отдельные строчки возникали в сознании, как цветы в густой траве».[107]
Мандельштам в это время проживал в берлинском пригороде Целендорфе. В Петербург из Германии он вернулся в середине октября 1910 года. На границе с Восточной Пруссией Мандельштам был задержан из—за просроченного паспорта. От Двинска ехал безбилетным пассажиром в кондукторском купе, так как потерял кошелек с железнодорожным билетом. Недаром еще тенишевский учитель Мандельштама по арифметике отмечал в своем отзыве о мальчике: «…слабая сторона его – рассеянность».[108]
Гейдельберг Мандельштам навсегда покинул гораздо раньше: еще в начале весны 1910 года. Потом были кратковременные поездки в Италию и Южную Швейцарию. Из воспоминаний Евгения Мандельштама: «Мы с Осипом много бродили по альпийским лугам Беатенберга, любовались снеговыми вершинами, раскинувшимся внизу озером, видом чистенького игрушечного городка Интерлакена. Здесь, в Беатенберге, мы были как бы отрезаны от мира. Ведь наверх дорог не было и поднимались на фуникулере, которого в России почти нигде тогда не было. Хорошие это были дни, и Осип, перед которым только что открылась дорога в жизнь, был улыбчатым и потом не раз вспоминал о Беатенберге».[109]
Больше за дальними рубежами отечества Мандельштаму не суждено было побывать никогда.
В 1910 году от скоротечной чахотки умер Синани—младший. «Умирая, Борис бредил Финляндией, переездом в Райволу и какими—то веревками для упаковки клади. Здесь мы играли в городки, и, лежа на финских покосах, он любил глядеть на простые небеса холодно удивленными глазами князя Андрея» («Шум времени»; ГУ:383). В Мандельштамов—ском стихотворении «Слух чуткий парус напрягает…» (1910), которое, по всей видимости, было навеяно кончиной Бориса Синани, взгляд на «простые небеса» передоверен самому поэту (в юности отличавшемуся слабым здоровьем), – через смерть друга еще раз ощутившему хрупкость и недолговечность собственной жизни:
Слух чуткий парус напрягает,
Расширенный пустеет взор,
И тишину переплывает
Полночных птиц незвучный хор.
Я так же беден, как природа,
И так же прост, как небеса,
И призрачна моя свобода,
Как птиц полночных голоса.
Я вижу месяц бездыханный
И небо мертвенней холста;
Твой мир болезненный и странный
Я принимаю, пустота!
Март—июль 1910 года Осип Мандельштам провел в финском местечке Ханге. Здесь, в июле, он познакомился с тридцатилетним учителем математики, знатоком духовной музыки и секретарем петербургского Религиозно—философского общества – заседания которого Мандельштам будет иногда посещать – Сергием Платоновичем Каблуковым.
Человек удивительной чистоты и кристальной ясности сознания, самоотверженно преданный поэзии и поэтам, добрый приятель Мережковских и Вячеслава Иванова, Каблуков на долгое время занял возле Мандельштама место старшего друга и наставника, освободившееся после смерти Бориса Синани. Чем ближе Каблуков Мандельштама узнавал, тем больше к нему привязывался, но и тем строже с молодым поэтом обращался. Из «Второй книги» Н. Я. Мандельштам; Осип «невнятно объяснял мне, что в юности есть потребность, чтобы рядом был кто—то старший. Я не знаю, на сколько был старше Каблуков, но отец Мандельштама был еще жив, и он не мог открыто сказать, что ему не хватало отца».[110]
Приведем здесь выразительную запись из каблуковского дневника от 2 октября 1911 года; «Был у меня И. Мандельштам (Каблуков называл его не Осипом Эмильевичем, а Иосифом Емильевичем. – О. Л.), с которым я беседовал о современной литературе и его личном поведении, выражающемся пока в безделии и нелепом мотовстве. Доказал ему, что прежде всего ему надо учиться, т<о> е<сть> неуклонно бывать на лекциях в Университете».[111]
Но уже в той дневниковой записи Каблукова, где речь идет о знакомстве с Мандельштамом, слышится интонация заботливого опекуна, которая при личном общении, наверное, слегка смешила и раздражала поэта. Однако от роли благодарного слушателя каблуковских наставлений он не отказывался вплоть до трагических октябрьских событий 1917 года.
«Человек он несомненно даровитый и глубокий, но малообразованный и довольно безалаберный, легкомысленный по отношению к заботам „суетного мира“, – характеризовал Каблуков Мандельштама. – В Ханге я ежедневно и подолгу беседовал с ним о поэзии, и эта его беззаботность вызывала во мне резкое осуждение, которое я не скрывал от него. Тем не менее я полюбил его за чуткость и тонкость переживаний и вполне соглашаюсь с некоторыми его суждениями об Анненском и Маллармэ, как о великих поэтах, о Бальмонте, как „поэте для толпы“, новом Надсоне, о значении Баратынского и Дельвига».[112]
В конце октября 1910 года Каблуков попросил Зинаиду Гиппиус «обратить внимание» на стихи Мандельштама и «дать ему рекомендацию в „Русскую Мысль“, т. е. к Брюсову».[113] 26 октября Гиппиус отправила Брюсову письмо, в котором Мандельштам и его стихи «отрекомендованы» следующим образом: «Некий неврастенический жиденок, который года два тому назад еще плел детские лапти, ныне как—то развился, и бывают у него приличные строки. Он приходил ко мне с просьбой рекомендовать его стихи вашему вниманию. Я его не приняла (уж очень он устанный [то ли томный, то ли утомительный; а может быть, это – впечатление от стихов юного Мандельштама. – О. Л.), но стихи велела оставить, прочла их и нахожу, что «вниманию» вашему рекомендовать я их могу, а что вы дальше с ними будете делать – это меня уже не трогает и вы лучше знаете».[114] Брюсов к стихам Мандельштама остался равнодушен, и в «Русской мысли» они не появились. А вот сама Зинаида Николаевна спустя семь лет включила Мандельштамовские стихи в свою строго отобранную антологию «Восемьдесят восемь современных стихотворений, избранных 3. Н. Гиппиус». В эту антологию «вошли стихи многих поэтов, знаменитых и малоизвестных, – отмечает современный исследователь. – Но в композиции, выстроенной составительницей, все они доносят звучание ее лирического голоса».[115]
По—видимому, именно в 1910 году Мандельштам переживает острое увлечение поэзией Блока. Некоторая запоздалость этого увлечения, как мы уже отмечали, связана с поздним признанием блоковского таланта учителем Мандельштама – Владимиром Гиппиусом. Отражение этого увлечения – в стихах Мандельштама 1910 года. Так, в Мандельштамовском «Змее» возникает реминисценция из блоковской «Незнакомки»: «Я не хочу души своей излучин» (у Блока: «И все души моей излучины»), а в стихотворении «В огромном омуте прозрачно и темно…» изображено «сердце», которое «всею тяжестью» «идет ко дну» (у Блока, в стихотворении «Обреченный»: «…сердце хочет гибели, / Тайно просится на дно»). Личная встреча двух поэтов произошла в 1911 году и особой теплотой со стороны Блока она окрашена не была. «Вечером пьем чай в „Квисисане“ – Пяст, я и Мандельштам (вечный)», – записал Блок в дневнике 29 октября 1911 года.[116]«Мандельштамье» – таким пренебрежительным то ли существительным, то ли притяжательным прилагательным Блок обозначил свою встречу с младшим поэтом в дневнике от 3 декабря того же года.[117]