— Самодовольный выскочка! Кафешный политиканишка, возомнивший себя военным гением! — то и дело взрывался Бёзелагер. — Почему бы ему просто не соваться в военные вопросы, а передоверить их обдумывание и решение генералам?!
— Потому что только его одного осеняют гениальные идеи, вдохновляющие затем других, — мягко вставил Кагенек.
— Вдохновение — это всего лишь желудочные газы, издающие громкий треск при выходе из организма, но попавшие перед этим по ошибке в голову. Эммануил Кант, — довольно уместно процитировал я.
— Мы больше не можем позволять себе относиться к нему и к его озарениям как к неудачным шуткам, — кипятился Бёзелагер, подливая нам и себе еще красного вина. — Нацисты пожирают самое сердце истинной Германии. Когда эта война закончится, то разгребать все это придется таким людям, как мы.
— Кто вас поддержит? — спросил Кагенек.
— Большинство генералов! — с готовностью ответил Бёзелагер, возбужденно подавшись всем телом вперед. — В один из этих дней все подобные разговоры кристаллизуются в действие — в особенности если мы потерпим хоть какие-то поражения…
— Но генералы — это еще не армии, — резонно возразил Кагенек. — И вам и нам прекрасно известно, что молодые офицеры, что приходят в наши полки, все как один рьяные нацисты.
— А как обстоят дела в войсках? — риторически вопросил я и тут же развил свою мысль: — Это мы сыты по горло тем, что наше наступление на Москву заморожено. Но думаете, это волнует хоть кого-то в войсках? Ни в коей мере! Покуда им есть где преклонить голову и пока они имеют обязательное ежедневное двухразовое питание — они вполне счастливы. Они еще поворчали пару дней, когда нас только-только остановили, но теперь совершенно спокойно остались бы у этого Щучьего хоть до самого конца войны — и никто, поверьте, не возроптал бы. И большинству из них абсолютно безразлично, за какую Германию они воюют — за гитлеровскую или за нашу. Просто все они по сию пору пребывают под сильным влиянием Гитлера. Они все еще думают, что он непогрешим.
— Все мы воюем, потому что ничего другого нам просто и не остается, — подвел черту Бёзелагер. — Гитлер или не Гитлер, но Германия не может позволить себе поражения…
Помню, я тогда еще поинтересовался про себя — довольно праздно и даже как-то отстраненно, — в скольких офицерских палатках вдоль всего Восточного фронта велись в ту ночь подобные дискуссии.
Ранним утром под покровом тумана два полка русских прорвали слабо удерживаемые линии обороны соседнего с нами 37-го полка и продвинулись на занимаемые ими позиции вплоть до их полевого командного штаба. На закрытие бреши, возникшей в нашей обороне, был брошен 2-й батальон под командованием Хёка, а нас направили туда следом — как раз вовремя — для того, чтобы расправиться с окруженными красными. Бойня была просто невероятной, русские сражались до последнего человека, но и сами нанесли нам ощутимые потери: вместе с десятью своими ближайшими помощниками из числа штабных офицеров был убит командир 37-го полка; еще восемь офицеров получили тяжелые ранения; потери убитыми — более двухсот человек унтер-офицерского и рядового состава.
Однако уже через два дня мы были опять на своих старых позициях, и все, вплоть до мелочей, осталось по-старому. В нашем распоряжении было бесконечное количество ничем не занятого времени, и я решил использовать его хоть с какой-то пользой для дела, а именно — устроить для нашего личного состава цикл теоретических и практических занятий по оказанию первой медицинской помощи. Другой такой удобной возможности могло уже и не представиться. Я прекрасно помнил, как ужасался их беспомощности в то утро, когда погибли Якоби и Дехорн, и как твердо решил тогда, что больше ни один человек в батальоне не умрет из-за того, что рядом с ним в тот момент просто не оказалось кого- нибудь, кто мог бы оказать ему помощь.
Лекции по теоретической части проходили в живописной тени деревьев и носили довольно неформальный характер. Во время длительных форсированных переходов в наших людях уже успел выковаться дух истинного товарищества: офицеров и солдат связывали узы гораздо более прочные, чем обусловленные просто дисциплинарным уставом.
Нельзя не отметить, что спустя месяцы — особенно в ходе жесточайших осенних и зимних боев — все эти занятия по оказанию первой медицинской помощи, практической гигиене и инфекционным заболеваниям оказали всем нам поистине бесценную пользу. Ни один раненый на поле боя не остался без помощи, даже во время великого отступления. Можно без преувеличения сказать, что мы сформировали тогда прочное и могучее сообщество, объединенное великими принципами взаимопомощи.
«Скоро и настоящая осень. Война длится два года, а в России мы уже десять недель», — писал я Марте.
Это было 2 сентября — один из мягких теплых солнечных деньков бабьего лета. Ветви елей не колыхало ни единое дуновение хотя бы слабого ветерка.
«В ожидании приказа двинуться на Москву мы вот уже месяц ведем здесь спокойную и размеренную жизнь. От того, чтобы полностью расслабиться, удерживает лишь некоторая вероятность неожиданных вылазок со стороны врага. Сегодня я снова побывал на могиле Дехорна. Уверен, что к этому времени ты уже побывала в Оберхаузене и передала его жене мое послание. Возможно, оно хотя бы немного поможет ей перенести ее утрату. На его могиле всегда свежие цветы. Их туда приносит Мюллер. Товарищество — это вообще одна из самых чудесных вещей в той жизни, которую мы здесь ведем. Оно — гораздо более высокого порядка, чем можно встретить в гражданской жизни. Будучи совершенно свободным добрую половину времени, я увлекся здесь наблюдениями за природой.
Вот прямо сейчас, когда я пишу тебе это письмо, я вижу у ствола ели крохотную мышку-полевку, счастливо поедающую кусочек сыра, которым я угостил ее. Норка мышки — прямо между корнями ели. Конечно, в самых дремучих глубинах местных лесов здесь водятся и лоси, и волки, и медведи — то есть все те звери, что обычно ассоциируются с Россией, и это совершенно другой мир, гораздо более суровый и безжалостный, чем крохотный мирок моей маленькой мышки-полевки…
Очень тоскую по тебе, моя дорогая Марта… Мечтаю о жизни с тобой в мире и покое, не омраченном никакими неожиданными тревогами».
Он поджидал меня, когда я выезжал из устроенного у озера лагеря для русских военнопленных — высокий русский старик со снежно-белой бородой и в старом потертом пальто. В том, как он поднял руку, чтобы остановить меня, чувствовалось что-то неуловимо повелительное, а то, как он держал себя, подходя к машине, свидетельствовало о недюжинном чувстве собственного достоинства. Обратился он ко мне на безупречном немецком.
— Простите меня, дорогой господин, за то, что остановил вас, но дело в том, что я дожидаюсь вас здесь вот уже несколько часов.
— Что я могу сделать для вас?
— Моя дочь очень больна. А как вы, наверное, знаете, здесь не осталось больше ни одного нашего врача. Я подумал, что, возможно…
— Где вы живете?
— Километрах в пяти отсюда. Я понимаю, что моя просьба в некотором смысле дерзка, герр доктор…
Я пригласительным жестом распахнул дверцу машины, он шагнул внутрь, бережно положил трость на пол и, несмотря на некоторую непрезентабельность своего одеяния, как истинный джентльмен с достоинством расположился на заднем сиденье. Старик подробно и точно объяснил Фишеру, куда и как ехать. Я спросил, как его имя. Оказалось, что он принадлежит к известному старинному русскому роду.
— Но все солдаты называют меня просто «старый пан», — счел нужным пояснить он.
По-польски и по-белорусски слово «пан» означало «господин».
Судя по дому старого пана, он был редчайшим индивидуалистом даже для России. Это была совершенно обычная на первый взгляд бревенчатая изба, но стоявшая на дальнем отшибе деревни и как бы не имевшая ко всей остальной ее части никакого отношения. По обе стороны от избы располагались тщательно ухоженные сад и огород, а за ней, через живописную лужайку, — неизменная баня.
— Здесь живут только трое моих дочерей и я сам. Жена умерла при родах четырнадцать лет назад, — рассказывал старик, пока мы входили в избу, которая отличалась от обычных тем, что имела отдельную спальню и отдельную «гостиную». В спальне на опрятной и чистой постели лежала больная девушка лет, должно быть, около двадцати. Две ее сестры — лет примерно четырнадцати и семнадцати — лишь с любопытством взглянули на меня, вежливо поздоровались и тут же удалились из комнаты, хотя никто им этого делать и не говорил. Не слишком продолжительного осмотра больной оказалось достаточно, чтобы диагностировать серьезный случай гриппа в стадии приступа. Дыхание девушки было затрудненным, а температура — очень высокой.
— Ваша дочь действительно очень больна, — сообщил я старику, когда мы прошли обратно на кухню. — Для того чтобы сбить жар, прикладывайте ей ко лбу холодные компрессы, но только во второй половине дня и вечерами, а также давайте по две таблетки «Пирамидона» три раза в день ежедневно. Имеется еще и прекрасное современное средство — «Эубазин», его можно применять совместно с «Пирамидоном». Для стимуляции работы сердца не помешает также «Кардиазол».
— Да, герр доктор, но где же я возьму все эти лекарства? По нынешним временам даже соль раздобыть непросто.
— Не беспокойтесь. Я прямо сейчас поделюсь с вами из своих запасов, а потом еще и заеду проведать вашу дочь примерно через неделю.
— Я очень признателен вам… — склонил старик свою седовласую голову. — Не откажетесь ли отведать немного нашего чая? Грета!
Старшая из двух здоровых девушек внесла дымящийся самовар, и мы присели к столу на резные дубовые стулья — родом явно из другой эпохи.
За чаем старый пан поведал мне в общих чертах историю своей жизни. Будучи молодым — еще во времена царизма, он учился в Париже и Вене, бывал в Берлине, Лондоне и Монте-Карло.
— Как вы умудрились остаться в живых в большевистской России? — с неподдельным интересом спросил я.